Skip to content

Василий Аксенов. Ожог



Посвящается Майе

 

КНИГА ПЕРВАЯ

 

Мужской клуб

 

...Но право, может только хам

Над русской жизнью издеваться...

Александр Блок

 

Наконец-то! Двери! Здесь, у дверей своей квартиры я вздохнул с облегчением: сейчас нырну куда-нибудь во что-нибудь теплое, во что-нибудь свое, в подушку, в одеяло, или в кухню нырну, где так красиво разложены овощи... а может быть, нырну в книгу... там валяются на полу "Приключения капитана Блада" и "Драматургия Т.С.Элиота" и какаято лажа по специальности, словом... а не нырнуть ли в горячую ванну?.. никому не открывать, на звонки не отвечать, сидеть в пузырях, в простых и понятных мыльных пузырях и забывать всю эту внешнюю дикую белиберду. Я переступил порог и блаженно пошевелил пальцами в сумерках. Вот выплыли из темноты мои домашние: ковбой, нарисованный на двери уборной, чучело пингвина, ключ Ватикана с портретом папы Иоанна XXIII, рулевое колесо разбитой в молодые годы автомашины, посох Геракла, лук Артемиды, ну вы знаете, все такое шутливое, благодушное (спасибо женщинам за заботу!)... милые, милые домочадцы... как вдруг в глубине квартиры громкий голос отчетливо сказал: Родина картофеля - Южная Америка! ...и тут я позорно растерялся, заметался под напором этого страшного голоса, который продолжал говорить что-то уже совсем непонятное. Я покрылся липким стыдным потом, пока не сообразил, что это телевизор где-то в моей квартире работает. Наверное, вчера забыл выключить, когда блаженствовал с бутылкой перед мелькающим экраном. Опомнившись, я бросился в спальню, прыгнул на кровать. стряхнул с ног башмаки, закутался в шерстяное одеяло, включил ночник, открыл журнал "Вокруг света" и положил его себе на лицо. Сердце еще колотилось, дергалась мышца на шее, прошедший день бушевал в закрытых глазах, словно компания пьяных подонков. Да все-таки, что же особенного произошло? Да ведь ничего же особенного, ей-ей. Давай, друг, организуй прошедший день. Возьми себя в руки. Начни с утра. ...Утром я плелся по переулку к метро, а за моей спиной ничего особенного не происходило, только что-то ужасно скрежетало, громыхало и лязгало. Понимая, что там нет ничего особенного, я все-таки не оборачивался, боялся - а вдруг что-нибудь особенное? Навстречу мне между тем под ветром и брызгами дождя шел человек с разлохмаченной головой. Перед собой он держал половинку арбуза и ел из нее на ходу столовой ложкой. Беспредельно пораженный этой картиной, я понял, что есть какая-то связь между этими утренними явлениями, и обернулся. Мальчик лет десяти тащил за собой по асфальту ржавую железную койку, на которую нагружены были тазы, куски водопроводных труб, краны, мотки проволоки, бампер инвалидной коляски и что-то вроде старинного самолетного пропеллера. Я быстро рванул в сторону и остановился на углу. Оглянулся снова. Мужчина с арбузом приближался к мальчику с железом. Вот они поравнялись и остановились. Мужчина зачерпнул ложкой поглубже и угостил мальчика. Мальчик с аппетитом съел содержимое ложки, а потом что-то сердито сказал мужчине, покрутил пальцем у виска и стал разворачивать свой транспорт под арку дома. Мужчина виновато пожал плечами, усмехнулся и пошел дальше на шатких ногах. Я вытер пот со лба. Ничего страшного не происходит, ничего абсурдного, мир ничуть не изменился за прошедшую ночь. Мальчик тащит в родную школу свою норму металлолома, а мужик, его папаня, бедолага-алкаш, ничем не хуже меня, идет от арбузного лотка к "Мужскому клубу", пивному ларьку возле Пионерского рынка. Вот только где ложку взял - загадка. Неужто прихватил из дома? Неужто такая предусмотрительность? Я обнаружил вокруг себя привычный хлопотливый уют московского перекрестка, где торговали пирожками, шоколадками, яблоками, сигаретами, расческами. Купил яблоко, пирожок с мясом, шоколадку, пачку "Столичных", расческу и причесался тут же перед телефонной будкой. Как мило все вокруг! Каким добродушным юмором наполнены все предметы! Возле метро, как всегда, в наполеоновской позе стоял мой сосед Корешок, брутальный мужчина полутора метров росту, но с ярко выраженным мрачным секс-апилом. Исполинская грудь его была выпячена, волосы расчесаны и заправлены за крупные уши, голубой пижамный шелк полоскался вокруг крохотных ног. Я поздоровался с Корешком, но он меня даже и не заметил. Мимо как раз бежали лаборантки из Института Кинопленки, и Корешок следил за ними мрачно горящим взглядом, воображая, должно быть, себя и свой член в их веселой стайке. Словом, все было на своих местах, и я стал спокойно спускаться в наш подземный мраморный дворец. Приятно, в самом деле, иметь у себя под боком подземный мраморный дворец. Даже нам, современникам космической эры, приятно, а как приятно, должно быть, было москвичам тридцатых годов. Такие дворцы, конечно, очень их бодрили, потому что значительно расширяли жилищные условия и приобщали к безопасному величественному патриотизму. Светились, подмигивали разменные автоматы, но я направился к последней на нашей станции живой кассирше. У этой милой усталой женщины, просидевшей в мраморном дворце всю свою жизнь, теперь, в автоматное время, начали отдыхать руки, и даже книга появилась, в которую она иногда заглядывала своим лучистым глазом. Мне нравилось менять серебро у нее, а не в автомате: то ахнешь на бегу насчет погоды, то пошутишь по адресу женского пола, а однажды, не сойти мне с этого места, я преподнес ей гвоздику. Я уж открыл было рот для шутки, экие, мол, женщины чудаки, как вдруг увидел за стеклом вместо милой кассирши нечто совсем другое. Не мигая, на меня смотрело нечто огромное, восковое или глиняное, в застывших кудряшках, с застывшими сумками жира, лежавшими на плечах, нечто столь незыблемое, что казалось. Творец создал его сразу в этом виде, обойдясь без нежного детства и трепетной юности. Орденская планка венчала огромную, но далеко не женскую грудь новой кассирши. Знак почета, что ли? - А где же Нина Николаевна? - спросил я растерянно. Ничто не дрогнуло, ни одна кудряшка, только пальцы чуть пошевелились, требуя монеты. - А что же Нина Николаевна? - повторил я свои вопрос, просовывая в окошко пятиалтынный. - Умерла, - не размыкая губ, ответила новичок и бросила мне два пятака. - Два? - спросил я. - Два. - А полагается ведь три? - Три. - А вы мне даете два? - Два. - Понятно. Извините. Спасибо. Я схватил монеты и, насвистывая что-то, устремился к турникетам, вроде бы ничего особенного не произошло, вроде бы все в порядке, а на самом деле все было не в порядке, все колотилось то ли от ужаса, то ли от странной неожиданности, от пугающей новизны жизни. Отмахиваясь от диких воспоминаний, я лежал с журналом "Вокруг света" на лице, а внутри, в глубине моей квартиры тем временем творилось что-то невероятное, шла призрачная тележизнь. - Виктор Малаевич - ВРАЧ, - сказал там кто-то со страшным нажимом. Пауза. Покашливание. - ...и вместе с тем - ФИЛАТЕЛИСТ. - Это было сказано значительно мягче. Снова пауза, стук стульев... и уже совсем по-человечески: - Пожалуйста, Виктор Малаевич. Заливистый короткий кашлешочек Виктора Малаевича. Ясно, что еще и КУРИЛЬЩИК. - Вот зубцовая марка черно-красного цвета без номинала... Когда-нибудь в проклятом ящике перегорит трубка? Нужно встать, изгнать филателистов из квартиры и чаю заварить, крепчайшего чаю, а виски - ни капельки, хотя вот же на подоконнике почти полная бутылка "Белой лошади"... Машка вчера (позавчера? третьего дня?) принесла с Большой Дорогомиловской, из валютки... какая трогательная забота! В поезде метро все свои шесть перегонов Аристарх Аполлинариевич Куницер думал о новой кассирше. Нет, не от жадности она зажала третий пятак, оно не ищет выгод, он лишь показал мне свою неумолимость, он удержало мой пятачок, УДЕРЖАЛО без объяснения причин, оно не ответил на улыбку и не ответило бы и на слезы, этого их благородие не любят. Обычно он приободрялся, подходя к своему институту, где заведовал огромной секретнейшей лабораторией, начинал думать о своей науке, о морали, о лазерных установках, о сотрудниках и сотрудницах, у кого сегодня библиотечный день, у кого месячные, о деньжатах, о халтурке и так далее, но сегодня все лезла в голову утренняя дичь: и металлолом, и арбуз с ложкой, и глиняный бульдог вместо Нины Николаевны, и третий пятак, блуждающий сейчас неизвестно где по подземному царству. Следующий сюрприз ждал Куницера в гардеробе собственного института. Новый гардеробщик прищуренным чекистским взглядом смотрел на него. Седоватый ежик на голове, сквозь который просвечивает буроватая с пятнышками кожа, пучки седых волос из ушей и над бровями, надменный мешок под подбородком и горячие черные вишенки глаз, полные неприязни, подозрительности и даже - ей-ей - презрения... Куницер вздрогнул. Горячие эти глазки, и даже не столько глазки, сколько презрение в них, что-то ему напомнили. Что? Воспоминание уже улетело, едва коснувшись лба совиным крылышком. Тьфу ты, пропасть! Он бросил ему пальто, взял номерок, взбежал по лестнице, но не удержался и выглянул из-за колонны. Новый гардеробщик был солиден, как генерал в отставке. Теперь он сквозь очки изучал вторую страницу "Правды". Ему бы подошла профессорская кафедра в Академии общественных наук, стол в ОВИРе или на худой конец бразды правления в ЖЭКе, но уж никак не гардеробная. Да, вид его был здесь странен, но никаких воспоминаний, слава Богу, уже не вызывал. Да ладно, большое дело - новый гардеробщик! Отдал пальто, получил номерок, отдал номерок, взял пальто, вот и все отношения. Ну, может, гривенник бросишь, если в хорошем настроении. ...Тот солнечный денек... скрипучий снег... сосулька, как сталактит, свисавшая с карниза... ...С карниза школы, а напротив школы те четверо, КОТОРЫЕ НЕ ПЬЮТ... А, ерунда! Ничего в нем нет особенного, и день прошедший был самым обычным. Это все фокусы похмелья - все эти спазматические воспоминания, белиберда с пятаками... Поменьше надо поддавать! Вообще - к черту проклятое зелье! Мало ли других радостен в жизни? Бабы, например... яхты, космос, саксофон, лазеры, толстые книги, чистая бумага, Лондон. бронза, глина, гранит... бабы, например... Вот загудело - включился далекий большой зал, КВН начался. Теперь не раньше полуночи угомонятся. Одесский юмор. Нет сил встать и выключить. И попросить некого. Дожил - попросить некого. Надо завести дистанционное управление, чтобы выключать гадину прямо с кровати. Да, это выход - дистанционное управление! Пока что рука естественно тянется к подоконнику. О, муха дрозофила, мать мутаций! Куницер даже и не сразу заметил проскользнувшую в его кабинет девушку. В пыльном сумраке, в складках тяжелого бордового, сталинских еще времен панбархата он краем глаза уловил какуюто полоску свечения, потом вполглаза какой-то контур и лишь потом уже объем, все еще не вполне телесный, полупрозрачный... Тогда уставился и разглядел подробно ее мини-юбчонку, и слабые колени, и ручки, прижимавшие ко греховному устью какой-то стеклянный ящичек, и острые плечики, как бы пристыженные маленькими красивыми грудками, и полудетское в этих бордовых сумерках лицо, тоже как бы пристыженное и грудью, и плечиками, и сочленениями ног. Потом он услышал ее голос, тронутый стыдом за тело, за ее небольшое тело, созданное для греха, и только для греха. - Здравствуйте, Аристарх Аполлинариевич. Меня прислала Мартиросова из Института генетики. Вы договаривались... Я принесла нашу дрозофилу... Он ничего не понял, потому что уже шел к ней, содрогаясь от всесокрушающего желания, а она, конечно, все поняла сразу и едва успела поставить свой стеклянный ящичек на пол. Она коротко вздохнула, когда он взял ее за плечи, и бессильно откинула голову, отдавая свое горло его жадному хулиганскому рту, а потом приняла его в свои маленькие потные ручки и даже услужливо подпрыгнула, когда он сажал ее на подоконник. Преодолев первую судорогу проникновения, внедрившись и утвердившись, он увидел у своей ноги стеклянный ящичек, внутри которого ползали крохотные мушки, великое множество, и тогда все связалось, все прояснилось. Не далее как вчера он разговаривал по телефону с профессором Мартиросовой, эдакой видной дамой, чемпионкой всего комплекса по теннису. Профессор просила пометить его волшебным лазером партию ее любимых мушек дрозофил, на которых она столь успешно изучает то ли мутации, то ли еще какието там херации. Он для порядка вначале покобенился, поломался, вроде бы этот лазер ему самому нужен (зачем?), а потом согласился - тащите, мол, ваших цокотух. Ну вот и хорошо, сказала старая ведьма, завтра я их вам принесу. Сами принесете? - испугался он. Почему же нет? - голос Мартиросовой в трубке слегка "поплыл", ушел на порядок ниже, в глубины тренированного организма. Что вы, что вы, профессор, зачем вам утруждаться, я уж какого-нибудь своего халтурщика пришлю за вашей пад... за вашей падалью, вот именно. Значит, не хотите, чтобы я сама пришла? Боже упаси, профессор! Как-то неинтеллигентно вы себя ведете, старик. Профессор, это со мной бывает. Ну хорошо, я пришлю с лаборанткой. Такой был разговор. Это, значит, лаборантка Мартиросовой... она принесла мух... вот эта, которая сейчас стонет, откидывая голову, что-то бормочет, пальцы вскидывает к лицу, вот эта, вот эта, вот эта... Тут оба они закрутились в огненном гоголь-моголе оргазма, а очнулись уже не на подоконнике, а на диване. Таинственное перемещение. Он кашлянул и пошел к своему столу, сел в кресло с высокой спинкой, строгий, прямой, ни дать ни взять президент колледжа. Вдруг поймал ее взгляд, едва ли не безумный, и уронил голову на руки. Он был потрясен случившимся. Откуда вдруг пришло это неукротимое желание чужой плоти, желание ошеломить, взбесить, растрясти это маленькое существо и вслед за этим жалость, щемящее чувство вины, нежность к этой хиленькой девочке, желание спрятать ее от всех бед? Ну, с жалостью-то скотина справилась вполне благополучно. Он пошевелил какие-то бумаги на столе и глуховато, солидно спросил: - Так что же? Вы принесли что-то от Мартиросовой? - Да, дрозофилу... - Вот этих мух? Гадость какая, надо же! - Нет, знаете ли, Аристарх Ап...поллинариевич, они даже красивы, при увеличении они даже красивы. - В глазах лаборантки появилась вспышечка надежды улыбки. - Знаете, мы любим нашу дрозофилу... право, она не гадость... - Да я шучу. - Понимаю. - Надежда и улыбка погасли. - Понимаете юмор? - Считается, что понимаю. - Вот и прекрасно. Оставляйте вашу падаль. Привет старой ведьме. Его уже начал раздражать ее растерзанный вид, расстегнутая кофточка, задранная юбочка, глаза на мокром месте. Она, видно, поняла, засуетилась с пуговками, но все-таки спросила через силу: - Аристарх Аполлинариевич, а правда, что вы?.. - Вздор! - вскричал он. - Клевета! Нелепые слухи! Хотел бы я видеть мерзавцев, что распространяют эти сплетни! Гады какие, завидуют моей зарплате! Знали бы сволочи, как я за нее горбачусь! Никогда ничего про меня не слушайте, мало ли что наплетут. Всюду эти слухи, слухи... Извините, что-то нервы шалят. Что же вы сидите? Есть ведь, между прочим, трудовая дисциплина. Идите! - Я не могу уйти... я же не могу без них... отдайте мне это, и я уйду... нет, я не плачу, но не могу же я без этого... - Да без чего, черт возьми? - Вот, вы сунули их в карман... они у вас в кармане. - Да, вы правы! Простите великодушно. Возьмите! Отворачиваюсь. Все в порядке? Вас, должно быть, Инной зовут? Когда Куницер повернулся, никого в кабинете уже не было. Солнечное пятнышко исчезло, и складки сталинского бархата свисали незыблемо. Он взял со стола сильную лупу и уставился на мух в стеклянном ящичке. Они действительно были красивы: тигриной расцветки тела, искрящиеся крылышки, выпуклые глазки, как осколки смарагда. Девушка исчезла! Ничего не было! Она появилась, оставила мух и растворилась в бархате, ничего не было! Он бросился вон, пролетел по лестнице вниз и увидел ее в огромном пустом вестибюле. Инна, хотел было он уже крикнуть ей, Нина, Марина, вернись и не уходи никогда, ты мое спасение, но тут заметил рядом с ней давешнего гардеробщика. Брюзгливо и вельможно опустив углы губ, гардеробщик чтото говорил девушке, что-то втолковывал ей, как бы поучал, как бы корил, а она зябко поеживалась, влезая в свою болонью, и вдруг рванулась, побежала прочь с закинутым лицом, простучала каблучками по паркету и скрылась теперь уже совсем. Итальянские туфли по шестьдесят рублей, а получает она восемьдесят. Вот загадка этих маленьких лаборанток. Получают восемьдесят, а туфельки покупают по шестьдесят. Одна из главных московских тайн. - Ишь ты, побежала, - игриво кашлянув, сказал Куницер новому гардеробщику. Ему почему-то захотелось скрыть от него свой порыв, свою странную тревогу и показать как раз наоборот, что он свой, лояльный, благонамеренно придурковатый, никакой, мол, не интеллектуал, свой, свой; и о девчонках можно потолковать, и о ледовых рыцарях, и о... - Вы почему не на рабочем месте, молодой человек? - раздельно и с явной угрозой спросил гардеробщик. Куницер оторопел. Никто в их шараге не смог бы ТАК спросить. Такого гона он не мог даже вообразить ни у шефа, ни у начальника первого отдела. Тем временем маленькие горячие глазки обыскивали Куницера, быстро ощупали лицо, обыскали пиджак, брюки, туфли, в беглом досмотре пробежались по карманам и остановились там, где лежала записная книжка Куницера со всеми его адресочками, телефончиками, со стишком и с формулой, записанной в сортире, с формулой, у которой были контуры птицы, с контурами гениальной формулы. - Спички есть? - растерянно спросил Аристарх Аполлинариевич. Гардеробщик, довольный его унижением, взялся за газету со словами: - Да, дисциплинка тут явно хромает. тот яркий плотный снег и солнце в коридорах пустой урок пинок эй Только фон Штейнбок иди тебя там ждут под теми ЧТО НЕ ПЬЮТ горняк моряк доярка и ваня-вертухай и черное пятно на солнечном снегу машина марки "ЭМ" иди быстрее Толик машина видишь ждет, а Сидоров, прыщавый гнилозубый все прыгал по партам на манер Читы с диким воплем "зачесало ся муде, непременно быть беде", пока и он не затих, глядя вслед уходящему в глубину коридора фон Штейнбоку. А.А.Куницер повел себя крайне странно. Он подошел к гардеробщику и вырвал у него из рук газету. - Я вам не молодой человек, а заведующий лабораторией номер 4, - донесся до него его собственный голос, звенящий, право же, неподдельным возмущением, - я доктор наук, членкоррес-пондент Академии, гонорис кауза Оксфордского университета, заместитель председателя месткома, кандидат в члены партии, член ученого совета, и не ваше дело судить о дисциплине в нашей шараге! Выпалив все это, Куницер заметил, что гардеробщик стоит навытяжку с почти закрытыми глазами и подрагивающим пятнистым зобом. - И не смейте читать газеты в служебное время! - рявкнул обладатель стольких титулов. - Что же мне делать, если все уже повесились? - Гардеробщик, тяжко дыша, извлек огромный носовой платок, слегка заскорузлый по краям, и прикрыл им свой рот. - Следите за пальто! - скомандовал Куницер. - Бдительно и четко охраняйте собственность личного состава. Ясно? - Так точно! - Но по карманам не рыскать! Понятно? - Так точно! "А не спросить ли мне его фамилию? - подумал Куницер. - Ведь я же помню ТУ фамилию, да и морду помню, я его узнал... нет-нет, этого уже много для сегодняшнего дня, а до вечера еще далеко... Это не тот. Тот сейчас, должно быть, в генеральском чине, он не может быть в гардеробной. Конечно, и этот один из них, один из той сталинской мрази... их вокруг тысячи, заплечных дел мастеров... заплечного дела профессор на заслуженном отдыхе..." Куницера вдруг замутило то ли еще с похмелья, то ли от гадливости, и он еле успел дойти до туалета и запереться в кабинке. Боже, Боже, есть ли конец одиночеству? Ведь даже тогда, в ту весну, когда невская слякоть просачивалась сквозь стертые подошвы, в ту двадцать четвертую весну жизни, когда романтическим онанистом я бродил среди молчащих памятников "серебряного века" и читал призывы вступать в ряды доноров и думал о донорах Будапешта, даже тогда, безденежный и брошенный в ночь наводнения на Аптекарском острове, я был не одинок и чувствовал за своей спиной мать-Европу, и она не оставляла меня, юношу-европейца, и была она, ночная, велика и молчала. Где ты? Пока почтенного членкора выворачивало, из записной его книжки в голову просочилась заветная формула, а из головы спроецировалась на кафель и теперь дрожала на нем массивная и крутобедрая, то ли индюк, то ли птица-феникс. Куницер выскочил из туалета, таща ее за хвост. Она покряхтывала, пока он несся по коридору в свою лабораторию. Встречные шарахались. - Осторожнее, братцы, гений летит! Наверно, новую формулу тащит в свой гадюшник! Так он и ввалился в лабораторию. Ребята его, ошалевшие от преферанса, козла, морского боя и "Литературной газеты", расхохотались - опять, мол, чиф с новой птичкой! Что-то в лаборатории шипело: то ли лазеры работали, то ли жарилась колбаса, сказать трудно. Не глядя на халтурщиков. Кун начал перерисовывать свою формулу на доску. Теперь он уже не стыдился за нее, потому что хвост ее уже не напоминал размочаленный веник, а торчал в северо-восточный угол доски, как фаллос на полувзводе. Через полчаса кто-то, добрая душа, сунул ему бутылку пива. Формула, стальная птица, усмиренная, уже дрожала на доске, чуть-чуть позванивая перьями, слегка кося на всю банду агатовым глазом. Клокоча пивом, Кун отлакировал ей копытца, отошел в сторону и сел в углу на ящик. Халтурщики приступили к обсуждению. В лаборатории разрывался телефон, должно быть, Министерство обороны уже пронюхало об открытии. Никто, однако, трубки не снимал - сами приползут, если надо. - Але, чиф, а можно ей под сраку дулю подвесить? - донесся до Куна голос любимого ученика, нахального Маламедова. - Руки оторву! - рявкнул Кун и то ли заснул, то ли потерял сознание - словом, "отключился". Очнулся я на улице. Мимо стайками бежали лаборантки, машинистки, ассистентки, невинные жертвы столицы. Пахло снегом, как на горном перевале. Реклама ВДНХ шипела над перекрестком своим раскаленным аргоном. Из Шереметьевского аэропорта под эскортом грязных самосвалов катила дипломатическая "Импала". На заднем сиденье клевал носом как всегда бухой мой кореш, профессор-кремлинолог Патрик Тандерджет. Я подходил к метро. В метро. Гул. Шлепанье подошв. Брехня. Смех. Лай. Смехолай. Голос книготорговца: новое о происках мирового сионизма! Естественно, первый покупатель - евреи. Советский евреи. Умный усталый хитрющий трудящийся еврей. Умный усталый хитрющий патриотически настроенный трудящийся еврей-специалист по космосу, по скрипке, по экономике, секретнейший по шахматам тренер коренного населения. Наблюдения над евреем прекратились: закрыт двумя задницами, придавлен третьей. Осел, езжу в метро, а "Запорожец" гниет под забором. Следующее подземное впечатление - маринованная вода, точнее, газировка с облачком сиропа, похожим на оборонительные выделения каракатицы. Гад проклятый, куда завалился? Минуту или больше я искал по карманам утренний пятачок. Неужели новый гардеробщик стянул? Вот тебе и генеральская внешность. Внешность бывает обманчива, всю жизнь слышишь эту премудрость, пора бы уже усвоить к сорока-то годам. Стянул - ясно. Завтра же поставлю вопрос о краже на ученом совете и передам дело в партком, а копию в ЦК профсоюза инвалидов. Пусть разберутся, за что им деньги ПЛОТЯТ. А вдруг недоразумение, несправедливость? Кажется, я чтото ел сегодня в буфете. Конечно же, брал винегрет за шесть копеек и платил медью без сдачи, большой монетой и маленькой. Да вот ведь и маринованную воду я пил за пять копеек. Отчетливо помню, с каким трудом запихивал пятак в трехкопеечную щель. Да, хорошо, что разобрался, у невинного человека могли быть страшные неприятности. Короче говоря, нечего дурака валять, никого он тебе не напоминает, этот гардеробщик. Жлоб как жлоб, ничего особенного. Все у тебя в порядке, и день прошел не без пользы, а кое в чем были даже удивительные достижения. Весело и бодро насвистывая, сокрушительный удачливый мужчина подошел к длинному ряду подмигивающих меняльных аппаратов. Вот она, цивилизация! В 1913 году в царской России не было ни одного меняльного аппарата, сейчас на одной только нашей станции четырнадцать меняльных аппаратов. Выбирай, какой хочешь! Я посмотрел внимательно на всю вереницу и вдруг обнаружил, что выбора нет. ИЗ всех этих четырнадцати автоматов ОДИН не мигал, а смотрел на меня плоским зеленым глазом, и вот именно к нему я должен был направить стопы, потому что это и был Их благородие, член подземного бюро. Покорно, забыв уже обо всем на свете, о родине и о просторах Вселенной, о детстве и о любви, забыв и предав уже мать мою, спящую Европу, я подошел и вложил в пасть автомату - э, нет, не пятиалтынный, все-таки словчил в последний миг, такова человеческая природа, и потому мы неистребимы! - вложил ему в пасть гривенник. Оно презрительно зарычала, потом возник тихий, но нарастающий гул, и я стоял, приговоренный еще не ведая к чему, и ждал, и Отче наш иже еси на небесах да святится имя Твое... На ладонь мою из железной утробы вывалились три пятака. - Три? - спросил я. - Три, - ответила она. - А полагается два? - спросил я. - Два, - буркнул он. - Это вы мне тот давешний возвращаете? - спросил я. Оно расхохоталось и отшвырнуло меня сразу через турникеты на перрон и рот залепило кляпом из "Вечерки", надвинуло на уши чью-то тухлую шляпу, скособочило кожимитовые каблуки, обсосало снизу отвисшие брюки, в карманы насыпало мерзких катышков - валяй, дуй через столицу, великий гражданин. Зазвонил телефон. Конечно, Машка, кому же еще. Ну чего ей от меня нужно? Может быть, и вправду она шпионка, как нашептывал мне еще тогда в Женеве вице-президент общества по культурным связям, сам трижды "засвеченный" и никому не нужный шпион. Тогда я разыскивал ее по всем барам, а она хитро пошпионски удирала то с одним парнем, то с другим. Впрочем, если она действительно шпионка, то за все годы нашей связи она не вытянула из меня ничего, кроме того, что женщина обычно вытягивает из мужчины, один лишь секрет, секрет жизни. Нет, Машка не шпионка, она только лишь слепое орудие в хитроумной рассчитанной на долгие годы игре сил мирового имперосиомаомудизма. - Внимание, - сказал я в трубку через одеяло. - Привет, лапуля! - закричала мадемуазель Мариан Кулаго. - Опять ты залез под одеяло? Ты не представляешь, какие потрясающие я видела сегодня у Мемозова работы Кулича! Помоему, он скоро обойдет Фиокса! Ты с ним знаком? - Внимание, - сказал я. - С вами говорит электронный секретарь Самсона Аполлинариевича Саблера. Прошу записать ваши данные на магнитную ленту. - Новые фокусы! - расхохоталась Машка. - Небось уже вылакал всю мою бутылку? Ты не представляешь, маленький, какой я тебе приготовила сюрприз! Он, не могу удержаться, дура я дура, сегодня же вечером привезу тебе его, он весь в искрах и теплый, надеюсь, прокормишь? Знаешь, это... - Внимание, - прервал я ее. - С вами говорит электронный секретарь... - Дважды повторенная острота становится глупостью, - с живостью необыкновенной парировала она. - Да! Сейчас ты взвоешь! Потрясающая новость! Приехал твой кореш, Патрик Тандерджет! Я повесил трубку и выдернул шнур телефона из розетки. Несколько минут полежал, пытаясь унять дрожь, но тщетно: Машкин звонок сделал свое дело - все уже было ясно на сегодняшнюю ночь. Вскочив с постели, я крепко приложился к бутылке, потом, на ходу выскакивая из дневных деловых брюк, пробежал по квартире, плюнул в экран телевизора, где все еще соревновались в отредактированном остроумии какие-то там "физтехи", вытащил из груды белья вельветовые джинсы "леви'с", из груды старой обуви свою "альтушку", дунул в нее... Саксофон обиженно завыл; - Ты меня совсем забыл, лажук! - Кочумай! - виновато ответил я. - Сегодня погуляешь! Инструмент плаксиво канючил: - Думаешь, ты один такой умный, да? Тоже мне гений! Говно! Бросил товарища в вонючий угол, где кошка твоя ссыт! У меня клапана от ее мочи ржавеют. Некрасиво это, лажук. Еще Ромен Роллан сказал: "где нет великого характера, там нет великого человека"... - Неправильно цитируешь и вообще не наглей, - пробурчал я. - Давай-ка лучше раскочегаримся! Он тут радостно завопил петухом, заблеял, загоготал, как молодой, в предвкушении вечерней вакханалии. "Белая лошадь" толчками продвигалась по кровотоку, глухо стучало сердце, предметы привычно менялись, теряли свой непонятный устрашающий смысл, приближались и сладко тревожили, как в юности. Дух юности, вечер ожиданий - вот первые подарки алкоголя. Передо мной лежала ночная Москва, безмолвная и чистая. Поблескивали под фонарями сухой наезженный асфальт и стекла телефонных будок. В тихом углу возле булочной под усталой листвой шевелился, чуть пощелкивая, флаг, выпрямлялся и трепетал ровно, укромно и сокровенно, жил своей личной ночной жизнью и думал, что за ним никто не следит. Пойманный неожиданным приступом любви, я долго смотрел на флаг. Вот ведь бедолага, днем агитирует посетителей булочной, а ночью-то, оказывается, ночью-то, оказывается, ждет кого-то терпеливо, порыцарски... Шел уже одиннадцатый час, когда Самсон Аполлинариевич Саблер приблизился к "Синей птичке". У входа теснились любители джаза. Кафе было набито битком, из полуоткрытых окон несся жуткий вой, это играл на своем баритоне Сильвестр. Он заглушал все звуки и перекрывал аплодисменты. Саблер постоял и послушал голос друга и посмотрел, как фаны борются у входа с дружиной. Наконец Сильвестр кончил свое соло. Сквозь треньканье пианино донеслись крики: - Чего они, гады, не открывают? Там еще можно стоять! - Ребята, поднажмем! - Говорят, Самсик приедет! - Вы мне говорите! Самсик сейчас на Дальнем Востоке в Находке, посылку из Японии ждет! - Ладно свистеть-то! Вон Самсик стоит! Все обернулись и уставились на него с восхищением. Действительно, можно было восхититься молчаливой фигурой в джинсах и кожаной куртке, с футляром под мышкой, таинственной фигурой знаменитого в этих кругах Самсика. - Самсик приехал! Ну, будет цирк! Вот свинговый парень! - Эй, дружинники-суки, открывайте! - Самсик, привет! Давно из Находки? - Только что с самолета, - сказал он. - Уши еще заложены. Он увидел дрожащие глаза человека, которому больше всего хотелось выглядеть его близким другом, посвященным, своим "свинговым" малым, и протянул ему руку, - Хелло,старик! - Самсик! - задохнулся тот от счастья. - Получил посылочку из Японии? - Да, получил. Вот сакс получил. - От Садао Ватанабе? - Точно, от Садао. - Самсик, да это вроде твой старый сакс, - ляпнул кто-то из-за спины. - Новый, - возразил Самсик. - Новый, но совсем как старый. Специальный. Старый-то у меня в Вильнюсе Элка увела. - Я говорил! - завопил "близкий друг". - Я же говорил, что старый у тебя в Вильнюсе Элка увела! Я говорил, а мне не верили! - Точно, увела, - кивнул Самсик и протиснулся наконец в кафе. Синяя Птица Метерлинка. Чеховская Чайка. Стальная Птица - Там Где Пехота Не Пройдет, Где Бронепоезд Не Промчится. Птица - Формула - Надежда - Сил Мира Во Всем Мире. Цапля, Тонконогая Мокрая и Нелепая. Помнишь?- Глухой Крик Цапли, В Котором Слышался Шелест Сырых Европейских Рощ, Тяжелый Полет Цапли В Европу Над Костелами Польши, Через Судеты, Через Баварию, Над Женевой, В Болота Прованса, Потом В Андалузию... Сквозь дым на эстраде различался квартет- Сильвестр, Алик Фридман, Пружинкин и Рысс. Отдельно стоял еще Толстомордый Буздыкин, не играл, читал ноты. Самсик махнул ребятам, они его увидели, оборвали свою канитель и сыграли в честь вновь прибывшего первую фразу "Маршрута А". Господи, как Самсик их всех любил. Всех, кроме идиота Буздыкина, да и к этому дураку он относился теперь в общем-то терпимо, несмотря на ту давнюю стычку из-за Чехословакии. Тогда в августе Шестьдесят Проклятого они все были в Крыму и вдруг узнали, открыли было рты, чтобы устроить дикий хай, и вдруг заткнулись. Они не понимали, что происходит, почему они не вопят, но рты открывали только для водки или чтобы взять в зубы мундштуки своих инструментов. Они только пили и играли, пили и играли, пили и играли и чуть не сдохли от своей страшной музыки, от водки и молчания, как вдруг прилетел из Столицы Мира Буздыкин и начал говорить гадости о чехах. Дескать, ишь чего захотели, нам нельзя, а им, видите ли, можно! У Буздыкина были личные счеты к чехам: годом раньше ему здорово накостыляли в Праге за педерастические склонности. Самсик, однако, этого не учел и устроил истерику с мордобоем. Потом пошел дождь и вот тогда в дождь после драки мы шли пьяной разодранной дикой кодлой по территории кемпинга, а дождь хлестал, лупил без всякой пощады, бесконечно и жестоко падал на Коктебель, то ли как возмездие, то ли как отпущение грехов. Иногда я оглядывался выпученными глазами и видел сквозь струи нашу компанию, похожую на отряд средневековых мародеров. Кто там был, я и не знал точно: кажется, Левка Малахитов, кажется, Юзек Ципкин, врач из Заполярья, и маленькая чувишка в шортиках, то ли Нина, то ли Инна, то ли Марина, то ли гидролог, то ли биолог, которую мы подклеили возле распивочной цистерны и таскали за собой весь день и затаскали вконец, пока она не пропала, и академик Фокусов с двумя одесскими блядьми, и Шурик, фотограф-экзистенциалист из Львова, и кто-то еще из тех, кого, наверное, там и не было, - может быть, скульптор Радик Хвастищев, может быть, хирург Генка Малькольмов, может быть, писатель Пантелей Пантелей, может быть, саксофонист Самсик Саблер, может быть, секретный ученый Арик Куницер, а может быть, даже были и те, кого действительно не было: та женщина, рыжая, золотистая, с яркой мгновенной улыбкой-вспышкой, женщина, которую я не знал всю жизнь, а только лишь ждал всю жизнь и понимал, что ее зовут Алисой, и юноша из воспоминаний, Толик фон Штейнбок, кажется, и он был там. Мы шли по щиколотку в вонючей грязи поселка Планерское, а мимо нас вздувшиеся ручьи волокли к морю курортные миазмы, и кувыркались в вонючих стремнинах сорванные ураганом будки сортиров и комья кала и жидкая дрисня, и неслись к нашему еще вчера хрустальному морю; на второй день после вторжения! В кемпинге вся кодла уселась в лужу, где был мусор и репейник, и стала пить из ведра алжирское вино, которое Хуари Бумедьен отправляет нам в тех же трюмных танках, из которых высасывает горючее для МИГов, а полурасколотый транзистор все кричал слабым голосом Ганзелки: - Не молчите! Друзья! Лева, Гена, Коля, не смейте молчать! А мы теперь уже и не молчали, мы выли дурными голосами любимую песню нашего детства "Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужеством полны, в строю стоят советские танкисты, своей великой родины сыны". Как вдруг мы заметили, что на нас смотрит множество глаз. Это была длинная молчаливая очередь в душ. Она теснилась под навесом в ожидании доступа к двум ржавым кемнинговским соскам, а вокруг уже вторые сутки лил этот беспощадный дождь. Тогда кто-то из нас, может быть Левка, может быть я, может быть Юзик или кто-то еще, вскочил, волосатый, в рваной, прилипшей к телу рубашке, босой и опухший, и завопил: - Что же вы, подлецы, стоите в очереди за водой, когда льет такой дождь? Что же вы, гады, хотите сказать, что не вы сумасшедшие, а мы? Значит, если вас больше, то вы нормальные, а если нас меньше, то мы психи? Эй вы, Единодушное Одобрение, трусы проклятые, смотрите, какой бесплатный внеочередной вселенский душ! Выходите, это приказ вышестоящих органов, проголосуйте единогласно и выходите, может, отмоетесь! Девушки наши решили, что агитатора сейчас убьют, но Единодушное Одобрение молчало, глядя на нас непонимающими, слегка угрюмыми, но в общем-то спокойными глазами. Вокруг на огромных просторах Оно ехало мимо нас в автобусах и самолетах, развозило из Москвы в сетках апельсины и колбасу, сражалось на спортивных площадках за преимущества социализма, огромными хорами исполняло оратории и звенело медью и ковало, ковало, ковало "чего-то железного" и ехало по Средней Европе, выставив оружие, а Дунай, змеясь, убегал у Него изпод гусениц. Здесь же перед нами Оно уплотнилось на клочке сухого асфальта под полоской жести в очереди за порцией хлорированной воды, а вокруг лупил без передышки вселенский дождь, и глухое черное небо, съевшее вершину Карадага и половину Святой горы и всю Сюрюккая с ее пушкинским профилем, обещало еще неделю потопа, и, значит, так было надо, и все мы, грязные свиньи, были виноваты в случившемся. Теперь Самсик почти уже забыл драку с Буздыкиным. Давно это все было, и все уже затянулось клейкой тиной. Все уже забывается, что связано с Чехословакией, как забылись в свое время Берлин и Познань, Варшава и Будапешт, и Новочеркасск. Публика устроила Самсику маленькую овацию. Таинственный Самсик прямо с самолета из Уэллена через остров Врангеля, куда ему на вездеходе компании "Ойл Аляска" лично Стен Гете прислал свой сакс, в подарок или на время, точно неизвестно, во всяком случае, погудит сегодня Самс, будьте спокойны, смотрите, к буфету уже пробирается заправить баки. Ну, будет сегодня вечерок, надолго запомнится! В "Синьке" подают только сухое вино, но для Самсика у буфетчицы Риммы нашлась бутылка "Плиски". К стойке подошел Сильвестр, и перед ним Римма поставила стакан сока. - Уже не можешь без этого? - Сильвестр укоризненно показал на коньяк. - Наоборот, - ответил Самсик. - с этим уже могу. Сильвестр покачал головой. В его лице вся мировая джазовая общественность укоряла беспутного Саблера. Сильвестр регулярно переписывался с Телониусом Монком, Уиллисом Кановером, Леонардом Фезером и другими светилами джаза. Он сообщал им наши новости, а в обмен получал пластинки, ноты, журнал "Даун-бит" и прочее. Соответствующие органы, конечно, просвечивали всю эту почту своими соответствующими органами, но не препятствовали, почта поступала исправно, ни один дилижанс еще не застрял на европейских опасных дорогах. Сильвестр выглядит, как западный интеллектуал. Он всегда следит за модой и всегда ей следует. Сейчас у него длинная шевелюра и свисающие на подбородок усы, но Самсик прекрасно помнит его с коротким ежиком на голове в стиле пятидесятых. Когда он дует в свою кривую трубу, кажется, что это сам сатана, но уж никак не вегетарьянец Сильвестр. Все соблазны устранил из своей жизни Сильвестр: на бифштексы не смотрит, коньяк не нюхает, чувихам только комплименты говорит. Всю жизнь ему закрыл джаз. - Но все-таки ты пришел, лапуля, - любовно сказал Сильвестр Самсону. - Пришел, и с инструментом. Мы уже тебя и не ждали. - День был очень дурацкий, вот и пришел, - сказал Самсик. - Одолели дурацкие воспоминания. Слева кто-то толкнул Самсика локтем. Он повернулсяЖека Буздыкин, чушка поросячья. - Самсик, плесни мне малость, - жалобным голосом попросил тот. - Это так нынче подлизываются? - спросил Самсик. - Клянчишь у меня мой кровный глоточек и думаешь, что после этого все забудется? Говоря так, он поднял бутылку и сделал вид, что раздумывает - плеснуть или нет. Буздыкин смотрел на бутылку и униженно канючил: - Кончай, Самс, ты лабух и я лабух, какие счеты между нами... - Если тебе рыло начистили в Праге, так ведь за дело, а? - За дело, за дело. - Буздыкин покрылся потом. Самсик наклонил бутылку к его стакану, но не наливал. - А ну-ка, чушка поросячья, расскажи мне какой-нибудь анекдот про танк. - Про танк? - застонал Буздыкин. - Расскажешь про танк, налью полный стакан. - Не надо ему, - сказала Римма, - выпьет и начнет к мальчишкам приставать. Срок ведь схлопочешь, Жека. Здесь тебе не Прага. Буздыкин закрыл глаза и быстро заговорил: - Идет по лесу Красная Шапочка, а навстречу ей Танк. Здравствуй, Красная Шапочка, говорит Танк. Здравствуй, отвечает Крошка, а ты кто? Я Серый Волк, придуривается Танк. Если ты волк, засмеялась Красная Шапочка, то почему у тебя тогда солоп на лбу? Он мелко-мелко затрясся с закрытыми глазами, а когда открыл их, перед ним уже был стакан с коричневой болгарской влагой. - Никогда этого тебе не забуду, Самсик, - вдруг очень твердо сказал Буздыкин и унес полный стакан куда-то к туалету. - За него можешь не волноваться, Риммуля, - сказал Самсик буфетчице, - его не заберут. - Серьезно? - ужаснулась та. - Он, значит, тоже из этих? Серьезно, Сильвестр? Сильвестр скромно кивнул. Самсик забрал бутылку и пошел с ней на эстраду. В зале послышался свист. Пока они сидели возле стойки, мальчики и девочки, посетители "Синьки", успели уже достаточно поиграть в Гринич-вилледж и теперь жаждали новой встряски. Самсон и Сильвестр вместе - ото! - из этого что-нибудь получится... Самсик, старый Самс, посмотрел в зал на публику. Девчонки все были в джинсах и маечках, одна халда таскала по полу шлейф старинного платья и потому не присаживалась, чтобы всех поразить, еще одна, узкоглазая, курносая, была вся в золоте, серьги, браслеты, монисто - откуда такая богатая взялась? Из ребят иные сосали трубочки и хохлились, сумрачные интеллектуалы, на других сверкали пуговицы блейзеров, и вели они себя соответственно - плейбойски, были и "дети цветов", но, конечно, в более умеренном виде, чем их лондонские братья, в более терпимом для московской милиции. В зале сидели и два-три комсомольских вожака в их установившейся уже униформе - добротный костюм, белая рубашка, галстук, клерки молодежного министерства. В последнее время комсомол из злейшего врага стал снисходительным покровителем джаза. Самсик минуту или две смотрел в зал, подмигивал знакомым, расшаркивался перед девочками, потом махнул всему составу рукой - поехали. Пружинкин, как всегда, начал со своего любимого "Take Five", зал зашумел, Самсик дунул пару раз в свою дудку и вдруг закрыл глаза - отчетливо и ярко, как кинофильм, вспомнил свой дебют. Это было в ноябре 1956 года на вечере Горного института в Ленинграде в оркестре первого ленинградского джазмена Кости Рогова. Тогда в танцзале стояли плечом к плечу чуваки и чувихи, жалкая и жадная молодежь, опьяневшая от сырого европейского ветра, внезапно подувшего в наш угол. Бедные, презираемые всем народом стиляги-узкобрючники, как они старались походить на бродвейских парней - обрезали воротнички ленторговских сорочек, подклеивали к скороходовским подошвам куски резины, стригли друг друга под "канадку"... Костя Рогов снял пиджак и остался в своей знаменитой защитного цвета рубашке с наплечниками и с умопомрачительным загадочным знаком над левым нагрудным карманом SW-007. - Сегодня, мальчики, начинаем с "Sentimental Jorney"! - сказал он. - Между прочим, здесь типы из Петроградского райкома комсомола, - предупредил осторожный ударник Рафик Тазиддинов, Тазик. - Плевать! - Рогов засучил рукава, словно собирался драться, а не играть на пиано. - Слабаем "Сентиментл", а потом "Lady Be Good", а потом рванем "Бал дровосеков", и гори все огнем! Самс, за мной! Он подтащил меня за руку к рампе и закричал в зал: - Тихо, ребята! Всем друзьям нашего оркестра представляю нового альт-саксофониста. Самсон Саблер! Не смотрите, что у него штаны мешком, - он хороший парень! Можете звать его просто Самс! Зал зашумел. Я остался один и сжал саксофон. У меня уже текло из-под мышек, лицо покрылось пятнами, и колени затряслись. Нет, не сыграть мне "Сентиментл", я сейчас упаду, я еще пердну, чего доброго... Нужно испариться, пока не поздно, кирнуть где-нибудь в тихом месте и все, ведь нельзя же стоять вот так одному, когда столько девочек сразу смотрят на тебя. Я сделал какое-то суетливое полуобморочное движение, как вдруг увидел в нескольких метрах от себя, в толпе, длинные светлые, грубо обрезанные внизу космы, падавшие на вздернутые груди, и маленькие глаза, смотревшие на меня с необычным для наших девочек выражением, и полуоткрытый рот... это была онаКолдунья, Марина Влади, и я вдруг напружинился от отваги и неожиданно для себя заиграл. О, Марина Влади, девушка Пятьдесят Шестого года, девушка, вызывающая отвагу! О, Марина, Марина, Марина, стоя плывущая в лодке по скандинавскому озеру под закатным небом! О, Марина, первая птичка Запада, залетевшая по запаху на оттепель в наш угол! Стоит тебе только сделать знак, чувиха, и я мигом стану парнем, способным на храбрые поступки, подберу сопли и отправлюсь на край света для встречи с тобой. О, Марина- очарование, юность, лес, голоса в темных коридорах, гулкий быстрый бег вдоль колоннады и затаенное ожидание с лунной нечистью на груди. Я заиграл, и тут же вступил Костя, а за ним и весь состав, а она подпрыгнула от восторга и захлопала в ладоши - все тогда обожали "Сентиментл" А у нас в России джаза нету-у-у, И чуваки киряют квас... - завопила в углу подвыпившая компания хозяев бала - горняков. Теперь было ясно - скандала не миновать. Тогда еще запрещалось молодежи танцевать буржуазные танцы, а разрешались только народные, красивые, изячные, патриотические экосезы, менуэты, па-де-патенеры, вальсы-гавоты. В чью вонючую голову пришла идея этих танцев, сказать трудно. Ведь не Сталин же сам придумал? А может быть, и он сам. Наверное, сам Сталин позаботился, сучий потрох. В последнее время, увы, гнилые ветры оттепели малость повредили ледяной паркет комсомольских балов, и в разводья вылез буржуазный тип с саксофоном, то есть прыщавый Самсик, стриженный под каторжника, в нелепо обуженных штанах с замусоленным рублем в кармане, двадцатилетний полу-Пьеро, полухулиган, красивый Самсик собственной персоной. Дух непослушания, идея свободы мокрой курицей пролетела от стены к стене, и все затанцевали, и закачались люстры, и плюшевые гардины криво, словно старушечьи юбки, сползли с окон - в зал перли безбилетники. Мы тогда еще почти не знали бибопа, только-только еще услышали про Паркера и Гиллеспи, мы еще почти не импровизировали, но зато свинговали за милую душу. Вдруг я увидел, что моя Марина Влади танцует с одним фраером в длинном клетчатом пиджаке, и вспомнил, что у фраера этого есть машина "Победа", и прямо задрожал от ревности и обиды, а сакс мой вдруг взвыл так горько, так безнадежно, что многие в зале даже вздрогнули. Это был первый случай свободного и дикого воя моего сакса. Костя Рогов мне потом сказал, что у него от этого звука все внутри рухнуло, все органы скатились в пропасть, один лишь наполнился кровью и замаячил, и Костя тогда понял, что рождается новый джаз, а может быть, даже и не джаз, а какой-то могучий дух гудит через океаны в мою дудку. Песня петроградского сакса образца осени пятьдесят шестого Я нищий, нищий, нищий, И пусть теперь все знают -я небогат! Я нищий, нищий, нищий, И пусть теперь все знают -у меня нет прав! Пусть знают все, что зачат я в санблоке, на тряпках Двумя врагами народа, троцкистом и бухаринкой, в постыдном акте, И как я этого до сей поры стыжусь! Пусть знают все, что с детства я приучался обманывать все общество, Лепясь плющом, и плесенью, и ржавчиной К яслям, детсаду, школе, а позднее к комсомолу Без всяких прав! Я нищий, нищий, нищий, И пусть теперь все знают, что Я девственник в обтруханных трусах! Я девственник, я трус с огрызком жалким, но. О Боже Праведный, я не гермафродит! Мужчина я! Я сын земли великой! Я куплен Самсиком на бешеной барыге у пьяного слепца За тыщу дубов, которые собрал он донорством и мелким воровством. Но, Боже Праведный, мне двадцать лет, а скоро будет сорок! Я тоже донор, и кровь моя по медицинским трубкам Вливается в опавшие сосуды моей земли! И пусть все знают - я скорее лопну, чем замолчу! Я буду выть, покуда не отдам моей искристой крови, Хотя я нищий, нищий, нищий... Я сам тогда перепугался, сил нет, и вдруг заметил, когда последние пузыри воздуха с хрипом вылетали из сакса, что в зале никто не танцует, а все смотрят на меня: и Марина Влади, и ее клетчатый фраер, и все пьянчуги-горняки, и все молчат, а из глубины, расширяясь и устрашающе заполняя вакуум, прокатилось гусеницей: - Прекратить провокацию! Тогда в глазах у меня вспыхнули солнечные полосы и квадраты, прозрачный сталактит и черное пятно воспоминаний, я покачнулся, но Костя Рогов поддержал меня объятием и выплюнул в зал одно за другим наши полупонятные слова: - Целуй меня в верзоху! Ваш паханок на коду похилял, а мы теперь будем лабать джаз! Мы сейчас слабаем минорный джиттербаг, а Самсик, наш гений, пусть играет, что хочет. А на тебя мы сурляли, чугун с ушами! И мы тогда играли. Да разве только в джазе было дело? Мы хотели жить общей жизнью со всем миром, с тем самым "свободолюбивым человечеством", в рядах которого еще недавно сражались наши старшие братья. Всем уже было невмоготу в вонючей хазе, где смердил труп пахана, - и партийцам, и народным артистам, и гэбэшникам, и знатным шахтерам, всем, кроме нетопырей в темных углах. И мы тогда играли. Рассказ о юности С.А.Саблера, записанный московским писателем П.А.Пантелеем по телефону В тот вечер Самсик, аденоидный гений с просроченной пропиской, попал под арест в штаб боевой комсомольской дружины. При обыске было обнаружено вот что: расческа, забитая перхотью, польский журнал "По просту" с рассказом Марека Хласко, два сырых пельменя, завернутые в носовой платок, пожелтевшая от времени пачка презервативов, донорская книжка и письмо из Парижа от Марины Влади. В жуткой тишине комсомольского штаба письмо было зачитано вслух. Месье Самсону Саблеру через мадам Резник Фриду Ицхоковну. проспект Щорса 14 Ленинград Мой милый! Ты зовешь меня на целину. Увы, я немного опоздала. чтобы воспользоваться твоим приглашением. Однако не думай, что традиции русских женщин забыты в Париже. Я готова последовать за тобой в любую дыру- хоть в Реюньон, хоть в Тананариве, хотя бы в Марсель. Скоро пришлю тебе кое-что из одежды, а ты при случае отправь мне немного консервов. Целую, Твоя Марина. - Комментарии излишни, - сказал главный дружинник с гадливой улыбочкой, которая всегда появлялась у него при соприкосновении с классовым врагом. - За что меня задержали? - спросил Самсик. - Вот за это и задержали. - Начальник показал на разложенное перед ним имущество музыканта. - Так ведь этого же не видно было, когда я шел, - озадаченно проговорил Самсик. - Вы очень умный, Саблер! Очень умный, да?! - кривым от гадливости и гнева ртом закричал начальник, при каждом слове вздергивая голову: волосы его все время распадались на два крыла, а ему хотелось, чтобы они гладко облегали голову и придавали вдохновенный вид. Штаб дружины был набит девчонками и мальчишками с Невского проспекта, и начальник был здесь хозяином, ночным властелином. По его приказу разрезали крамольные узкие брюки, стригли волосы, отбирали "стильные" галстуки, фотографировали для окон сатиры всех этих "кто нам мешает жить". Не щадил начальник своих пленников, жестоко мстил им за идейную незрелость, а также за собственную косолапость, за усиленную сальность своей кожи, за неприязнь к нему женского пола, за слабые свои успехи в школе рабочей молодежи. - Ну-ка, Витюша-Валера, научите Саблера родину любить! Длиннорукий лекальщик и пружинистый инструментальщик взяли Самсика в оборот. Юноша завизжал, отстаивая свою честь. Начальник откинулся в дореволюционном кресле, прикрыл глаза. сладко вообразил себе активное следствие над Саблером, допрос такого рода, о каком однажды ему рассказывал шурин, служивший в соответствующих органах. - Опять ты, Крюшкин, чудишь, - недовольно сказал ему прикрепленный к штабу сержант регулярной милиции. - Забыли про Будапешт, сержант, - сказал начальник, не открывая глаз. - Вот такие сопляки и устроили там всю заваруху. Он вдруг вскочил и завопил, не открывая глаз, прямо в лицо Самсику, повисшему на руках двух бойцов: - Откуда у тебя письмо Марины Влади, гад? - Прислала, - прохрипел слабеющий Самсик. - Может, ты с ней жил? - жутко захохотал Крюшкин. Глаза закрыты. В штабе грянула тишина. Все присутствующие, и задержанные, и комсомольская охрана, с отчаянным внутренним трепетом ждали ответа. - Мы любили друг друга, - прошептал, роняя голову на грудь, Самсик. - С иностранной подданной? - тихо пылая из-за плотно сомкнутых век, вопросил Крюшкин. Ужас пронзил Самсика. Да ведь действительно она иностранная подданная! Нет, не просто тонкая тень на закатной пленке озер, не узкоглазое лицо на песке, она- иностранная подданная! Это по Куприну она из Белоруссии колдунья, русская подданная, а по фильму она хоть и дикая, хоть и лесная, но иностранная подданная... Да, теперь он уличен и терять больше нечего. - Угу, с иностранной подданной, - прошептал он. Крюшкин с закрытыми глазами сделал головой несколько кругообразных движений непонятного смысла. Самсика вдруг охватила отвага. - У-У-у!- загудел он.- Поднимите ему веки! Это не Крюшкин, ребята, это Вий! Веселый хохот вдруг потряс бывшую драгунскую гауптвахту в стиле ампир, нынешний штаб боевых комсомольских дружин в стиле ампир. Смеялись и задержанные, и охрана, и даже прикрепленный сержант. Оказалось, что все знакомы с гоголевским персонажем. - Витюша-Валера, пожалуйста, не делайте мне больно, - под шумок попросил Самсик, и лекальщик с инструментальщиком тут же прекратили болевое воздействие и охотно его отпустили. - Вий! Вий! - Штаб хохотал, а Крюшкин метался под ампирным потолком, словно всамделишный гадкий демон из кальсонно-бязевого царства. - Комсомольцы вы или нет? Русские вы люди или нет? - взывал он. - Иностранную подданную он любил, слышите! - А что же, иностранная подданная разве не баба? - петушком вскинулся обнаглевший от успеха Самсик. - Баба! Баба! - восторженно закричали вокруг, а чувихи с Литейного даже пустились в пляс, словно обезьянки на микропорке. Кто-то высадил окно, и запах большой невской воды, перемешанной со снегом и со всем сливом великого города, влетел в штаб. Зазвонил телефон. Сержант снял трубку, послушал, сдвинул фуражку на нос и скучающим тоном сказал Крюшкину: - Районный прокурор Рогов звонит. Оказывается, ты, Крюшкин, артиста задержал. - Он передал трубку в трясущиеся руки Крюшкина, и Самсик услышал издалека голос Костяного папаши: - Алло, как вас там? Немедленно освободите артиста Самсона Саблера. - Слушаюсь, товарищ Рогов. Так точно, товарищ Рогов. Будет сделано,товарищ Рогов. Крюшкин положил трубку, снова закрыл глаза и отодвинул от себя имущество Самсика. - Пожалуйста, товарищ Саблер, возьмите ваши вещи и отправляйтесь по месту жительства. - На проспект Щорса? - весело спросил Самсик, распихивая по карманам свои постыдные раритеты. - Или на Декабристов? А может, в Четвертую роту похилять, товарищ Крюшкин? Голос Крюшкина в ответ прозвучал, как голос чревовещателя, больного брюшным тифом: - Лучше на Щорса идите. До Декабристов не доберетесь, до роты и подавно, на Садовой еще перехватят, а там другой район, и прокурор другой, сами понимаете... - Спасибо, - поблагодарил Самсик и протянул начальнику все, чем был богат: пару сырых пельменей на носовом платке. - Угощайтесь. Крюшкин, всхлипнув, съел один пельмень, а от второго лишь деликатно откусил. Самсик даже потом покрылся от жалости к этому кривозубому пареньку, с лицом, покрытым сонмищем угрей, которых многие принимали за угольную пыль паровозного происхождения. - Эх, Крюшкин вы мой, дитя человеческое, - прошептал он. - У меня, товарищ Саблер, сестра-горбунья на руках, - тут же соврал Крюшкин. Самсик вообразил этого серенького маленького Крюшкина с капризной толстой горбуньей на руках - это же ж Достоевский же! - Крюшкин... - Он положил ему руку на плечо. - Крюшкин ты мой... Ребят-то отпустишь? Он кивнул на растроганных молчаливо топчущихся стиляг. - Конечно, отпущу, - смиренно произнес Крюшкин. - Вот только стихотворение им прочту, может, что-нибудь поймут. Вы идите, товарищ Саблер, а я им стихотворение прочту. Он вышел на середину и, по-прежнему не открывая глаз, мирно и задушевно проговорил: - Ребята, девчата, вот послушайте стихотворение. Это он, я узнаю его, в блюдечках-очках спасательных кругов... У Самсика под носом стало мокро от волнения, и он вышел из штаба, потому что знал это стихотворение наизусть и не хотел лишний раз расстраиваться. ...К середине ночи нарком Киров уступает свой проспект прежним хозяевам, и весь Конногвардейский затихает, и во всех его зеркальных окнах отражается нечто таинственное, уж не кирасы ли, не кивера ли? По чистому звонкому асфальту я пересек улицу, покопался в мусорной урне, нашел окурок "Авроры", привалился спиной к чугунной решетке и закурил. Чугунные гоплиты в шлемах с гребнями сжимали копья за моей спиной, а в это время в штабе комсомольских дружин на Невском артистически жестикулировал Крюшкин, и задумчиво смотрели на него сержант, стиляги и рабочая молодежь. "Ведь можно же по-человечески же, вот же, можно же", - помнится, подумал я о Крюшкине и, помнится, заплакал. - Ну что ты вечно копаешься в мусоре, Самсик? - услышал голос, полный нежной насмешки. - На, кури! Рядом со мной стояла и протягивала полную пачку "Авроры" собственной персоной Марина Влади в туго перехваченном по талии плаще французской работы. - Как ты здесь оказалась? - запинаясь, спросил я. - Я тебя ждала. - Она усмехнулась и пошла к площади Льва Толстого, легко постукивая немыслимо тонкими каблучками. Удивительно, но были мы совсем одни на всем Конногвардейском, и я один любовался ее походкой, и ветер с Аптекарского острова шевелил ее соломенные волосы только в мою честь. - Ты ведь рыжего чувиха? Рыжего, клетчатого? Того, с "Победой"? - спросил я, волоча за ней левую ногу, чтобы не особенно шлепала расслоившаяся в эту тревожную ночь подошва. - Это он так считает, - ответила она печально, - а на самом деле я твоя чувиха, Самсик, твой кадр. - Как тебя зовут? - спросил я, задыхаясь; вот именно - задыхаясь. - Арина Белякова. - А где ты учишься? - Рядом, в медицинском. Боги, боги греческие и римские! - А где ты живешь? - В Бармалеевом переулке. Знаешь? Боги, боги петербургские, невские и чухонские! - Хватит тебе ногу тянуть, Самсик! Шлепай своими опорками сколько хочешь. Все равно я тебя люблю. Ну, обними меня за плечи, не бойся. ...Между тем, пока Самсик обнимал крепкое, немного острое плечо Арины Беляковой, обстановка в штабе комсомольской дружины резко переменилась. Распалившийся от стихов Крюшкин бил теперь металлическим голосом в цель - в ампирную люстру: В наших жилах кровь, а не водица! Мы идем сквозь револьверный лай! Дружинники с новой энергией кромсали брюки стилягам, выстригали на их головах карательные полосы и тонзуры, фотографировали всех этих "кто нам мешает жить". Сержант, тихо матерясь, пил в углу чай с еврейской пастилой. ...А в Бармалеевом переулке возле дома Арины Беляковой царило странное оживление. Жильцы покидали свой дом, гранитную твердыню с колоннами черного мрамора, бывшее посольство бухарского эмира в Санкт-Петербурге. - Вредительство, - разъяснял обстановку домоуправ, человек старой закалки. - Никак они нам, товарищи, не дают спокойно жить и строить. Ну, ничего, сейчас приедут, разберутся. Жильцы, однако, возражали, что он опять не тех вызвал, что вызывать надо не "товарищей", а обыкновенную пожарную команду. Дом, собственно говоря, пока не горел, но все его коммуникации - электрические провода, телефонные, радиотрансляция, газ, канализация, паровое отопление - были раскалены до последней степени, светились сквозь стены всеми цветами спектра, рисуя в глухой ночи Бармалеева переулка удивительно красивый потрескивающий каркас. Дом был готов для любви. - Вот удача, - прошептала Арина Белякова, - предки теперь до утра на чемоданах просидят. Она скользнула за афишную тумбу, потянула Самсика, пробежала вместе с ним открытое пространство, пролезла во двор и припустила к черной лестнице. Самсик бежал за ней - что же ему оставалось делать? - бежал за мелькающей в темноте белой гривой, похожей на лисий хвост, бежал с заячьим сердцем... заяц преследовал лису, обмирая от страха. Он прекрасно понимал, куда идет дело - к роковому моменту, к скандалу, к катастрофе, к разоблачению! Эта медичка не ограничится объятиями и поцелуями, блаженным трепетом, который в их кругу назывался "обжимоном" и был для Самсика пределом мечтаний. Он даже умел целоваться, наш бедный Самсик, он целовался клево (одна чувиха так и сказала: "Ты клево целуешься, Самсик"), то есть он даже умел в дьявольском порыве проталкивать свой язык сквозь зубы очередной жертвы (их было три) и щекотать языком полость рта. Дальше душа его не проникала, и, когда друзья-лабухи начинали говорить о "палках", о "дураках под кожей", Самсик мог лишь цинически понимающе усмехаться, а душа-то его бродила, как коза по опушке непостижимого и страшного леса. Иногда ночью, просыпаясь на раскладушке под столом у Фриды Ицхоковны или на тюфячке возле газовой плиты в Четвертой роте, Самсик ощупывал свое тело и с гордостью убеждался в своей мощи, в своей способности к совокуплению с лицами противоположного пола, но само это слово "совокупление" вдруг вселяло в него непонятное отчаяние, физическая суть явления казалась ему чудовищной, невозможной, и гордый его вымпел обвисал мокрой тряпочкой. Вот и сейчас, чуть не плача, он остановился посреди темной комнаты, сквозь обои и ковры которой просвечивали раскаленные провода, а под окном пылал огненной гусеницей радиатор отопления. - Ох, вот мы и одни, - прошептала девушка. - Ох, да что же ты так стоишь? - Ох, расстегни мне вот здесь... - Ох, Самсик, милый... я поймала тебя не бойся не бойся я вовсе не блядь я тоже еще ничего не умею почти ничего как и ты потрогай меня вот здесь возьми вот это можно я тебя потрогаю не бойся маленький не убегай Она его трогала длинными пальцами, трогала долго и терпеливо. Она была голой, просвечивала сквозь какую-то паутинку, в раскаленном сумраке аварийного дома соски ее грудей сверкали, словно чьи-то лесные глаза. Он вдруг забыл страшное слово "совокупление", забыл и сам себя, Самсика Саблера, забыл и Марину Влади, и Арину Белякову, и джаз, и Сталина, и Тольку фон Штейнбока и, все это забыв, взял женщину и ринулся вместе с ней с крутизны в темный тоннель, загибающийся, как улитка. Со стороны все это выглядело довольно смешно: бестолковые тычки, сорванный хрип с повизгиваньем, чмоканье влажной кожи... но вот все соединилось, все сошлось, и через какое-то время, показавшееся нашему герою бесконечным, а на самом-то деле очень непродолжительное, Самсик пришел в себя уже мушш-шиной. Она еще изнемогала в стороне, кусала подушку, что-то бормотала, смиряя свою потревоженную плоть, и вдруг увидела - он уже сигаретой дымит! - и разозлилась - тоже мне любовник! - но потом вспомнила о своей миссии и ласково ему улыбнулась - кури, кури, малыш! Миссия ее была очень важной, хотя и немного смешной для европейской девушки. Вот уже полгода после выхода фильма на здешние экраны она разгуливала по мокрым тревожным улицам этого города, откуда когда-то бежала с Институтом благородных девиц, и неожиданно, всегда неожиданно подходила к местным самсикам, замороченным сталинским выкормышам, и уводила их с собой в аварийные дома "серебряного века", учила их любви, являлась им как незабываемый образ свободы. Он бросил сигарету и полез целоваться. - Хватит, Самсик, - мягко сказала она, - иди домой. У меня завтра зачет по терапии, надо хоть немного поспать. Он вылез из постели и прошелся по комнате, с благоговением притрагиваясь к вещам своей возлюбленной: к толстым медицинским справочникам и атласам, к ее портфелю и белому халату, к фонендоскопу, малой змейкой свернувшемуся на столе. - Любимая единственная на всю жизнь, - сказал он вдруг такое. Она расхохоталась. - Самсик, осторожно, не притрагивайся к стенам - замкнешься! В двух сантиметрах от его плеча пульсировала зеленым огнем толстая - в кулак - энергетическая коммуникация. - Ты моя вода, высокие сосны над головой, эвкалипты, секвойи и звезды в ветвях! - завопил ошалевший от любви Самсик, дернулся и тут же замкнулся. Ток пронзил весь его скелет, прямо хоть анатомию изучай. Он не мог двинуться с места, не мог сказать ни единого слова, но лишь стоял, и потрескивал, и светился, а она хохотала, как безумная. Смех ее был очень обидным, смех сучки, иначе не назовешь. Сучка, сучка такая, думал он, но ничего не мог сказать: дьявольское электричество бушевало в его костях. Она вдруг выпрыгнула из постели, подбежала к нему и закрыла ему весь свет, сначала своим широким лицом с чуточку грубоватой русской кожей, а потом своими глазами, похожими и в самом деле на ночное небо. - Самсик-дурачок, никакая я тебе не единственная. У тебя еще столько единственных впереди: и моя подружка Брижит, и Клавка Кардинале, и Сонька Лорен, и толстуха Анита, и Моникаинтеллектуалка, и Джулия-недотрога... ты еще разведешь пары, маленький Самсик, только не бросай своего сакса, и всем своим так передай - пусть не бросают своих инструментов! Теперь проваливай - напряжение слабеет. И впрямь, коммуникации меркли, остывали, а за окнами уже голубел рассвет. Арина Белякова надела халатик, а Самсик быстро причесался на пробор. - Уходи в окно, - сказала Арина Белякова. - Слышишь в коридоре шаги? Кажется, товарищи явились. В коридоре действительно слышались энергичные шаги, крепкий, но ненавязчивый стук, взволнованный мужской голос: - Откройте, пожалуйста! Государственная безопасность! В доме скрывается преступник! Будьте любезны, откройте! - Какие вежливые, - сказала Арина Белякова. - Как во времена Дзержинского. - Это хохмы твоего Рыжего-Клетчатого, - пробурчал Самсик. - Может быть, - сказала она. - А вдруг действительно гэбэ? - Однако я не преступник! - крикнул он. Стук в дверях усилился. - Все-таки где я тебя снова увижу? - спросил Самсик уже с подоконника. - Знаешь столовку возле больницы Эрисмана? Я там каждый день рубаю с двух до трех. Отваливай, чувак! Пока! Переоценка ценностей. Четырнадцать лет спустя после этой ночи, описанной Пантелеем с чужих слов по телефону, Самсон Аполлинариевич Саблер в кафе "Синяя птица" нащупал новую тему. Переоценка ценностей, недооценка ценностей - так и называлась эта тема. Они уже сыграли несколько американских пьес, и композицию Сильвестра "Взгляд мглы", и хулиганскую шараду Пружинкина "Любовный треугольник", и вроде все были в ударе, в свинге - и артисты, и публика, но каждый понимал, что вечер пока еще не состоялся. В перерыве квинтет спустился с эстрады. Сильвестру подали блюдо цветной капусты. Пружинкин взялся кадрить долгополую оторву, и, кажется, получалось. Рысс стакан за стаканом дул цинандали. Платили какие-то физики из Новосибирска, и барабанщик старался побыстрее на дармовщинку "поймать кайф". Самсик сел за столик к азиатке. Милую девочку звали Клара, папа ее был поваром в Самарканде, отсюда и богатство: камни в ушах и на пальцах, золото на груди. Она поглаживала Самсика по мокрой спине, что-то бормотала по-узбекски, но он никак не мог оторваться от своего сакса и тихо наигрывал новую тему, краем глаза все же замечая, что у ребят уже ушки на макушке. Переоценка ценностей - недооценка ценностей. Я переоценил, тихо наигрывал он. Я недооценил, тихо наигрывал он. Что-то росло в его душе, что-то близкое к восторгу и ясному зрению, но он еще не знал, чем это обернется - молитвой или буйством; нежность и злость перемешивались сейчас в саксе, как бензин и воздух перемешиваются в карбюраторе автомобиля. - Что ты играешь? - спросила вдруг с тревогой дочь самаркандского вора. - Самс! - громко позвал Сильвестр. Цветная капуста, видно, застряла у него в горле. - Нащупал что-нибудь? - Что-то клевое, отец? - заерзал на стуле Пружинкин. Саблер пожал плечами, но тут перед ним появилась мясистая потная физиономия Буздыкина. - А я знаю! - заорал он на все кафе. - Я знаю, что нащупал этот вшивый гений! Переоценка, Самсик, да? Переоценил, да? Недооценил, да? Ну, гад, давай, играй! Ну, Самсик, снимай штаны! Он чуть не плакал от каких-то своих собачьих чувств, но гадко подмигивал Самсику, словно был с ним сообщником по грязному делу. Вот чудеса, подумал Самсик, стукач, педрила, алкоголик понимает меня и мою музыку лучше всех друзей. Он обвел взглядом все кафе и вздрогнул. Показалось, что в глубине, из-за стойки гардероба глянули на него дико знакомые жгучие маленькие глазки, укрытые складками пожухлой кожи, и тошнотворный запах пережаренного нерпичьего жира прилетел сюда неизвестно как через долгие годы и сжал ему горло. - Хочешь послушать, стукач? - зло спросил он Буздыкина. - Запишешь? - Да уж попробую. - Тот вытер потные руки о задницу. - Будь спок, запишу, куда следует. Самсик вспрыгнул тогда на эстраду и вызывающе резко заиграл начало темы, прямо в харю старого палача, туда, за шторки гардеробной, на Колыму. Глазки - горячие вишенки - исчезли. Пропал и запах. Друзья побросали свою жратву, выпивку и девчонок, бросились к нему на помощь. Переоценка ценностей я переоценил я недооценил закаты и рассветы над городами в перспективах улиц лимонные лиловые бухие верблюжьи морды плоские эскадры далеких миноносок вкупе с ветром качающим над маленькой Европой слепые фонари под проводами с трамвайным скрежетом со стуком каблучков с младенцем вкупе жирным мамлакатом в купели цинковой под солнцем сталинизма под солюксом досмотров выраставшим и нашей юностью зовущимся я переоценил я недооценил библиотечный запах развалы книг иАнатоля Франса и ангела скользнувшего в проходе за буквой Щ к началу алфавита скромнейшим шагом так подслеповато скользящего и в лабиринте этом с особым запахом так волновавшим сердце все эти тысячи совокуплений полет с жужжаньем с жадностью желаний нежнейшие контакты сборы меда и пополненье знаний багажа я переоценил я недооценил все дриблинги и пасы могучие броски удары сбоку удары снизу лобовые свинги захват клещами болевой приемчик полет в пролет на уголь сигарету прижатую к щеке как веский довод что прижимает к стенке оппонента в ученом споре призрак баррикады и юношей-ровесников уроки дававших танкам въехавшим под утро в их город в молодость и в память навсегда я переоценил я недооценил ректификат колымский Вдову Клико и самогон рязанский коньячность звезд латунные медали останки раков - поле Куликово и кружки с шапками как семь богатырей и локти дружбы дружбы алкогольной совместное похмелье муки ада которые конечно в коллективе с друзьями теплыми нетрудно пережить я переоценил я недооценил синедрион свирепый под куполом лазурным и колонны секвойи белые холодные секвойи к секвойе ты взывал взывай к акулам акульи рты и стертость подбородков так удивившая перед лицом зверинца растерянность друзей и рев зверинца ату-ату-ату их заграницу в психиатричку в гроб а нам а нам икорки мясца послаще и жиров и соков пусть через трубку в зад пусть в ноздри в уши в поры лишь только бы текло я переоценил я недооценил Унгены Брест-Литовский Чоп Галицийский борщ по-белорусски швейцарский харч и аргентинский хмель квартал Синдзюко в шуме малохольном подвальчик Сэто и тебя Чигко мех обезьянки и ее уловки гуд лак и пароксизм патриотизма в буфете в туалете на вокзале под мокрым снегом в колее белазов под золотом Великого Ивана под сокровенным полосканьем флага за булочной в укромном уголке и вышки тень и глазки... глазки сталинской свиньи проклятые зловонные солоп истории вам в орденоносные пасти солоп истории на ваши традиции на ваши рега-рега-рега-рега-рега-рега-кррушш-крушшкрушш-фтиррр-гррр-хррр-сссуки! я переоценил я недооценил свою ночную лампу запой иль схиму радость покрыванья бумаги белой червячками знаков жуками иероглифов морскими кириллицы плетнями и решеткой готической латиницы и лестницу в ночи все утешенья ночи таинственный в ночи проход по парку сквозь лунную мозаику террас прикосновенья рук до криков шантеклера прикосновенья щек и шепот и молчанье таинственность в ночи... Как многозвучна ночь! Неожиданная концовка "как многозвучна ночь" подкосила ноги. Самсик упал на четвереньки и, оставляя на эстраде мокрые следы, еле-еле уполз за рояль, спрятался за задницей Рысса и там заплакал от гордости и счастья. Ребятам, его партнерам, показалось, что плачет он от стыда, и они постарались после его отступления всячески замазать, замурыжить, заиграть его тему. Им было неприятно, что их друг оказался перед всей публикой со спущенными штанами, и они старались своей виртуозной техникой покрыть его позор. Наконец весь комбо заиграл сразу, взвыл, загрохотал, Пружинкин еще взвизгнул для отвода глаз, и наступила кода. Тогда Самсик вылез из-за рояля и пошел к своей азиатке. Отовсюду на него смотрели недоумевающие глаза: такой музыки здесь еще никто не слышал. Буздыкин, торжествующе ухмыляясь, втолковывал что-то Александру Пластинкину, высокопоставленному работнику ЦК комсомола. Едва Саблер сел, как Пластинкин подошел к нему. - Привет, Самсик, - сказал он. - Тут Буздыкин, прямо скажем, странновато трактует твою композицию. Какие-то младенцы сталинизма ему мерещатся, какие-то совокупления, ругательства, какие-то баррикады, сортиры... вздор какой-то... - Что ты хочешь, Шура, - сказал ему Самсик, печально улыбаясь, - такая у него работа. Такое у него совместительство, я хочу сказать. Пластинкин тонко усмехнулся, уж он-то знал, какое у Буздыкина совместительство. - А я, Самсик, трактую твою пьесу как борьбу с мещанством, - осторожно сказал он. - Что ты на это скажешь? - Именно борьба с мещанством, Шурик, - подтвердил Саблер. - Самая настоящая борьба с мещанством. Пластинкин облегченно вздохнул, хлопнул его по плечу и ушел. Самсик прекрасно понимал Пластинкина: ему ведь тоже надо отчитаться за всю эту псевдоджазовую вакханалию. Борьба с мещанством, лучше не придумаешь. - Как тебе не стыдно, Самсик, все это играть? - зашептала тут Клара, слегка пощипывая Самсика за ляжку. А ведь и в самом деле стыдно, подумал он теперь, когда немного поостыл. Никакой ведь это не джаз и не музыка даже. Власть все-таки права- "русских мальчиков" нельзя никуда пускать - ни в джаз, ни в литературу, везде они будут вопить селезенкой и харкать обрывками бронхов и джаз превратят в неджаз и политику в неполитику. Нет, власть мудра, нет-нет, ей-ей... - Ты умеешь курить сигары? - спросил он напрямик азиатку Клару. Она улыбнулась ему глазами, очень откровенно, а потом смиренно потупилась, покорная, видите ли, рабыня, женщина Востока. У нее был сильно выпуклый слегка кретинический лобик, дватри крохотных прыщика в углах рта. - Пошли! ABODE Самсон Аполлинариевич Саблер вышел из кафе в переулок и не успел глотнуть ночного московского воздуха, как увидел стоящую напротив под сильным фонарем огромную грязную "Импалу" и в ней свою любовницу Машку и своего американо-английского друга Патрика Тандерджета. "Нашли все-таки меня, буржуи проклятые", - подумал он. - Лапсик! Лапсик! - завизжала Машка и выскочила из машины. Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под грудью. Между рубашкой и джинсами виднелся потрясающий Машкин живот. Глазища Машкины танцевали хулу. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась за пол-литровую отметку. Затем появились жирафьи ноги в стоптанных туфлях "хашпапис", а вслед за ними вылез Патрик, почесал заросший затылок и уставился на Кларку. Татарчонок этот, видимо, сильно перемещался у него в глазах, Патрик делал страшные усилия, чтобы поймать фокус, сгибался в разные стороны, работал локтями. Должно быть, ему казалось, что он толкается в густой толпе, в связи с этим он налево и направо кивал головой и говорил "сорри". Наконец он извлек из заднего кармана плоскую фляжку, глотнул, и обстановка для него более-менее прояснилась. Тогда он обнял Самсика за плечи. - Здравствуй, здравствуй, сукин сын! Мы слушали, как ты играл. - Опозорился я сегодня, - сказал Самсик. - Нет, старик, до позора ты еще не дотянул, - Тандерджет икнул, - но вообще-то ты здорово играл, почти как прошлым летом в Мариенбаде. - А я играл прошлым летом в Мариенбаде? - спросил Самсик. - Ты очень здорово там играл, - кивнул Патрик. - Но и сегодня ты хорошо играл. Скажи, где ты, дружище, услышал мою тему? Ведь я всего неделю назад сыграл ее в Монтерее. - Вот тебе! - воскликнула возмущенно Машка и влепила гостю сильнейшую пощечину. - Это наша тема, моя и Самсика! Пата опять повело. Он поцеловал обидевшую его руку и взял за плечики татарчонка, склонился над ним, как над кроликом удав. - Ну вот и ты, Чирико, вот и ты наконец-то, - шептал он, и шепот иностранца змеился по всему переулку, пугая стукачей и тихареи. Машка села на тротуар и весело заплакала, а Патрик поднял на руки Клару и сказал ей прямо в губы: - Ты, конечно, не обидишься, Чирико, если я швырну тебя в машину? Все влезли в "Импалу", и Патрик стал по-идиотски газовать, нелепо втыкать скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. - А вы где живете, товарищ? - спросила водителя Кларка, сидящая рядом с ним наподобие ребенка или собаки. Патрик в ответ наклонился и впился ей в губы. Машка тем временем как бы рыдала на Самсиковой груди, а на самом деле проверяла пальчиками - все ли в порядке. Машина катила прямо на бетонную подпорку гостиницы "Минск". ABCDE Аристарх Аполлинариевич Куницер, проклиная свой научный талант, покинул ночное архисекретнейшее совещание, куда был вызван в самый неподходящий момент, а именно перед последней атакой на бутылку "Белой лошади". Сейчас, спускаясь по мраморной лестнице наисекретнейшего научного комитета, он, тихо рыча, вспоминал подробности совещания, на котором его утреннее сортирное открытие уже обсуждалось как нечто принадлежащее не ему одному, а всему прогрессивному человечеству в свете его (человечества) ожесточенной борьбы за мир. Спускаясь и тихо рыча, он слабой рукой производил поиск в своем портфеле среди пронумерованных и зарегистрированных первым отделом бумаг. Найдя наконец "Белую лошадь", в которой еще кое-что оставалось, он прекратил наконец тихое рычание, повеселел и, почти уже забыв о подробностях архигнуснейшего (по выражению Учителя) совещания, прошел через вахту и оказался в пустынном и прелестном московском переулке. Не успел он глотнуть из бутылки, как увидел, что с^улицы Горького в переулок заворачивает огромная черная дипломатическая машина, а из нее машет ему пьяная женская рука. В машине сидела любовница Куницера Машка Кулаго и его старый англоамериканский кореш Патрик Тандерджет. - Нашли все-таки меня, шпионы проклятые, - пробурчал Куницер. - Лапа, наконец-то мы тебя нашли! - завизжала Машка и выскочила из машины. Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под грудью. Между рубашкой и джинсами поблескивал гладкой кожей потрясающий Машкин живот. Машкины глазища танцевали хулу. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась за пол-литровую отметку. Затем появились жирафьи ноги в стоптанных башмаках "хашпапис", а вслед за ними вылез Патрик, почесал заросший затылок и уставился на поблескивающую в руке Куницера почти уже пустую "Белую лошадь". Бутылка, видимо, плясала у него в глазах, он делал страшные усилия, чтобы поймать фокус, сгибался в разные стороны, работал локтями. Должно быть, ему казалось, что он толкается в густой толпе, и в связи с этим он налево и направо кивал головой и говорил "сорри". Наконец ему удалось поймать губами горлышко, спасительный янтарный шарик проскочил ему внутрь, и он сразу выпрямился, повеселел и со своей замечательной живостью сказал бутылке: - Как вы очаровательны, мадам! - Пат, неужели ты не видишь? - возмутилась Машка. - Перед тобой твой друг Арик стоит! - Вижу, вижу, - оживленно, куртуазно ответил Патрик и отсалютовал бутылочке. - Как вообще-то жизнь, старик? - Ничего, спасибо, - ответил я. - Сегодня я сделал важное научное открытие. - Какое?! - вскричала Машка. - Какое - не скажу. - Почему, лапе? - огорчилась она. - Потому что оно принадлежит моей родине. - Выдающиеся научные открытия принадлежат всему человечеству, - заносчиво и вроде бы даже презрительно произнесла она. - Это вам так кажется! - кривым ртом заорал Куницер и чуть не заплакал от обиды. - Вам, космополитам окаянным, без роду, без племени, а особенно тебе, блядища, белогвардейское отродье! Машка села на тротуар и весело заплакала. Патрик тем временем, не обращая на нее внимания, любезничал с бутылкой. - Вы мне нравитесь, бэби! Почему бы вам не поехать со мной? Ну, вы поедете со мной! Ох, заводная девочка! Мы влезли в "Импалу", и Патрик начал по-идиотски газовать, нелепо втыкать скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Патрик гугукался с бутылкой, словно с какой-нибудь японской проституточкой в квартале Синдзюко, счастливо смеялся и изредка ее сосал. Машка как бы рыдала на Аристарховой груди, а на самом деле проверяла пальчиками, все ли на месте. Машина тем временем катила прямо на бетонную подпорку гостиницы "Минск". ABCDE Геннадии Аполлинариевич Малькольмов покинул операционный блок в радужном настроении. Как все складывалось сегодня удачно! Как чудно! Какую блестящую технику он показал на операции! Какие анастамозы! Какие пластики! Как блеснул! Какой был аттрактивный сорокалетний мужчина-хирург-супермен, загорелая бестия, овеянный легендами на весь институт почтипрофессор Геннадий Малькольмов! Какую импрессию произвел на присутствующих, а главным образом, на студентку Тинатину Шевардину! Каким нескрываемым восхищением горели глаза студентки! И как потом, после операции, все замечательно сложилось! Как непринужденно, без всякого давления преподнесла ему старшая операционная сестра полную мензурку ректификата и как замечательно все это было тут же выпито и запито холодным боржомом! Как все это чудно получилось, как молодо, лихо, словно в студенческие годы, в поздние пятидесятые! И очень кстати тут оказался студент Каверзнев, вечный задолжник, культмассовик, торговец живым товаром! И как подхлестнул этот мерзавец еще молодого почти-профессора, когда, подмигивая, сказал ему, что Тинатина Шевардина ждет его у выхода из парка и что он, Каверзнев, все уже устроил, что будет вечеринка с участием Малькольмова и Шевардиной, а благодарность за эту так называемую вечеринку- пустяковая, всего лишь положительная оценка ему, Каверзневу, за цикл госпитальной хирургии! Малькольмов бодро шел по парку, над ним качались со скрипом деревья, он казался себе удачливым напористым шестикурсником, предвкушал вечеринку, будущую связь с Шевардиной, алкогольные напитки, оглушительную поп-музыку, и лишь чуть-чуть иногда набегало гнетущее ощущение воровства, нечистоты, пошлости, ненастья, но лишь чуть-чуть, чтобы тут же убежать. Он вышел из парка в тихий пустынный московский переулок. Студенты уже ждали его, живописно привалившись к чугунной решетке прошлого века, все в современных одеждах, ночные блики играли с высокими коленями Тинатины Шевардиной. В конце переулка появились и тихо поползли ко всем присутствующим широко расставленные четыре хрустальных глаза. Все рухнуло, подумал Малькольмов, нащупали, космополиты проклятые! Он не ошибся, к институтскому парку приближалась черная дипломатическая четырех-спальная-восьми-цилиндровая колымага, а из нее ему махала пьяная женская рука. Это приехали по его душу давнишняя его любовница Машка Кулаго и старый его англо-американский, а вернее, интерконтинентальный кореш Патрик Тандерджет. - Геночка-лапочка! Вот и мы! Вот и мы! - завизжала Машка и выскочила из машины. Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под торчащими в разные стороны грудями. Между рубашкой и джинсами поблескивал, словно крыша "Фольксвагена", потрясающий Машкин живот. Машкины глазища танцевали хулу. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась за пол-литровую отметку. Затем появились жирафьи ноги в стоптанных башмаках "хаш-папис", а вслед за ними вылез Патрик Тандерджет, почесал заросший затылок и уставился на группу студентов, точнее, на Тинатину Шевардину и двух ее подруг. - Любопытно, откуда столько помидорчиков и почем они в этом гарнизоне? - Без особого груда было видно, что американский хирург самый пьяный в этой компании. Не исключено, что три московские студентки казались ему сонмищем сайгонских проституток. Он делал страшные усилия, чтобы поймать фокус, сгибался в разные стороны, работал локтями. Должно быть, ему казалось, что он толкается в густой толпе, и в связи с этим он налево и направо кивал головой и говорил "сорри". Наконец ему удалось добраться до студенток, он схватился за них и блаженно затих с таким видом, словно слушает органную фугу где-нибудь в соборе. Тут вдруг Малькольмов заметил, что Патрик облачен в его лучшую малькольмовскую рубашку. - Лапсик, знаешь. Пат прилетел сегодня неизвестно откуда японским самолетом, и у него в чемодане все было такое грязное и вонючее, что мне пришлось заехать к тебе домой за одеждой, - затараторила Машка. - Могла бы чего-нибудь и похуже взять, - разозлился Малькольмов. - Ведь он твой лучший друг! - воскликнула Машка. - Я не ему говорю, не другу! - рявкнул Малькольмов. - Я тебе говорю - хватит раздавать мою одежду своим заезжим козлам! У нас тут не Лондон, у нас магазина "Либерти" тут нету! С одеждой плохо! Машка села на тротуар и весело заплакала. Патрик тем временем уже хлебнул ректификатику из каверзневского рукава, оживился и засуетился среди студенток. - Ты, малыш, хочешь тысячу пиастров? А ты? А ты? Красота! Вот преимущества военного человека! Джойн Ю Эс Арми! Увидишь весь мир! Да здравствует агрессия! Генка, поехали! Все тут влезли в "Импалу", и Патрик стал по-идиотски газовать, нелепо втыкать скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Студентки дико хохотали, и впрямь как заправские проститутки, а мерзавец Каверзнев уже примерял на запястье патриковскую "Сейку". Что касается Машки, то она вроде бы рыдала на малькольмовской груди, а на самом деле проверяла пальчиками, все ли на месте. Машина тем временем ехала прямо на бетонную подпорку гостиницы "Минск". ABCDE Радий Аполлинариевич Хвастищев в этот вечер очень долго без всяких мыслей и чувств, не говоря уже о вдохновении, шлифовал мраморный хвост своей скульптуры "Смирение", пока молодая луна не заглянула наконец в его мастерскую и не призвала его бросить скорбную вахту и устремиться на улицы столицы в поисках источника вдохновения, скорее всего, в ресторан Всероссийского театрального общества. Я войду так резко, хмуро, и сяду один, чтобы никто не лез с рюмками, с фужерами, бутылками, и сам алкоголя не возьму, чтобы блядям не было соблазна, буду сидеть и размышлять о великом - о Пергамском фризе, например, или о формах Мура, но лучше о Пергаме, а именно о той группе, где псы Артемиды терзают гигантов, - а закажу только блюдо "зубрик", салат, бутылку минеральной, кофе, и никакого безобразия от меня сегодня, подонки, не дождетесь. Так думал скульптор в одну из ночей своего четвертого десятилетия, стоя на пороге пятого, стоя на пороге своей мастерской, под молодой луной и глядя, как приближается к нему снизу по горбатому переулку пожилой водопроводчик Стихии в рубашечкеразлетаечке и молодой дворник-хиппи Чудаков в овечьей шкуре. И, думая так, скульптор скрывал от себя, что уже готов быть третьим в этой компании, что уже готов к приятию всех этих гнусных портвейнов и мадер, которые сейчас Стихии несет в своих штанах, и готов, несомненно, к поездке в общежитие школы торгового ученичества в Очаково с Киевского вокзала. Между тем сверху по горбатому переулку сползали четыре хрустальных глаза, и через несколько секунд Радий Хвастищев увидел, как машет ему из машины пьяная женская рука. К этому он был сегодня не готов. Снизу шло к нему свое родное - безобразное пьяное московское мужское братство, сверху сползало чужеродное - его космополитическая любовница Маша Кулаго и их общий друг Патрик Тандерджет, многосторонний международный талант. Нащупали все-таки, эстеты проклятые, снобы, западная шпана! - Лапуля, мы тебя нащупали! - завизжала Машка и выскочила из машины. Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под торчащими грудями. Лифчиков Машка никогда не носила, что, конечно, нередко удивляло московскую публику. Между рубашкой и джинсами поблескивала удивительно завершенная природой формапотрясающий Машкин живот. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась за пол-литровую отметку. Затем появились жирафьи ноги в стоптанных башмаках "хаш-папис", а вслед за ними и все туловище бедолаги-глобтроттера Патрика Тандерджета. Патрик почесал свой заросший затылок и покивал своим длинным носом. - Пат, видишь, вот он твои старый друг, наш знаменитый, наш гениальный! - закричала ему на ухо Машка. - Вижу, вижу, - пробормотал Тандерджет и с любезнейшей улыбкой на устах направился к водопроводчику Стихину. Путь его был труден. Видимо, водопроводчик все время уплывал из его поля зрения, он делал страшные усилия, чтобы поймать фокус, сгибался в разные стороны, работал локтями. Должно быть, ему казалось, что он проталкивается сквозь густую толпу, в связи с чем он кланялся налево и направо и говорил "сорри". Наконец ему удалось добраться до Стихина, и он с вожделенным хлюпом обнял этого русского человека за бедра. Хвастищев повернулся к Машке и сухо ей сказал: - Между прочим, могла бы воздержаться от дурацкой иронии. Я действительно известен в артистических кругах культурного мира. - Лапсик! - всплеснула руками Машка. - Ты гений! Хвастищев крутанулся на каблуках. - Мы с вами спим, мадам? 0'кей! Не отказываюсь! Но уж давайте без этих литфондовских "лапсиков"! Что касается западных мещан, особенно пришлого происхождения... Машка села на тротуар и весело заплакала. Патрик тем временем, словно демон гомосексуализма, все оглаживал малопривлекательные бедра Стихина, всякий раз трепетно задерживаясь на упрятанных в бедра бутылках. - Мы с тобой, папаша, союзники по Второй мировой, - ласково говорил он водопроводчику и тут же поворачивался к дворнику, - ас тобой, сынок, по движению "Власть цветов". Давайте держаться вместе, друзья! - Клевый парень, - сказал Чудаков. - Доллары у тебя есть? - Давайте все сегодня объединимся, все друзья, какие есть в Москве, - предложил Патрик. - Поехали в бразильское посольство. Бразилия - страна XXXI века! - А что, поехали, - согласился Чудаков, - не прогонят же. Стихин тоже высказался: - Ты, если выставляешь, сам выставляйся. Снабаш берешь? Пожалуйста, не отказываемся. Ты русского человека неправильно понимаешь, а ты его пойми, он - незлой. С этими словами он извлек из бедер своих трех "гусей", три бутылки 0,75 "Мадера розовая" производство Раменского ликероводочного завода. Все тут влезли в "Импалу", и Патрик стал по-идиотски газовать, нелепо втыкать скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Патрик, Стихин и Чудаков голосили песню "Стою на полустаночке". Машка врод' бы рыдала на груди Хвастищева, но на самом-то деле проверяла пальчиками - все ли на месте. Они долго кружили по московским улочкам и переулкам, пока не направились прямо на бетонную подпорку гостиницы "Минск". ABCDE В бразильском посольстве как раз шел прием, и на нем присутствовал московский писатель Пантелей Аполлинариевич Пантелей. Впрочем, посольство, возможно, было и не бразильское, и не исключено, что Пантелей явился сюда без приглашения, просто увидел в окнах свет, движение, праздник и заявился, обманув авторитетным заграничным видом милицию и гэбэ. Во всяком случае, присутствовал. Он стоял за витым додоновским столбом в главном зале посольства. Огромный гала-прием в честь национального праздника этой страны был в разгаре. Послы, советники, военные атташе, советские штатские чиновники и офицеры, духовенство, советские чиновные писатели и инакомыслящие, деятели науки и культуры, космонавты, спортсмены и дамы, дамы, дамы, толстые, худые, хорошенькие, ведьмы, сучки, голубушки, стукачки, кусачки, - все они медленно двигались перед изумленным взором смертельно напуганного Пантелея. Что там говорить, не первый раз Пантелей попадал на такие сборища. За истекшее десятилетие он побывал на десятках, а может быть,' и на сотнях дипломатических приемов и никогда их не чурался, не корчил снобских гримас - "ох, надоели, мол, эти приемы", - никогда на этих приемах не было скучно прогрессивному советскому писателю Пантелею. Всегда он наедался здесь вкусной едой и напивался вполпьяна изысканными напитками, а иногда и закадрить даму здесь ему удавалось. И вдруг сегодня он глянул вокруг и ничего не узнал. Он не понимал даже, люди ли это вокруг или какие-нибудь другие предметы. Он не понимал даже понятия "предметы", а понятие "вокруг" казалось ему каким-то темным хаосом. Ужас неузнавания притянул его к додоновской колонне. Она почему-то была ему знакома. Он смотрел на инкрустированный уральскими камешками завиток колонны и в полном отчаянии думал, что не может оторваться от колонны, что если он от нее оторвется, то с воем покатится по полу. Вдруг кто-то тронул его за плечо, и сквозь ничейное пространство к нему проникло слово "привет". Ток пзредернул его от затылка до пяток, он обернулся и увидел Алису. Ее он узнал. Эту женщину. Эту женщину с ее быстрым и лукавым взглядом, с ее ртом, то горьким, то дерзким, с ее шалой гривой рыжих волос, эту штуку из десятка нынешних московских красавиц он признал сразу. - На вас лица нет, Пантелей! Что с вами?- проговорила она и тут же отвлеклась взглядом в толпу, устремила в толпу свой тайный быстрый сосредоточенный розыск. - Можно я тут с вами постою? - спросила она, не дождавшись ответа на сердобольный вопрос. - Мой муж вас очень уважает. Из глубины зала с безнадежной тоской смотрело на них загорелое лицо ее мужа, знаменитого конструктора тягачей. Вдоль стены боком-боком с улыбкой и бокальчиком подползал сучий хвост, очередной любовник. Пантелей вдруг, ничего еще не понимая, но с бурной радостью схватил даму за слабое плечо и повернул ее к себе. Страх откатывался по необозримой анфиладе комнат в зеркала, в пустоту, и шум его затихал. - Мон амур, - сказал Пантелей Алисе. - Тебя мне Бог послал. Ты мое спасение. Странно: она не вырывалась, а внимательно смотрела на него, и он чувствовал пальцами сквозь расшитую золотой ниткой ткань ее теплую податливую кожу. Между тем приблизился любовник в английском долгополом сюртуке, в канареечном галстуке, с насмешливыми ленивыми глазами распутника под сократовской плешью недурака. - Приветик, приветик, - загнусавил он. - Сколько народу собрали, и все ради нескольких строчек в газете. Пантелюша, ты чего это держишь малознакомую даму за плечо? Отпусти. - Сейчас ногой по яйцам получишь. - сказал ему Пантелей. - Ну вот, здрасьте, - развел руками любовник. - Завтра в газетах напишут: "Прием прошел в холодной враждебной обстановке". Шутка, должно быть, играла важную роль в обиходе их любви. Алиса хотела уже рассмеяться, но шутка пролетела мимо, и лицо чудной дамы замерло в молчаливом покорном ожидании своей судьбы. Конструктор тягачей, чуя неладное, пробивался сквозь дипломатическую толпу, как его детище пробивается через белорусский лес. - Мон амур! - громко повторил Пантелей. Ему казалось уместным назвать сейчас предмет по-французски. - Ты моя судьба. Только сейчас я понял, что это тебя я вижу уже несколько лет во сне. К ним повернулись лица всех оттенков кожи, и Пантелей подумал, что форум достаточно представительный для объяснения в любви. - Леди и товарищи! - сказал он с любезной улыбкой, разворачивая за плечико безмолвную Алису и как бы демонстрируя ее всему залу. - Прошу обратить внимание. Интересное явление человеческой психики. Я вижу эту женщину во сне уже много лет, хотя наяву совсем недавно и плохо с ней познакомился. Вообразите, мне казалось даже, что я гладил ее бедро, именно это бедро, которое сейчас передо мной, ошибиться я не мог, хотя никогда не спал с этим бедром. Он отпустил плечо Алисы и благоговейно провел ладонью по ее бедру, и впрямь - путь, который прошла его ладонь, показался ему знакомым, беспредельно милым и единственно возможным путем. - Вот все, что я хотел сказать. Прошу простить. - Он поклонился Алисе и шаткой, но быстрой походкой направился к выходу. Пройдя без особых приключений словно президент по коридору сквозь расступившуюся толпу, Пантелей вдруг запнулся перед столом, за которым стояли три красавца бармена, а под руками у барменов на белоснежной скатерти толпилось общество, гораздо более блистательное, чем в залах посольства. Здесь были и "Гордон джин", и "Чинзано драй", и "Королева Анна", "Арманьяк", "Мумм", "Кампари", "Реми Мартен", "Баллантайнз", "Смирнофф", "Бенедиктин" в окружении гвардии "Швепса" и "Колы". Пантелей остановился возле этого стола и оглянулся. Ему вдруг показалось, что он загипнотизировал всю толпу своим сообщением о бедре Алисы. Может быть, так оно и было, хотя бы отчасти, ибо Пантелей смог совершенно беспрепятственно загрузить большой картонный ящик великолепными напитками и беспрепятственно покинуть посольство неопределенной страны. Лишь только уже на улице в пустынной тишине он услышал крики погони. Он спрятался под арку какого-то дома, и погоня, словно в средневековом Париже, пронеслась мимо. Восторг охватил его. Сейчас вернусь домой и все это опишу. Только бы не забыть: Алиса, я, похищенные спиртопродукты... главное, не забыть, что погоня пронеслась мимо, как в средневековом Париже! Он выскочил из-под арки и, петляя по переулкам, быстро замел следы. Как хорошо жить в ночное пустынное время! Пантелей вынул из ящика и расставил вдоль тротуара все свои трофеи, все разнокалиберные, и разнофигурные, и разноплеменные бутылки. Он не сомневался, что кто-нибудь скоро появится и увезет его куда-нибудь из этого чудного московского переулка, где прохладные и безвредные тайны кошками перепрыгивают с крыши на крышу. В самом деле, не век же ему здесь сидеть. Четыре хрустальных глаза появились в темной утробе, и вскоре выехала под фонари огромная "Импала", из которой махала Пантелею пьяная женская рука. Любовница Пантелея А.Пантелея швейцарская подданная мадемуазель Мариан Кулаго... ...прохладные и безвредные тайны кошками перепрыгивают с крыши на крышу... Только бы не забыть! ...и старый друг Пантелея третий заместитель шестого вицепрезидента международного Пен-клуба ехали вместе по ночной невинной Москве. Невинная Москва! Пантелей уселся на край тротуара, рядом со своими трофеями, изображая из себя уличного торговца. Пусть видят идеологические диверсанты, чем торгуют в Москве уличные торговцы, каков ассортимент! - Пантик, Пантик, вот наконец и ты! Теперь ты у нас на крючке! - завизжала Машка и выскочила из машины. Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под свободно шевелящимися грудями, в которых, конечно, скрывался идеологический заряд необычайной силы. Б-р-р! Между рубашкой и джинсами поблескивал эпицентр идейной борьбы между Азией и Европой, Машкин потрясающий живот. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась через пол-литровую отметку. Затем появились жирафьи ноги в стоптанных башмаках "хашпапис", а вслед за ними и все туловище так называемого вицепрезидента, который больше походил на спившегося центрового баскетбольной команды. Он почесал пятерней свой заросший затылок, увидел вдруг всю мою коллекцию, расставленную на тротуаре, и, дико вскрикнув, отпрянул на шаг. - Нет, не хочу! Снова ООН? Снова ЮНЕСКО? Хотя бы месяц можно без этого? Пантик, помоги! Манечка, держи меня за нос! Мы все трое тут обнялись и спели песенку нашей далекой весны: И нам ни разу не привидится во снах Туманный Запад, неверный лживый Запад... Итак, поехали! Куда? Подальше! Подальше от Лондона, от Парижа, от Москвы, поближе к нашей весне, к нашей пьяной безобразной такой безвозвратной весне. Патрик по-идиотски газовал, нелепо втыкая скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Мы пели теперь славную американскую песенку о тех подонках, что пишут на райских стенах и потому обречены скатывать свое дерьмо в маленькие шарики. Пусть катают! А те, кто читает их премудрости, пусть эти шарики жрут! Мы ехали, пели и рыдали друг у друга на груди, а Машка тем временем, рыдая, проверяла пальчиками - все ли на месте. Мы долго ехали, пели и рыдали, пока машина не понеслась на бетонную подпорку гостиницы "Минск". Хирург-педиатр-ревматолог-кардиолог-фтизиатр Геннадий Аполлшариевич Мальколъмов рассказывает о своей молодости неизвестно кому неизвестно когда по телефону в неопределенном направлении Мы трое, Машка, Патрик и я, познакомились в августе 196... года в госпитале Организации Объединенных Наций в джунглях Катанги. Я приехал туда в качестве искуснейшего советского специалиста по африканскому туберкулезу, а Патрик американским костоправом, а Машка, или, как она тогда называлась, мадемуазель Мариан Кулаго, была христианской сестрой милосердия. Работа нас там не слишком обременяла: основным нашим пациентом было немногочисленное племя охотников-пигмеев с Западного побережья. Каким-то образом пигмеи прослышали о нашем госпитале, об ооновских пайках, снялись со своих насиженных мест, прошли по джунглям сотни километров и явились к нам - лечиться. То-то было веселья! Мы их всех госпитализировали - и взрослых охотников, и детей, и девушек-пигмеек, и старух. Госпитализировали мы и богиню племени, странное светлокожее существо с раздутым животом и расползающимся, как две пуховые подушки, задом, безмолвное существо, лежащее на ритуальной подстилке с раздвинутыми подтянутыми вверх на петлях ногами. Любопытно было наблюдать отправление культа Метамунгву (так звали богиню). Все племя становилось вокруг, женщины отдельно, мужчины отдельно. Все пели. Мужчины по старшинству подходили к богине для совершения ритуального полового акта, а женщины целовали богиню в лоб и совали ей в рот кусочки пищи, которые она тут же быстро прожевывала и глотала. Метамунгву потрясла воображение всего мужского персонала госпиталя, тогда как наши дамы, за исключением Машкн, не находили в ней ничего особенного. По вечерам, когда все мы собирались на веранде над озером, я часто советовал Патрику принять участие в ритуале, и он, глядя в упор на Машку, обещал, что так и сделает, и в самом деле вскоре стал прогуливаться во дворе гаража, где стоял помост с богиней, пытался с ней заговорить, шутил, читал ей газеты и стихи Эзры Паунда и вдруг - все даже ахнули - приучил ее курить. С тех пор Метамунгву в перерывах между актами и едой только и делала, что попыхивала сигаретой. Пигмеи пришли в священный ужас и, кажется, договаривались укокошить мистера Тандерджета. Думаю, лишь счастливая случайность спасла тогда искусителя. Однажды он догадался сунуть в рот богине горлышко бутылки, и та, нахлебавшись "Блэк энд уайт", вдруг впервые за долгие десятилетия села и на приличном испанском языке спела в честь Патрика эпиталаму примерно такого рода: Патрик Тандерджет Чикито с длинным носом И ангельской улыбкой Патрик Тандерджет О принц О розы ночи О Патрик Тандерджет! Пигмеи при виде этого зрелища и при звуках эпиталамы пали ниц в ожидании конца света. Директор госпиталя, профессор Аббас, тогда вызвал к себе Патрика и запретил ему дружбу с загадочным существом. Как смеялась тогда Машка, как она тогда смеялась! Машка... Машка... мадемуазель Кулаго... Как странно сейчас вспоминать, а ведь было и у нас с ней "шепот, робкое дыханье" в африканском кустарнике. Кем была она тогда, нынешняя московская иностранка, потаскушка, пьянчужка? Она была тогда русской француженкой, эмигранткой в третьем поколении. Чиста и радостна, как ранняя зарница христианства. - Мой дедушка был военный, - лепетала она, - сначала кавалерист, а потом летчик. Он очень много воевал, тре бьен, а потом отступил с войсками. - С какими войсками? - интересовался я. - С нашими войсками. С русскими. Отступил в Европу. - Ты ошибаешься, дочка, - говорил я, целуя ее туда-сюда. - Русские войска никуда не отступали. Отступили белью, всякая шваль антантовская, а русские, то есть красные, остались. - Ну что ты, милый! - Она расширяла глаза. - Русская армия вся отступила, а красные - это китайцы, латыши и евреи. Еще матросы и чекисты, - добавляла она, подумав. - Умный у тебя дедушка, - говорил я. - Неглупый, - соглашалась она. Как она входила, я помню-помню, как она входила на утреннюю докторскую конференцию в своих полотняных штанах и джинсовой рубашке, эдакая чертовка, рассыпала сигаретный пепел, говорила птичьим своим голоском: "Сава!", и все доктора: русский, янки, японец, итальянец, финн, поляк и главный врач, пакистанец Аббас, - отвечали ей со своими национальными улыбками "сава", и под флагом ООН в дебрях Катанги воцарялось благоденствие. Тем временем влюбленный Патрик Тандерджет весьма страдал. Однажды он пришел^ко мне под сильным газом и сказал, что ему не дает спать одна большая мысль. Какая же мысль? А вот какая: с одной стороны, мисс Кулаго как русская по крови принадлежит мне, но с другой стороны, она все-таки гражданка западной державы, то есть Свободного Мира, а из этого можно сделать противоположные выводы. - Патрик, ты же умный человек, - урезонил я его, - и ты должен понимать, что мир держится на очень шатком равновесии. Мощь стран Варшавского пакта так огромна, что ты и представить себе не можешь. - В самом деле? - удивился он. - Клянусь! Кроме того. Пат, не забывай, что сейчас нас осеняет голубой флаг ООН, надежда всего человечества. Он ушел в ночь и долго хрустел валежником в лесу возле госпиталя, вспугивая стайки обезьян и одиноких гиен. Однажды я прочел Машке стихи Гумилева про изысканного жирафа с озера Чад. Она удивилась; ты советский, а читаешь стихи русского поэта? Ах, Маша, Маша... В другой раз она услышала у меня записи Окуджавы и вдруг заплакала - что это, откуда, чей это голос летит из советской пустыни? Она вдруг поняла, что страна, из которой прибыл ее африканский любовник, ей неведома. Наши эротические ночи шли одна за другой, и мы засыпали обычно опустошенные и счастливые, словно чемпионы после удачных стартов, но однажды меня вдруг одолели воспоминания о прошлом, о юноше фон Штейнбоке, о сопках под луной, о зеленой звездочке над магаданским санпропускником, я забыл тогда о Машке и стал молиться. Вдруг она вздохнула рядом: - Как же они верят тебе? Я и сам не очень-то понимал, почему ОНИ мне верят. Собственно говоря, а почему бы ИМ мне не верить? Я отлично просвечиваю рентгеном пигмеев, накладываю пневмотораксы на разлохмаченные легкие, даже богине Метамунгву я назначил инъекции стрептомицина и витамина В-прим и этим, конечно, способствовал укреплению престижа своей великой отчизны, развеял еще одно смрадное облачко антисоветской пропаганды племен Малави. Почему бы ИМ не верить мне? Мы с Машкой так были заняты друг другом, что даже не заметили, как вокруг началась война. На горизонте, кажется, что-то горело, персонал, кажется, нервничал, крутил ручки транзисторов, откуда верещали дикторы по-французски, по-английски, по суахили, но мы только смотрели друг на друга и улыбались. Машка, кажется, всерьез собралась замуж за меня. Однажды мы с ней сентиментально скользили в двухместной байдарке по озеру, когда низко над водой пронесся реактивный самолет с какими-то дикими опознавательными знаками. Длинная полоса фонтанчиков молниеносно прошла мимо байдарки и погасла вдали, а спустя минуту над водой вздулся кровавый пузырь и всплыл крокодил с распоротым брюхом. - Вот бы я начистил хавальник этому фрукту за такие хохмы! - не на шутку рассердился я. - Какой ужас! Начистил! Хавальник! Фрукт! Хохмы! Что это? Кес ке се? - смешно морщилась Машка. Эмигрантское ее ухо не всегда выдерживало новых современных перекатов "великого-могучего-правдивого-свободного". А самолет уже возвращался, плевал огнем, и крови в озере становилось все больше, а на берегу загорелся инфекционный барак и баобаб во дворе госпиталя. Последовавшая за этим ночь объективно была вполне ужасной. Бои приближались к нашему благословенному озеру. Уступы гор то и дело озарялись вспышками огня, джунгли оглашались близким лаем автоматов. Весь персонал собрался в библиотеке. Католики (их было большинство) во главе с отцом Клавдием то и дело вставали на колени перед портативным алтарем, мусульмане вершили намаз, буддисты сидели с закрытыми глазами, Тандерджет с механикомуругвайцем Ланцем давили одну за другой "Блэк энд уайт", а я читал Машке вслух учебник дарвинизма для советских школ. Ты должна знать, бэби, какое воспитание получил твой будущий муж. Этот учебник я повсюду возил с собой. Там была картинка, изображающая ужасный мир доисторических животных, крайне неприятный глазу современного владыки Земли. Под водой, например, с хищными поползновениями двигался стремительный морской ящер. В воздухе носились друг за другом когтистые клыкастые перепончатые птеродактили. На берегу под гигантским хвощом раскорячился безумный плезиозавр. Поражало обилие бессмысленных тварей, одержимых одной идеей - сожрать кого-нибудь, и побыстрее, пока тебя не сожрали. Однако самым интересным персонажем картины был, конечно, некий незадачливый динозавр, лишенный головы. Все у него было на месте - колоссальное мускулистое и мясистое тело, длиннейший хвост, колоннообразная шея, не хватало лишь маленькой детали - головки, вес которой, как известно, у динозавра равен одной семитысячной части веса всего тела. Кто-то несколько месяцев назад откусил ему голову, он даже и заметить не успел, кто именно, и теперь бедолага меланхолически шлепал по мелководью, обескураженный тем, что нечем кушать, да и пищи, собственно говоря, не было видно, ибо рот и глаза располагались у него все-таки на голове. ОТ АВТОРА. В этом месте мы прервем телефонную бубню Геннадия Аполлинариевича для того, чтобы рассказать о любопытной связи явлений. Когда-то в позапрошлом мокром десятилетии Самсик Саблер, лежа за голландской печкой на продранной раскладушке, вообразил вдруг себя поэтом и записал на манжетах нечто в таком роде: Проклинаю, икаю и вою! Затаиться, свернуться и ждать, Чтобы в папоротниках и хвоях Липкой гадиной жизнь продолжать, Чтобы в древних гигантских секвойях, Уцелевших в пожарах земли, Никогда не встречаться с тобою, Не пускать в ручейки корабли. С кем - с тобою? Какие корабли? Какие ручейки? - уныло морщился поэт. Стих стоил бы по скромному подсчету двести старых рублей, будь в нем хоть гран здравого смысла, не говоря уж о звонкой рифме, недюжинной хватке, самовитости, боевитости, этих неотъемлемых качествах советского стиха. Позднее, уже в годы славы, скульптор Радий Хвастищев отказался в пользу секретаря МОСХа от соискания "Государыни" и получил за это под мастерскую бывший овощной магазин. Оборудуя это помещение разного рода "станками", скульптор обнаружил в бочке довоенного еще рассола рядом с неразорвавшейся осколочной бомбой нижнюю челюсть небольшого, меньше человека, животного. Наверное, челюсть динозавра, подумал он и задумчиво глянул на глыбу голубоватого мрамора, полученного им недавно из Югославии в знак благодарности за статуэтку "Юность маршала Тито". Пантик Пантелей и Арик Куницер никогда друг с другом не встречались, что неудивительно, но однажды ухаживали за одной и той же дамой, которая как раз отбывала в Соединенные Штаты Америки на дипломатическую работу. Провожая ее в дорогу, Арик полдня бродил среди портальных кранов морского порта, не смея подойти к белому теплоходу, где дама уже предвкушала себя американкой, и смотрел на шеи кранов, на длиннейшие эти шеи, на их медленное движение. Пантик тем временем, стараясь заглушить тоску по дипломатше и злое чувство к ее мужу, отправился в Зоологический музей и стал изучать жизнь на Земле от ее истоков до нынешнего состояния. Таким образом обнаружилась несомненная, хотя и очень далекая связь явлений: учебника дарвинизма, сопливого стиха, косточки в бочке с рассолом, молодой дипломатши, портальных кранов, копеечного билета в Зоологический музей. - Да что тебе дался этот дурацкий динозавр? - иногда спрашивала меня Машка. - Глупышка, прочти! - мгновенно воспламенялся во мне дарвинист. - Прочти вот это! "Теперь уже достоверно доказано, что обезглавленный ящер мог жить в доисторической среде не менее одного года и даже сохранял функции продолжения рода". Ну? Каково? - Да, - каждый раз с неохотой соглашалась моя женевская дурочка. - Это все-таки кое-что значит... ...Утром мимо госпиталя рысью пробежало разгромленное подразделение вооруженных сил ООН, несчастные индусы в потрескавшихся голубых касках. Они оставили нам своих раненых и сказали, что их всю ночь преследовали какие-то ужасные люди, несколько ужаснейших персон, у которых будто бы не было другого дела, кроме насилия над воинством голубого флага. Машка размешала в содовой воде целую ампулу таблеток алка-зельцер, привела в божеский вид нашего главного хирурга Патрика Тандерджета, и весь госпиталь взялся за работу. Мы оперировали несчастных искалеченных какими-то мерзавцами индусов в нашей ультрасовременной операционной, сразу на трех столах, и даже думать забыли об опасности. Индусы под действием эфирно-кислородного наркоза пели жалобными голосами свои религиозные гимны. Машка, затянутая в халат операционной сестры, подавала зажимы и лигатуры: Патрик пилил ногу индийскому сержанту и проклинал романтическую Шотландию, породившую столько сортов виски. Увлеченные своей человеколюбивой работой, мы не сразу заметили за стеклянной стеной операционного блока медленно передвигающийся по двору броневик с безоткатной пушечкой на буксире. Это был бандитский броневик без верха, и в нем сидело пятеро подонков, четверо белых и один негр. Они сидели, развалясь, в суперменских позах и с кривыми блатными улыбочками смотрели на госпиталь и на пигмеев, столпившихся вокруг помоста Метамунгву. Богиня с воздетыми, по обычаю, ногами курила, не обращая на пришельцев никакого внимания, но племя было явно встревожено. - К оружию! - вскричал наш рентгенолог японец Нома. - Это мерсенеры! - Господа, прошу вас оставаться на своих местах, - сказал профессор Аббас. - Мы не можем бросить наших раненых. Продолжайте оперировать, господа! Нас защищает Красный Крест! - А также Лев и Полумесяц, Змея над Чашей, Серп и Молот, Ватикан, Мекка, Кремль... - Патрик Тандерджет безудержно расхохотался, его просто распирало от похмельного зловещего юмора. Мы продолжали оперировать, а между тем трое перепрыгнули через борт броневика и медленно направились к госпиталю, двое в маскировочных комбинезонах, а один атлет в джинсах и пуленепробиваемом жилете, надетом на голое тело, ни дать ни взять голливудский герой. На груди у всех троих болтались автоматы "стенли", а чресла опоясывали массивные пояса, набитые патронами и гранатами. Они переговаривались и смеялись, но так как из-за стекол операционной звуков не было слышно, то они приближались к нам с немой артикуляцией, полной недоброго смысла. Они неумолимо приближались, словно во сне. Бывают такие сны преследования, когда к тебе кто-то приближается с неясной, но ужасной целью, приближается, приближается, приближается... и ты все ждешь - что же будет? - а он все приближается, приближается, приближается... Однако это был не сон, и вскоре троица исчезла с экрана - вошла в дом. Теперь мы их не видели, но из коридора - все ближе и ближе - долетал шум их шагов. - Спиритус! - услышали мы звонкий молодой голос, должно быть принадлежащий атлету в джинсах. - Фраера, я тут до хера выпивки накнокал! На каком языке это было сказано, я не понял, но я это так услышал. Скальпели и пинцеты замерли в наших руках, все врачи переглянулись, а японец Нома с улыбкой прошептал: - Пусть пьют! Тогда Машка выглянула в коридор и крикнула: - Метиловый! Пить нельзя! - Ого! Какой помидорчик! - загоготали они в три голоса и спустя секунду встали на пороге операционной. Мы продолжали работать и делали вид, что не видим пришельцев, а те громко переговаривались, с любопытством разглядывая непривычную обстановку. Не знаю уж, на каком языке они говорили, но я-то их понимал преотлично. - Смотри-ка, Ян, какая тут собралась пиздобратия! - Сысы-вава! Сколько лепил, уссаться можно! - Во, бля, стерилизация! - Ну, ты ученый, Филипп! Смотри, тебя тут за ученость кастрируют! - Ой, боюся! Ай! Ай! - Мы с Яном эту клевую курочку заделаем, а тебе отхватят все хозяйство! Все трое тут ужасно расхохотались и долго не могли успокоиться, били себя по ягодицам, вытирали слезы, даже икали. Они как будто даже забыли про нас, как вдруг христианский брат милосердия Алоизий Штакель не выдержал напряжения и оборвал их смех своим высоким голосом: - Гутен таг, господа! В ответ на приветствие блондин-атлет, который вблизи выглядел гораздо хуже, чем издали, приподнял воображаемую юбочку и сделал книксен. Другой наемник, жилистый субъект лет сорока с лицом узким, как томогавк, отставил правую ногу и пополоскал воображаемой шляпой, ни дать ни взять мушкетер Дюма. Третий, однако, не стал ломаться. Он насупился, засунул большие пальцы за пояс и спросил по-французски: - Кто тут главный? Этот третий, массивный, корявый, с пучками седых волос, торчащих из складок кожи и из ушей, с седыми бровями, с дряблым зобом под круглым, как колено, подбородком, выглядел бы почти стариком, если бы не его взгляд, бездумный, как щуп миноискателя, но в то же время и неистовый по-рысьи, горевший рысьим неукротимым огнем. Этот третий кого-то мучительно вдруг мне напомнил, что-то очень далекое закружилось в голове... снег, солнечные квадраты, маленькие дорические колонны, лист фанеры, качающийся лист фанеры, вкус жареных семечек, удивление - откуда они взялись тогда, эти жареные семечки?.. тогда и там?.. - все это молниеносно пронеслось в голове, и следующей на очереди была догадка- уж не из жизни ли Тольки фон Штейнбока?.. и дальше я бы узнал этого мерзавца, если бы страх за Машку вдруг не выдул из головы все воспоминания. Между тем старший мерсенер хмуро и деловито говорил нашему старшему: - Вот что я вам, месье, скажу. Мы вашу богадельню не тронем, но этих жмуриков, - он показал на хирургические столы и каталки, стоящие вдоль стен, - этих мы заберем с собой. Нам платят за убитых и пленных дополнительное вознаграждение, вот в чем фокус. Мы всю ночь работали, расколошматили впятером целый полк голубых касок и своего упускать не намерены. Ясно? - Нет, господа, раненых мы вам не отдадим, - возразил профессор Аббас. - Они нуждаются в лечении. - Не отдадут, не отдадут, - горько заплакал блондинатлет. - Плакали наши денежки, ребята... - Не плачь, Ян, мы их попросим, - взялся его утешать "томогавк", поглаживая по заду, словно бабу. - Мы их попросим: дяденька, отдайте жмуриков! - Факк юорселф! - неожиданно взревел Патрик Тандерджет и выставил вперед, словно пистолет, свой длинный костистый нос. - Линяйте отсюда, подонки, здесь операционная, а не "кошкин дом"! - Замолчите, Патрик! - оборвал его шеф. - Извините, господа, коллега нервничает, но я вас убедительно прошу дать нам возможность закончить нашу работу. Старшой с ухмылкой посмотрел на своих товарищей: - Видали, ребята, какая пиздобратия, интеллигенция с простым народом и поговорить по-человечески не могут... Он сказал это обиженным, даже жалобным тоном и вдруг взревел, взвыл с таким неистовством, с такой слепой яростью, что я снова почти его вспомнил: - Кончай их всех, ребята! Мгновенно все трое разбежались по разным углам операционной, раскорячились и выставили вперед автоматы. ...а я почти его вспомнил, почти, почти... но больше уже не вспомню, но больше уже не вспомню... еще мгновение, еще мгновение... и я останусь неотомщенным, неотомщенным, неотомщенным... вот что я вспомнил, вот что я вспомнил, вот что я вспомнил, но сейчас - конец! - Стыдно, господа! - долетел откуда-то голос Машки, и она откуда-то вышла и проследовала по операционной своей весьма вольной походочкой, которая так чудно гармонировала с огромным рогатым монашеским чепцом на ее голове. Эта походочка всегда меня бесила. Блядь! Так ходят бляди! Товар предлагается желающим, все подчеркивается, все видно... Халат надет на голое тело... ну, конечно - ведь жарко! - Это не по-солдатски! - Она подошла к блондину. - Солдаты уважают хирургов! - Она подошла к "томогавку". - Любой солдат может попасть на стол хирурга. - Она подошла очень близко к старшому и даже с улыбкой взяла двумя пальцами дуло его автомата. - Гы, - вдруг хмыкнул старшой и как-то даже весь передернулся от сладкого предвкушения. - Помидорчик правильно говорит. Помидорчик очень умный, - сказали блондин и "томагавк", приближаясь к Машке. - Ладно, - сказал старшой кривым ртом, - хер с вами, лепилы, штопайте ваших жмуриков, а мы продолжим переговоры с помидорчиком. Пошли, мадемуазель. - Он чуть подтолкнул Машку стволом. - Пошли, пошли! И она пошла, а трое наших невероятных гостей двинулись за ней, кривляясь, словно персонажи какого-то кошмара. Она пошла, не оборачиваясь, словно меня здесь и не было. Спасительница, Юдифь, святая проститутка! Да почему же мне сейчас послано такое испытание Божие? Что мне делать? Вот ведь в руках у меня оружие - хирургический скальпель! Я бросаюсь вперед, за мной Патрик, потом Нома и все наши. Мы можем их одолеть! Конечно, мы кого-нибудь потеряем, но не меня же, право! Ведь такого же не бывает, чтобы мы потеряли меня? А если никто меня не поддержит? Тогда меня прихлопнут, как муху. Все мое геройство вылетит в трубу, и никакого толку - и Машку они испоганят, и меня прихлопнут. Вернее, уже прихлопнули. Да-да, меня уже запаковали в цинковый гроб и отправили самолетом в Москву. При встрече тела в Шереметьевском аэропорту среди деятелей международного отдела Красного Креста присутствовали безутешные родственники: Самсон Аполлинариевич Саблер, Радий Аполлинариевич Хвастищев, Аристарх Аполлинариевич Куницер, Пантелей Аполлинариевич Пантелей и другие товарищи. Затем все упомянутые были преданы кремации, и память о них вначале обозначилась над Москвой игривыми завитушками, а потом растворилась в небе. Господи, пошли мне сейчас священное безумие, испепеляющую ярость, назови это, как хочешь, хотя бы обыкновенным мужеством, но пошли! Ведь эти три триппера сейчас раздерут ноги моей любимой и по очереди пустят в ход своих вонючих дружков, а потом они еще позовут двух других из броневика, а потом ктонибудь из них захочет повторить, а у этой старшей гориллы небось висит штука по колено... Как долго ты соображаешь, как долго работает твое дивное воображение! Она, конечно, волей-неволей от такой чудовищной атаки испытает сладость и будет стонать от сладости, как она стонала с тобой, да нет, сильнее, гораздо сильнее, может быть, она будет визжать, кричать от немыслимой сладости, может быть, это ее "звездный час", может быть, она всегда ждала, сама себе не сознаваясь, пятерых этих коблов, обвешанных оружием? С какой готовностью она предложила им себя в обмен на наши жизни! А что будут стоить наши жизни после этого обмена? Что будет стоить моя жизнь, за которую я так постыдно боюсь? А вдруг она спасала не нас? Не столько нас, не меня... сколько их, раненых! РАНЕНЫЕ! Вот в чем смысл всего, что случилось! Ведь мы должны прежде всего спасать раненых! Это долг врача, священный долг, the Duty! Машка- христианская сестра милосердия, и она спасает раненых, а ты врач и должен думать о раненых, а не о своей жизни, не о своей чести, не о своей бабе, только о раненых, об этих индусах, птицах Божьих, спасать их... все перенести, все стерпеть, но спасти этих раненых! Вот новый день, когда проверяется твоя сила, твоя вера, твоя личность... сейчас все они, твои тени, и Толька фон Штейнбок, и Саня, и доктор Мартин, от ледяных сопочек Сорок Восьмого года смотрят сюда, и ты подумай хорошенько, но времени для раздумий не было. Через коридор, по которому увели Машку, донесся до нас вдруг лай крупнокалиберного пулемета, потом раздался оглушительный звон стекол, посыпалась вся прозрачная стена операционной, и мы словно избавились от глухоты. Двор госпиталя был заполнен оглушительным воем, клекотом и свистом, сквозь шум этот даже пулемет продирался с трудом. Наемник-негр лежал возле помоста Метамунгву. По меньшей мере десяток стрел торчали из его тела, но он еще ворочался. Из плеча пулеметчика тоже торчала стрела, но он продолжал крутить турель и поливал пулями весь госпиталь, в окнах которого там и сям мелькали сражающиеся пигмеи. Надо сказать, что трупики пигмеев лежали повсюду вокруг опустевшего священного помоста, под которым сидели, обхватив руками головы, наши механики Олафссон и Веласкес, но, несмотря на страшные потери, племя не прекращало борьбы. Мы с Патриком, не сговариваясь, выскочили в коридор. Далеко впереди вдоль ослепительно белых стен неслись к выходу две широченных спины в маскировочных пятнах. Я ударил ногой наугад какую-то дверь и угадал: в просторном кабинете тихо стояла у стены совершенно голая Машка, а по полу ползал, лихорадочно собирая свою амуницию, блондин Ян со спущенными штанами. Увидев нас, он упал на бок, схватил гранату и уже выдернул было из нее чеку, когда Патрик прыгнул ногами вперед и въехал ему прямо в рожу. Он не сразу сдался, этот гнусавый суперсолдат, но нас было трое вместе с его спущенными штанами, и спустя некоторое время Ян обмяк, язык вывалился, глаза закатились. В подсумке у него нашлась пара наручников, и Патрик с удивившей меня ловкостью защелкнул их на его запястьях. Что касается меня, то я очень деловито, с неизвестно откуда взявшейся сноровкой обмотал ему ноги шнуром от шторы. Потом мы откатили его тело к стене и только тогда вспомнили про Машку. Она сидела в углу, опустив голову на колени. Плечи ее тряслись. Мы подняли ее. - Мальчики, мальчики, - плакала она и доверчиво тыкалась носом то мне в грудь, то Патрику. Что с ней было? Мне стыдно было спросить, и - вот странность - престижные мужские соображения отлетели весьма далеко, я вдруг почувствовал, что наконец-то думаю только о ней, а не о себе. Вдруг заныл очнувшийся блондин: - Чуваки, кончайте меня! Шнобель, стрельни мне в пузо! Нет больше жизни Яну Штрудельмахеру! Оскандалился Штрудельмахер, облажался! Баб не видел года четыре!- Он скосил кровавые глаза и посмотрел на пластиковые обои, на коих висел солидный сгусток его секреции. - Едва до помидорчика дотронулся, как сразу облажался. Шнобель, стрельни! Мы с Патриком переглянулись. Ян Штрудельмахер - ты помнишь его? Еще бы не помнить это имя! Мы с Патриком улыбнулись друг другу - так вот откуда явились эти трое, Ян, Теодор и Филипп! Когда-то всей шарагой командовал шведский капитан, он провел ее через слякотную промозглую Европу, а едва забрезжил рассвет, построил всех на вершине холма и шпагой показал в низину, где лежал чистенький городок, словно торт с цукатами. - Соскучились по шахне, исчадия ада, шваль подзаборная? - демократично спросил капитан, отпрыск княжеского полярного рода. - Так точно, товарищ капитан! - нестройно завопил отряд. Вниз с холма тянулись ряды сливовых деревьев, и хевра с тихим воем устремилась по этим сливовым аллеям к добыче. Рассветный луч осветил крест на башне костела, а городок еще весь был погружен в синюю дрему. Он еще и не подозревал, какой ужас скатывается на него с вершины холма. Ян Штрудельмахер с алебардой на плече бежал быстрее всех, вечно он торопится... а капитан шел медленнее всех и презрительно кривил губу - псы, стервятники, грязные хамы, но что поделаешь, если тебе нужен этот городок как стратегический пункт, а других таких солдат не сыщешь во всей Европе. Он, конечно, и не подозревал, что на исходе этого дня пьяный Штрудельмахер вспорет ему живот в подвале графского дома. Тогда старшина Теодор сел в кресле, хуякнул по дубовому столу и сделал заявление: - Его сиятельство князь Шпицберген погиб в геройском поединке с предателем графом Розбарски. Командование беру на себя. Тащите сюда суку-графчонка, космополита недорезанного, сейчас мы его научим родину любить! Вот еще и тогда я его узнал, узнал его горячие вишенки-глаза под булыжником лба, глазки, что горели предвкушением допроса, что отражались повсюду, во всех стрельчатых окнах, а из окон, обратно, в значке "Ворошиловский стрелок" на полной груди и в пряжке реквизированного графского плаща. Приволокли полуживого графа, Теодорус поднялся ему навстречу, как настоящий профессионал, все, конечно, с интересом наблюдали, подошел очень мягко, склонился задушевно, подышал, граф приподнял измученные очи: - Что, Саня, бьют? - Бьют, гражданин следователь. - А так не били? - И всадил весь локоть в графское око, к полнейшему, конечно, восторгу молодежи. Графа уволокли. Так вот же, вот же кто это такой, и нечего валять дурака, вспоминай все от начала до конца - и имя, и отчество, и фамилию, и звание, и нечего подобно подростку фон Штейнбоку искать убежища среди фанерных стягов вашей родины, среди ее гирлянд, снопов и шестеренок. Тогда увидишь квадратные плечи драпового боярского пальто, нелегкий поворот шеи над мелким каракулем и появление черненького веселенького глазка победителя-снисходителя. - Чего ревешь, пацан? Бу-дешь честным госу-дар-ство возьмет на-себя все заботы повос-питани-ю у нас че-ловек никог да не-пропадае-т за-искл-ючением дерьма! Дым неожиданного воспоминания разъедал глаза и мешал вспомнить все до конца, до мельчайших деталей и полностью все реальные имена, а тут еще отвалился угол комнаты, и сквозь языки огня нам открылось поле боя. Броневик разъезжал по всему двору и спокойно уничтожал медицинский персонал и пигмеев, а также сжигал и разрушал постройки. Гремела музыка: мерзавцы прокручивали на ходу через проигрыватель модную в том сезоне песенку Фрэнка Синатры "Stranger in the Night". Филипп, хохоча, крутил турель пулемета, а Тедди с неясной ухмылкой выпускал из портативного огнемета струи горючей смеси. Третий, водитель, крутил баранку и то и дело прикладывался к бутыли метилового спирта, которую ему приволокли из госпиталя друзья. Все трое подпевали Синатре на свой лад: Стукачи в ночи Пока не дремлют, Тихо, как сычи, Копают землю. Ну вот, пришла минута прощаться. Ну, мистер СЮ! Ну, товарищ ЮС! Ну, мальчики... Флаги ЮН! Патрик стащил с ноги Штрудельмахера кованый башмак и шагнул к краю провала, я снял со стены саксофон (по всем законам драматургии в пустом медицинском кабинете висел саксофон, который должен был сверзиться на чью-нибудь голову) и тоже шагнул к краю провала. Броневик, конечно, притормозил прямо под нашей развороченной комнатой. - Пока, - сказали мы все трое, подразумевая этим словечком, что разлука будет недолгой. Потом мы с Патриком ухнули в броневик, и я со всего размаху засадил саксофоном по голове Теоцорусу, а Патрик ударом башмака отправил Филиппа в туристическую поездку к берегам Стикса. - Еще хлебнете, мужики? - С этим вопросом шофер Масляное Рыло повернулся к нам и даже удивиться не успел, полетел вслед за друзьями в соседние сферы. Нога его, однако, ушла к педали газа, а руки конвульсивно задергались на руле. Словно озверевший носорог, броневик пробил стену и помчался по комнатам внутри госпиталя. С грохотом, с треском разламывались и разваливались палаты, перевязочные, кладовые и кабинеты этого еще вчера столь прекрасного сооружения. Наконец мы ворвались в библиотеку, полки с книгами поехали в разные стороны, а на меня с большой высоты полетел энциклопедический словарь на букву "Д". Перед ударом том раскрылся, и я успел заметить славную в бакенбардах физиономию Чарли Дарвина, который, конечно, никогда не подозревал, что внесет такой большой вклад в дело воспитания нового человека в России. Очнулся я в красивых дымных сумерках. Догорали руины госпиталя. Вокруг помоста Метамунгву тихо бродил черный мерсенер, пробитый десятком стрел, словно святой Себастьян. Он спотыкался о трупы, галантно расшаркивался "сорри, мадам", чтото напевал, прищелкивал пальцами, тихо смеялся каким-то своим мыслям. Наконец он облокотился о помост и спросил сидящего в дальнем углу грифона: - Я извиняюсь, здесь цветных обслуживают? Должно быть, им овладела предшоковая эйфория, и ему казалось, что он в каком-то злачном месте. Вот я все видел правильно. Отчетливо видел грифона с жилистой голой шеей и с отвратительным красным наростом под клювом. Грифон ничего не ответил истекающему кровью черному ландскнехту. Возможно, он думал, обслуживают ли здесь грифонов. Я видел немало птиц вокруг. Вдруг шумно пролетела розовая стая фламинго. Куда они летят? Нетрудно догадаться, в детство, в страну филателистов. Затем на развалинах мусорного коллектора меланхолично появились два прокурора в отставке, птицы марабу. Чудом уцелевшая в побоище курица-мать Пегги вела высиженных ею крокодилят на вечерние купания. - Эй, кореш, очухался? - услышал я слабый голос и увидел, что к капоту броневика привалился не кто иной, как Ян Штрудельмахер. - Хочешь хлебнуть? - Закованными в собственные наручники руками он протянул мне бутыль метилового спирта с эмблемой смерти на этикетке. - Как вы его пьете? - спросил я. - Ведь от него нормальные люди слепнут. - И мы слепнем, - смиренно улыбнулся Ян. - Но если в него поссышь, пить можно. Слепнешь, конечно, немного, но не совсем, не навсегда. Вот сейчас, например, я тебя вижу. - Ну, давай. - Я взял у него из рук бутыль и хлебнул. Запах был отвратительный, а вкуса никакого. - Пей, Генок, и зуб на меня не держи, - сердечно сказал молодой подлец Штрудельмахер. - Ты хочешь сказать, что мы здесь все свои? Хер тебе! - сказал я, но оторваться от зловонной бутыли уже не мог. Вдруг кто-то шевельнулся подо мной и недовольно закряхтел: - Ишь, хлещет! Между прочим, рядом с тобой тоже люди лежат. Это был Филипп. Я протянул ему бутыль, и он весело заклокотал, сразу позабыв обиду. Вскоре очнулись и остальные: Тедди, Патрик и шофер Масляное Рыло. - Сейчас я вам еще метилки приволоку, - изъявил желание Ян Штрудельмахер, упал на землю и довольно быстро покатился к руинам госпиталя. - Я смотрю, и среди наемных шакалов есть люди, - сказал я, - но вот вы, Теодорус, мне активно не по душе. - Взаимно, - буркнул тот и бесцеремонно перелез через ногу Патрика. - Осторожнее, хамюга, - сквозь зубы рявкнул Тандерджет. - От хамюги слышу, от хамюги слышу, от хамюги слышу, - завизжал старшой, словно торговка битой птицей на Привозе. Шофер Масляное Рыло блаженно потянулся. - Кончайте лаяться, мальчики! Сейчас я вам горяченького врежу! Он включил проигрыватель. Двор огласился бодрящим маршем "Шестнадцать наций" в исполнении "Битлов". Под эти звуки из какой-то дыры вылезли и построились остатки племени пигмеев. Потрясая своим сокрушительным оружием, они продефилировали вокруг помоста своего пропавшего божества. Кажется, они праздновали свою всемирно-историческую победу. Затем появилось колченогое воинство ООН, еще не вполне оправившееся от наркоза. Они построились вокруг флагштока, к которому подошел профессор Аббас с газетой "Русские ведомости" в руках. Как всегда, при виде такого трогательного международного сотрудничества я расплакался. - Не плачьте, товарищ Малькольмов, - ободрил меня Аббас. - Лучше послушайте, какие обнадеживающие новости. - Он стал читать газету гулким голосом: - "Прогрессивная общественность мира гневно осуждает бандитское нападение империалистических наймитов на госпиталь Организации Объединенных Наций в Катанге. Рабочие и инженерно-технический состав московской фабрики "Сиу и сыновья" единодушно клеймят происки сионистской агентуры. Донбасс. Трудящиеся Юзовки, Горловки, Луганска на общегородских митингах единодушно заявляют: руки прочь от пигмеев Метамунгву и других свободолюбивых народов Африки!" Как видите, господин Малькольмов. в вашей стране попрежнему царит полное единодушие. - А вы бы как хотели? - с оттенком непонятной гордости пробурчал старшой Теодорус. - Единственная нормальная страна. Подумав, он зааплодировал своими железными ладонями. К аплодисментам тут же присоединились Филипп и Масляное Рыло. Затем явился с аплодисментами и Ян Штрудельмахер. Удивительной цепкости молодой человек полз к броневику, толкая носом здоровенную бутыль метилового спирта и бурно аплодируя, невзирая на наручники. Вскоре весь двор уже, все уцелевшие аплодировали кто чем может, вечер завершился бурными несмолкающими аплодисментами, переходящими в овацию. Последним сдался самый ярый борец против тоталитаризма Патрик Тандерджет. Взметнулись в аплодисменте руки вольнолюбивого баскетболиста. - Видишь, Патрик, у нас у всех есть что-то общее, - многозначительно сказал ему Штрудельмахер. - Хуй в кармане, блоха на аркане! - рявкнул в ответ американец на жаргоне университета Беркли. Во дворе появилась любопытная парочка- богиня Метамунгву и вождь племени старичок Кутсачку. Богиня плыла на высоких каблуках, пышные ее бедра облегала юбочка "чарльстон", на голове прическа "Грета Гарбо". Вождь облачился в лимонносиний клетчатый пиджачок и пожелтевшие от времени гамаши. Что-то щемящее, волнующее, романтическое было в этой ужасной парочке, в этих призраках "веселых двадцатых", тех времен, когда надежды еще витали над европейским континентом, словно Новая Экономическая Политика. - Господа, мы с мужем пришли попрощаться, - сказала Метамунгву на вполне приличном английском. - Большое спасибо за все! - Сматываетесь, Элен? - спросил Патрик. - Да, мистер Тандерджет, мы улетаем в Женеву. Думаем открыть там парикмахерский салон. - Хватит, погорбатили на этих пигмеев, внесли свою лепту в развитие цивилизации, - загундосил старичок Кутсачку. - Пора и о себе подумать. - Прощай, моя Африка! - сентиментально воскликнула бывшая богиня и прислонилась щекой к помосту, на котором провела без малого сорок лет. - Мне будет многого не хватать там, в Женеве. - Она метнула лукавый взглядик-"косячок". - Не забывайте, господа! - Масляное Рыло, включи что-нибудь подходящее к случаю, - распорядился Теодорус. - "Новая серая шляпа" в исполнении Кида Ори, сорок четвертый альбом национальной фонотеки, - очень просвещенным тоном, словно какой-нибудь ленинградский всезнайка, объявил Масляное Рыло. Под дребезжащий диксиленд бутыль метилки подплыла к моему рту. Затем в поле зрения выпльш том энциклопедического словаря. С целью проверки оставшихся сил я взял том и саданул им по темени старшому. Ребята, конечно, развеселились. - Эх, если бы члены мои двигались, - проворчал Теодорус, - показал бы я вам, паразиты, как смеяться. - Пока что слушай, грязный Спарафучилле,- сказал ему Патрик, - пока у тебя члены не действуют, набирайся ума, благородства, человечности. Генаша, прочти нам со страницы тридцать пятой, строка восьмая сверху. Тише, ребята! Что будет, что будет? Страшно подумать! Геннадий, читай! Левым глазом я увидел, как по тлеющим углям госпиталя прошла босыми ногами Машка и встала на раскаленном крыльце. Она была совсем голая, и по телу ее прыгали, словно синие бесенята, огоньки. Правым глазом я увидел, как под лупой, огромные буквы и начал их читать: - Дюгонь, морское млекопитающее, точнее, корова, в настоящее время почти полностью истреблен прогрессивным человечеством... Машка спустилась с крыльца и пошла ко мне. Все ближе и ближе подходила она и вдруг пропала. - Левый глаз у меня ослеп, - сказал я. - Ничего, читай правым, - сказал Ян Штрудельмахер. - Патрику ты здорово прочел, а теперь мне почитай. Сто пятнадцатая страница, а строчка восьмая снизу. Действительно, правый глаз у меня еще видел отлично. - Последний представитель семейства дюгоней проживает в настоящее время на свободной территории Северного Ледовитого океана, ноль градусов широты, все градусы долготы... - читал я, как вдруг буквы пропали и прозрел левый глаз, который увидел совсем рядом яркие ягодные губы Машки, детский ее нос и материнскую тонкую шею. - Вот чудеса, правый глаз у меня отказал, - сказал я Машке. - Ничего, ничего, милый, - прошептала она, - Бог с ним, с правым глазом! Главное, что левый работает, а значит, мы видим друг друга. - Но дюгонь, Маша, дюгонь! - вскричал я и расплакался, как ребенок. - Воображаешь, он лежит на Северном полюсе, на самой шпильке, и млеком питает все человечество, последним своим млеком! Ты понимаешь. Маша? - Понимаю, Генаша... Вдруг левый глаз мой погас, исчезла моя любовь, а в правый глаз влез майор внутренней службы, товарищ Чепцов (как ярко вдруг вспыхнуло - Чепцов, Чепцов), товарищ Чепцов в солидном штатском костюме. - Читайте теперь мне, - сказал он с официальной брезгливостью. Ох, как не хотелось мне ЕМУ читать! - Брокгауз и Ефрон запрещены, гражданин следователь, - промямлил я. - Знаем не хуже вас! - рявкнул он. - БэСэ читайте! Читай, ебенать! Читай, блядь! Патрику сраному прочел? Младшему лейтенанту Яну Штрудельмахеру прочел? А мне, курва, не хочешь? Прочтешь, я своего не упущу! Он ткнул мне в нос раскрытую книгу и применил один из "методов активного следствия", кажется зажал в тиски мошонку. Тогда я, конечно, охотно стал читать: - Дюгонь. Впервые разработан и изучен великим вождем народов Иосифом Виссарионовичем Сталиным в непримиримой борьбе с Львом Давыдовичем Бронштейном. Великий зодчий прогрессивного человечества впервые установил, что Д. принадлежит рабочему классу, потому что он (Д. - ред.) принадлежит крестьянству. Его величество, знаменосец мира во всем мире генералиссимус с головой ученого, телом философа, в одежде простого кентавра... Чепцов рядом сопел и иногда взвизгивал, подходя к порогу оргазма и всякий раз отодвигая сладостный момент. Вдруг буквы пропали, пропал и Чепцов. Поначалу я обрадовался, что ослеп на правый глаз. Я надеялся, что теперь заработает левый и я снова смогу увидеть Машку, но дни шли, а я был слеп на оба глаза. Плач мадемуазель Мариан Кулаго Ах, где ты. родина-неродина, далекая и нежная, метельная и снежная, в ку личиках, калачиках... поплачьте-ка! О чем ты? О палачиках? О пальчиках? Ах. Геночка! Расскажи мне об этой далекой неродине, где я еще не была, а только лишь слушала в Париже ее посланцев, стихотворцев и скрипачей ах нет, ах нет, не палачей! таких спортивных мальчиков да нет же, не канальчиков! березовых, весенних мальчиков России, моих мальчиков, что живут на огромных просторах моей неродины вдали от всего мира... Ты слышишь колокол? Это Воскресенье! Христос воскрес! Воистину! Так расскажи о мальчиках, угодных Богу зайчиках неведомых мне мальчиках, таинственных и нервных, женатых сплошь на стервах по пятницам в Париже весенней пахнет жижей Ой, говорят, они там у вас все страшно ученые, такие эрудиты, просто страшно, но почему же тогда рабы, почему трусы? Ах, елки, елки колкие, Скажите, как мне жить? Могла бы комсомолкою По родине ходить. Ах, дедушка-голубчик, Гвардейский офицер, Зачем ты стал, голубчик, Врагом Эсэсэсэр? Куличики, калачики, дешевый кренделек, и петушок на палочке, и бабушка в окошечке, и Лавры купола - ведь так ведь ведь так? А ты говоришь, она вся в гусеницах, в грохоте, в мазуте и солярке... Ты говоришь-на троих, говоришь, полбанки... кес ке се?.. Ты говоришь - фрей с гондонной фабрики и курва с котелком... кес ке се, кес ке се? Геночка, ответь, скажи хоть слово! Кес ке се "пистон поставить"? ...Огромная, пустынная, холодная, поземка, поземка по всей ее широте... Геночка, почему ты молчишь? Когда-то Машка, христианская сестра милосердия, привезла нас с Патриком в Женеву из Африки под видом братьев, потерявших разум и речь от укуса какого-то сверхъядовитого сверхорганизма. Швейцарскими сливками и шоколадом она отпаивала нас день за днем. Вскоре мы начали ходить и поступили на службу в Европейский институт экономических исследований при Общем рынке, что раскинул свои шатры на границе кантона Гельвеции и республики Франсе. Говорить мы начали еще не скоро, но заработали кучу денег. Так и не перебросившись словечком, мы однажды расстались: Машку вызвали на эпидемию в Курдистан, Патрик улетел в Штаты вербоваться в команду астронавтов, а я переотоварился на сертификаты и вернулся в Москву, богатый, славный, многозначительно молчаливый. Вот лучший жених Москвы - говорили обо мне в ту пору. Между тем черная дипломатическая "Импала" продолжала нестись на бетонную ногу гостиницы "Минск". Оставались какие-то микроны до гибели, когда водитель вдруг чихнул и чуточку сдвинул в сторону серворуль. Машина проскочила мимо столба прямо на улицу Горького, пересекла сплошную осевую, провалилась в подземный переход, рыча словно трактор, вылезла из него на другой стороне, вновь ринулась на центральную магистраль столицы, крутанулась перед потоком транспорта на 360 градусов и тогда уже спокойно поехала к "Националю". Никто не пострадал, кроме постового регулировщика Щелгуна, у которого после этого случая на допросе в райотделе джи би началась сильная икота. Донесение внештатного сотрудника Городского управления культуры "Силиката" из валютного бара гостиницы "Националь" (Донесение перемежается внутренним монологом "Силиката") Дорогие товарищи! 32 мая в 0 часов 98 минут я, "Силикат" (Л.П.Фруктозов), нес вахту в распивочной точке свободноконвертируемой валюты "Националь". В зале находились: шведский специалист по бумажной промышленности, господин Магнусон, сенегальский князь Жозеф Калибава со своим слугой Пьером Плей (оба студенты Университета им. Патриса Лумумбы), три финских хоккеиста из команды профсоюза упаковщиков города Турку, больше никого. Вахту несли: капитан Диомидов ("бармен Петя"), старший лейтенант Кривозубова ("официантка Нюра"), лейтенант Бахрушин ("художник Цадкин"), старший сержант Гагинадзе ("спекулянт Эдди"), а также лейтенанты Сомова, Ломова и Фильченко ("девушки Нина, Инна, Тамара"). О часов 104 минуты. Внезапно с шумом распахнулись двери, и на пороге появился известный в Москве подозрительный элемент - интеллектуал - творческое лицо неопределенных занятий - мой близкий друг - фамилии не помню - по кличке Академик, как его зовут в пивнушке "Мужской клуб", что на свежем воздухе возле Пионерского рынка в Тимирязевском районе. Вместе с ним явились: Клара Хакимова, студентка МГУ, первый курс филодендронфака, некая Мариан Кулаго, сожительница Академика и подданная кантона Гельвеция, а также огромный иностранец по имени Пат, которого по одежде можно было вполне принять за советского гражданина. Академик тут же устремился ко мне и сразу же рассказал мне три политически-двусмысленных анекдота: анекдот "брови" (1794/ 0040), анекдот "мясо" (8805/1147), анекдот "компьютер" (9564/2086). Когда он вошел, все так во мне и затрепетало! Кумир мой, любовь моя, сладость ты наша российская! Был бы я бабой, из-под тебя бы не вылезал! Сволочи, сучки, шпионки, прочь от сокола! Да почему же это органы так долго бездействуют? Отрок ясноглазый, застава богатырская! В тебе надежда державы нашей и народа измученного! Знакомьтесь, друзья, сказал мой сокол степной парящий и показал на меня. Перед вами небесталанный поэт Фруктозов! Ишъ прищурилась азиатская сучка: валютный поэт Фруктозов? Что вы, что вы, забрел сюда случайно, а доллары мне Фирлшгетти оставил для поддержания таланта, у них ведь там особый фонд. Врете, знаем, кто вы такой, весь университет знает! Академик дорогой, не верь паршивой бабенке, не верь, сокол ты наш русский! Между прочим, слышал новинки?.. и тут же в темпе, чтобы не перебили, нашептал "брови", "мясо", "компьютер". Как широко он рассмеялся, Микула наш Селянинович, и с русским своим благодушием повернулся к стойке, наш национальный шедевр: - Петенька, привет. Нюрочки, салют! Девочкам с кисточкой! Цадкин, хелло! Эдди, гагелшрджос! Князь, здорово! Господин швед. да здравствует бумажная промышленность' Друзья. не будем друг друга подозревать! Ведь эдак вся Россия может скатиться до мании преследования! Нюра, всем джин-и-тоник за мои счет! Петя, выключи проигрыватель, сейчас стихи будем читать! Фрукт, прочти что-нибудь короткое! Пожалуйста, всегда наготове что-нибудь небольшое. Синева синева синева дожди косые мурава мурава это мать моя Россия эх какому чародею отдала свою красу басурману иудею или Лебедеву псу?.. Кто это Лебедев? - вскричали дамы. Это поэт есть такой, на самом деле совсем не Лебедев, вражья кость. Неплохо, Фрукт, в общем-то крепко, и по Лебедеву ударил смело. Таково мнение сизокрылого, а иудея, между, прочим он и не заметил, значит, врут, что в нем еврейская кровь. Конечно врут! Мы его жидам не отдадим! И тут он сам стал читать. Сначала тихо струился голос его. как талая вода под коркой мартовского снега, потом пробился фонтанчиком, миг-два, и вот уже раскатился новгородским колоколом, и зашатались подлые валютные стены, в коих загубил Фруктозов свой талант и душу живу. О часов 142 минуты. Академик начал читать десятиминутный стих под названием "Угар". Магнитная запись сделана старшим лейтенантом Диомидовым. Со своей стороны, хочу указать, что стихотворение "Угар" представляет из себя слегка замаскированный эзоповым языком намек на якобы угарную атмосферу в нашей стране. Дополнительные сведения. Во время исполнения стихотворения господин Магнусон подсел к Мариан Кулаго и попросил у нее любви. Кулаго назвала сумму тысячу долларов (one thousand dollars). Это слишком дорого, возразил швед. Ничего не поделаешь, такова цена, ответила Кулаго, после чего Магнусон вернулся к своему столу. Иностранец Пат несколько раз пытался прервать чтение, ругался на калифорнийском жаргоне, говорил, что ему надоели эти вечные русские стихи "с подъебкой", и все время руками приставал к студентке Кларе Хакимовой. Думаю, что иностранца Пата можно отнести к разряду идеологических диверсантов, а гражданка Хакимова определенно созрела идти на поводу у реакции. Слезы душили меня. Замолчите вы, иностранец ничтожный, помидорный голландец! Разве понять вам нашу боль, нашугар, курную избу нашей русской души? Гений ты наш, позволь, я встану перед тобой на колени! Нет, нет, позволь: НЕ ТРОГАЙТЕ! Смотрите вы, промышленники, князья, субретки, небесталанный Фруктозов на коленях перед гением! Хочу указать также, что расплачивался Академик чеками Внешторгбанка и английскими фунтами, а откуда они у него взялись - не секрет: подачки ЦРУ через журнал "ВОГ". Затем произошло следующее. Господин Магнусон вернулся к нашему столу и сказал Мариан Кулаго, что он согласен. Та ничего не ответила, потому что смотрела на Академика. Последний танцевал танго с "девушкой Тамарой" (мл. лейтенант Фильченко). Он громогласно провозглашал якобы божественное происхождение ее красоты и ума. Она (Фильченко) якобы послана ему в награду за духовные муки истекшего десятилетия, только она осветит ему остаток его дн±й, ибо она раскрыта для любви, как цветущий бутон лотоса. Уважаемые товарищи, смею поставить под сомнение полезность контакта Академик - Фильченко. По моим наблюдениям и мнению ряда наших товарищей, Фильченко отличается неустойчивым характером, придает слишком большое значение своим внешним данным и может легко пренебречь служебным долгом ради эротики. Проклятая кукла лупоглазая обнимает солнце мое! Погоди, я устрою тебе желтую жизнь! Академюша, да неужели во веки вечные не притронусь я к твоему жезлу А вот паду в ноги ему и расскажу все, что знаю про Тамарку! И всю любовь свою выплачу ему в колени. Дальнейшее подтвердило мои предположения. Хакимова самозабвенно танцевала с хиппообразным иностранцем Патом, с господином Магнусоном и с финскими хоккеистами, а на приглашения князя Калибавы отвечала презрительным отказом, что говорит о ее расовых предрассудках. Спецслужба сделала ряд снимков. Магнусоп напомнил Кулаго, что принимает ее цену. Та вновь ему ничего не ответила и даже не обратила внимания на десять стодолларовых банкнотов, номера которых мне записать не удалось, так как в этот момент слуга Пьер Плей стал бить по щекам своего господина, и я знаю за что, но это наше внутреннее дело. Кулаго между тем заплакала и стала шептать целый ряд мужских имен: Самсик, Гена, Арик, Радик, Пантелей... какое обилие мужчин, какая наглость! Господин Магнусон вынул тогда из внутреннего кармана брюк еще один доллар (запасной?) и стал размахивать всей этой внушительной массой свободноконвертируемой валюты, крича: - Тысяча и один доллар за одну ночь! Да здравствует сексуальная революция! Долой бумажную промышленность! Мао грядет! Ты готов? Отчего вы плачете, Кулаго? А вы. Фрукт? У нас общий предмет плача. Я уже догадалась. Давайте обнимемся и поплачем вместе! Что ж, давайте обнимемся. Вы чувствуете. Фрукт, что я без бюстгальтера? Я тоже без бюстгальтера. Маша. Скажите, Фрукт, когда моя грудь упирается в вашу, неужели вы ничего не чувствуете? Чувствую эротическое возбуждение, Кулаго. Значит, вы всеядны? Браво! Браво! Маша, вы поймите, любовь моя к Нему имеет примесь гражданского чувства, и жезл его для меня частично символ, нечто вроде булавы Богдана Хмельницкого или Петропавловского шпиля. Ах, сказала она, я не умею так поэтически преувеличивать и для меня это просто Его хуй. Кулаго, прошу вас, давайте разомкнем наши объятия. Мне в пору удавиться, а у вас одни пошлости на уме. Катитесь, паршивый Фрукт! Не знаете вы ничего. Я от него могла бы уже иметь трех детей, дорогой Фрукт, - пятилетнюю Леночку, трехлетнего Мишу и годовалого Степочку... Вам ведь такое даже и не снилось в вашей "голубой дивизии"! Ночь, уважаемые товарищи, завершилась обычным для гражданки Кулаго валютным скандалом с битьем посуды и криками "проклятая страна", "рабы", "люблю вас всех", "умрем на одной помойке" и так далее. Подписав чек "Лионского кредита", Кулаго заснула в объятиях голкипера команды "Пожиратели дыма из Турку" и была унесена им в гостиницу в 0 часов 390 минут. Академик и его друг Пат еще раньше, а именно в 0 часов 380 минут, покинули бар с девушками Хакимовой и Фильченко. Последовать за ними "Силикат" возможности не имел, поскольку был уведен господином Магнусоном для серьезной беседы, о которой будет сообщено дополнительно, а старику Потапченко из туалета No 17 прошу не верить. С глубоким уважением внештатный сотрудник ГУК Л.П.Фруктозов, поэт ...Она было удивительно хороша. Конечно, я знал, кто она такая, но все-таки как она была хороша! Она спускалась впереди меня по гнусной лестнице желтого потрескавшегося мрамора со стертыми, как дореволюционные столовые ножи, ступенями. Лестница эта будто бы вела не в гардероб и из него на ночную улицу, а в душную мыльню, где подмывают больных старух, или стирают белье осажденного полка, или обмывают трупы, или варят мыло из бродячих собак, или выпиливают гребни из берцовых костей... но вот она остановилась на этой лестнице, поджидая меня, обернулась с улыбкой, и весь ее милый изогнутый силуэт, и гладкая птичья головка с большими украинскими глазами, и тонкая рука, которая при этом движении почему-то легла на вычурную вазу в нише... ниша с вазой и купидоном!.. и вдруг гнусная мыльня выветрилась из сознания, в памяти возникло волнение, и весь этот миг с его жестом, светом и звуком прервал мне дыхание, и ты вспомнил, как Мелкий лист ракит С седых, кариатид Спадал на сырость плит Осенних госпиталей. ...Был осенний, холодный и прозрачный, катящийся к закату день, когда сквозь пожухлую листву бузины я вышел к разрушенному дворцу и прошел под аркой, на которой еще уцелело изречение PRO CONSILLO SVO VIRGINUE. Я оказался на плитах, меж которых торчали пучки рыжей травы, а наверху на балконах с обнажившейся арматурой росли даже кустики. Я оказался в этом углу запустения, уединенной юдоли, земной глуши, жизни, разрушенной в некоторые времена. Но, как ни странно, убожество разрухи и даже смерзшиеся кучки кала, отбитые носы и половые железы античных статуй не вызывали презрительной жалости и не унижали глаза. Некогда шумный и богатый дом вот уж столько десятков лет жил в смиренном, но гордом умирании, в достоинстве, которое неподвластно никаким варварам и никакой взрывчатке, и, наверное, каждый год в эту пору какой-нибудь четырнадцатилетний мальчик вроде меня выходил сквозь пожухлые листья бузины на мраморные плиты, и у него кожа покрывалась пупырышками от волнения. Он видел сквозь пустые окна и провалы крыши прозрачное осеннее небо с летящим багряным листом и понимал, что дом обещает ему его будущую жизнь, и вот этот поворот к нему длинной тонкой фигуры, гладкой птичьей головки с огромными украинскими глазами, и только Бог знает, что еще обещает и о чем напоминает ему этот разрушенный и заросший бузиной дом на пороге юности. - Куда мы отправляемся? - спросила Фильченко. - Ко мне в мастерскую, - машинально ответил Хвастищев. Она тут усмехнулась, и усмешка эта кривая вмиг развеяла очарование и напомнила Хвастищеву, что он зверски пьян, что он хлыщ, гуляка, гнусный тип, а с ним валютная шлюха, стукачка, оторва Тамарка. - Лепить, что ли, меня хотите? - снова усмехнулась она жалко и вульгарно, с полной покорностью, но в то же время и с недобрым полицейским смыслом. Откуда же возник тот миг и образ дворца и неужели в душе Тамарки ничего не шевельнулось, когда она ТАК обернулась и ТАК положила руку на вазу? - Молчи, Тамарка, поменьше спрашивай, - грубовато сказал Хвастищев, взял девушку крепко под локоть и повлек в гардеробную, словно строгий муж подгулявшую супружницу. В гардеробной валютного бара происходила какая-то дикая сцена. Две очень объемистых, но проворных задницы, окаймленных серебряными галунами, сновали взад и вперед по полу. Так, должно быть, по ночам в подземных штабах снуют по меркаторовой карте мира вдохновенные ядерные генералы. Возле зеркала в задумчивой позе, словно Принц Датский, с Кларой на руках стоял Тандерджет. Девушка то ли спала, то ли была в обмороке, и ее кривоватые ножки в сморщившихся чулках беспомощно раскачивались, словно сосиски недельной свежести. - Что они ищут? - спросил Хвастищев, глядя на рыщущих гардеробщиков в голубой с позументами униформе. - Золото, - равнодушно сказал Пат. Старческие пальцы цепко хватали и рассовывали по карманам золотые кругляшки. - Кларкино монисто, - сказала Тамара, - рассыпала, идиотка! - Усе у пол ушло, к мышкам, - хихикнул один из гардеробщиков. - Паркетик-то сплошные щели, и то правда, двести лет отель без капитального ремонту... - Встать! Страшный суд идет! - гаркнул Хвастищев и слегка поддел носком ботинка вторую генеральскую задницу. Миг, и перед ним возникла внушительная фигура с величественным зобом, прозрачным ежиком волос и черными, полными застоявшегося сахара вишенками глаз. Еще миг, и Хвастищев его узнал, узнал, содрогнулся... - Оденьте даму, - сказал он, борясь с дрожью и показывая на Тамарку. - Так-так, - сказал гардеробщик солидно, покровительственно, пожалуй, даже с некоторым начальственным благоволением. - Кажется, передо мной небезызвестный товарищ Хвастищев, Радий Аполлинариевич? - Откуда вы знаете? - Хвастищев растерялся, как растерялся когда-то тот жалкий магаданский школьник перед черной неуклюжей "Эмкой" с зашторенными окнами. - А вот прочел вчера в газете и сразу догадался, - с многозначительной улыбочкой гардеробщик отстегнул клапан кителя и извлек газетную вырезку с жирными буквами заголовка "Ответственность перед народом". - Ваше заявление. Радий Аполлинариевич. Первейший долг каждого художника, пишете вы, трудиться для народа, создавать возвышенные и прекрасные образы наших современников. Золотые слова, товарищ скульптор! Он развернул перед Тамаркой ее макси-шубу на рыбьем меху, а сам все смотрел на Хвастищева, а тот прислонился к стене, дрожа от унижения и безысходной тоски. У зеркала Патрик Тандерджет декламировал на ухо Кларе поэму Алена Гинзберга "Вой". - Трудиться для народа, создавать возвышенные и прекрасные... - звучал в ушах Хвастищева голос страшного старика, вернее, не старика вот этого в холуйской униформе, а того, кого он узнал, кого уже вспомнил почти до конца. - Хам, хам паскудный, - забормотал он, - сейчас ты увидишь, сейчас... Тамарка приблизила к нему свои губы: - Радик, не связывайся с ним. Он какой-то полковник, мы тут все у него на крючке. - Как его фамилия? - спросил Хвастищев отважно и сжал Тамаркино плечо. Сейчас все выяснится. Сейчас все прояснится до конца. - Шевцов, кажется, - сказала она. - Да, Шевцов. ...Черный мазутный поезд пронес свою дикую тяжесть в пяти сантиметрах от моей съежившейся плоти... - А вы, молодые люди, кажись, и не раздевались? - хихикая, спросил второй гардеробщик. - There are not your coats, господа хорошие, - простонародный его голос странно грассировал на трудных перекатах. - А этот чуть ли не генерал, - прошептала Тамарка, - но не страшный... - Мы сюда еще весной пришли, - спокойно пояснил гардеробщику Патрик. - Мы еще весенние птички, папаша. Хвастищев набрался смелости и посмотрел своему старику прямо в глаза. Тот не отводил взгляда: здесь, в валютном притоне, он чувствовал себя вполне уверенно. В ухо ему надо плюнуть сейчас, подумал Хвастищев. Оттянуть двумя пальцами его жесткое ухо, этот настоящий миниунитаз, и плюнуть прямо в кустик седых волос, в глубокую шахту, где за скоплениями серы трепещет не по годам чуткая мембрана. - А вы, я вижу, здесь по совместительству? - начал Хвастищев. - Нет, я там по совместительству, - любезно пояснил гардеробщик. - Что ж, одной зарплаты вам не хватает? - Нет, не хватает. - Пенсия, значит, плюс две зарплаты? - глуповато ухмыльнулся Хвастищев. Гардеробщик нахмурился. - Вы бы лучше свои деньги считали, Радий Аполлинариевич. - Можно мне посмотреть на ваш затылок? - спросил Хвастищев. Тамарка испуганно вцепилась ему в рукав. - Пойдем, пойдем, не заводись! - Отчего же нельзя? - Гардеробщик четко повернулся через левое плечо. - Пожалуйста, затылок перед вами. Хвастищев вынул блокнот и фломастер и сделал зарисовку ненавистного затылка. - Великолепный затылок, - подумал он вслух. - Как хер с ушами, - сказал Патрик по-английски. - Повторите, пожалуйста, не совсем понял, - напружился второй гардеробщик. - Я хотел бы вас вылепить, - сказал Хвастищев. - Вы мой современник, и почему бы мне не создать ваш образ, возвышенный и прекрасный? Хотите позировать мне в моей мастерской? - С орденами или с планками? - хмуро осведомился он, Шевцов. - Непременно со всеми орденами! - воскликнул Хвастищев. - Вы на каких фронтах сражались? - Я был бойцом невидимого фронта, Радий Аполлинариевич. Второй гардеробщик деликатно покашлял: - Кхе, кхе, а приглашение и на меня распространяется, милок? Три иноземных переката на "р" и гнусный фальшивый "милок". Ишь, маскируется как, собака-генералишко. - Конечно-конечно, - кивнул Хвастищев, - милости просим, создадим и ваш, возвышенный и прекрасный. Первый гардеробщик все еще стоял к скульптору затылком, и при этих словах две поперечные складки кожи сошлись, образовав лежащий на боку икс. - Итак, до встречи!- сказал Хвастищев, уже предвкушая встречу и вечер милых воспоминаний. - А теперь разрешите отблагодарить вас за подачу пальто этой милой даме. Ха-ха, хвастищевская десятка, встреченная двумя недоуменными взглядами, затрепетала беспомощно в воздухе. - У нас тут не шашлычная. Радий Аполлинариевич, - строго сказал первый гардеробщик. - Енти деньги тут не ходють, милок, - любезно, но со стальным блеском в глазах пояснил второй. - Only free convertible currency, голуба. - Пат, пошарь в своих шкерах, - сказал Хвастищев другу, - может, найдется какая-нибудь валюта для этих чудовищ. - Я не могу пошарить, у меня ребенок на руках, - сказал Патрик. - Я даже высморкаться из-за этого не могу. Шарьте сами. Оба гардеробщика напружинились, как молодые, сделали стойку, глядя на Хвастищева. - Шарьте! - махнул тот рукой, и они мгновенно ринулись к Патрику, один к левому карману его штанов, другой к правому. - Рупия!- бормотал один.- Годится! Тугрик монгольский! Про запас! Сертификат бесполосный! Дело! Тревеллерс чек! Разменяем! - Песо испанский! - шептал другой. - Потянет! Долларчик зелененький миленький голубчик! Марка, франк, франка, марк! - Зачем вам валюта, полковник? - спросил Хвастищев. - Дочке... - хрипел он, - дочке на фломастеры... она у меня... талант... - Врет! Все врет! - завизжал напарник. - Усе брешет про дочку! Что ему дочка! На "Жигули" копит! - Ну-ка! - рявкнул тут Шевцов далеким знакомым молодым рыком, прилетевшим из той холодной страны, где не только свободно конвертируемая валюта, но и обыкновенные денежные знаки не имели хождения. - Ну-ка, сучка! - Он умело закрутил напарнику руку за спину, загнал его в угол и взялся там над ним мудрить. - А ты на что копишь? Ты на что копишь? Хвастищев и Тандерджет некоторое время наблюдали за этой сценой. Шевцов мощно покряхтывал, а напарник его визжал непрерывным поросячьим визгом, но, как показалось пьяным гостям, не без некоторого удовольствия. - Ничего, умеет, - одобрительно хмыкнул Патрик, - гдето я уже видел такую работу, вот такого орангутанга, но только не помню где. - Я тоже не помню, - пробормотал Хвастищев. - Я знаю его отлично и видел где-то близко-близко... Может быть, в какойнибудь другой жизни? Ты думаешь, я хитрю. Пат? Ты думаешь, я трушу? Смотри, я назову его первым попавшимся именем, ведь я не помню, как его зовут... Пока, Олег Владленович! - Пока! - буркнул Шевцов, не прекращая своей сокровенной работы. - Гуд лак! - на вершине болевого порога восторженно воскликнул его напарник. Хвастищев и Тандерджет вышли из гостиницы и увидели с крыльца, как широким фронтом ползет поземка по ночной Манежной площади, услышали, как она свистит, как гудят троллейбусные провода. Еще они увидели над холодным и темным и сонным городом, над мрачными башнями Исторического музея, над всей этой неудавшейся Византией расплывшееся в морозных кольцах желтое пятно - наше последнее, последнее, ну конечно последнее, о Господи, наше последнее прибежище. Положив Хвастищеву голову на плечо, горько плакала в ухо ему лейтенант его милый, Тамарка. - Ах, Радичек-голубчик, и вы, товарищ Патрик, ах-ах, как стыдно... - Да что ты плачешь, Тамарка? - Ах, как стыдно мне за этих стариков! Всю нашу организацию позорят, сталинские выродки! Вы не думайте, товарищи, у нас далеко не все такие, и много даже есть прогрессивной молодежи. Непременно, непременно поставлю вопрос, вопрос на бюро, бюро... - Не плачь ты, Тамарка! Хочешь на ручки, как Клара? - Бю-бю-бю-ро-ро-ро, - бормотала она, засыпая на его плече, и веки ее, утомленные секретной службой, смыкались, и малороссийские очи погружались в гоголевскую ночь. Он взял ее на руки, она была легка. Хвастищев и Тандерджет медленно шли по пустынной Москве с девушками на руках. Поземка хлестала их по ногам, головы припорашивал снег, носы щипал мороз, но животам было тепло от женских тел и потому хорошо. - Ах, чтоб мне провалиться на этом месте! - Ну, что ты там кряхтишь? - Да ведь я же назвал его по имени-отчеству, и он отозвался! Как я назвал его, не помнишь? - Не притворяйся, старик! - Клянусь, я забыл, все вылетело из головы. Клянусь памятью Тольки фон Штейнбока- ты помнишь, я тебе о нем говорил? Клянусь памятью золотоволосой Алисы - я тебе о ней рассказывал или нет? - У тебя сейчас другая баба на руках. - Ах да, прости. Слушай, я не могу успокоиться - где я видел этого старпера? - Ты мне надоел! И этот мороз мне надоел, вечный союзник трудового народа. У вас надо пить в три раза больше. Я дико трезвею! В твоей лавке есть выпивка? - Может, и есть полбутылки... не уверен... - Не знаю ни одного русского, у которого был бы в доме запас алкоголя. Все выпиваете сразу, сволочи! - Нет, так Ивана пошлем. Да вон он едет! Ваня! Ваня! Желтая патрульная машина с фиолетовой мигалкой на крыше вынырнула из снежной мглы, и в окне ее появилось жизнерадостное бандитское лицо старшины милиции Ивана Мигаева. - А, скульптор! Чувих несете? - спросил он. - Ваня, будь другом, возьми у меня из кармана деньги и съезди за водкой! Дважды просить себя старшина Ваня не заставил, помчался под светофорами сквозь снежные вихри к Казанскому вокзалу. Сон в летнюю ночь после четырех бутылок "Экстры", привезенных старшиной Иваном Мигаевым с Казанского вокзала в студию скульптора Радия Аполлинариевича Хвастищева В ту ночь я прибыл по распределенью в районный центр. Как будто Сыромяги селенье звалось. Райсовет пылал десятком окон, тополиным пухом коза питалась, газик буксовал... Больница размещалась на пригорке, и листья пальм под океанским ветром дрожали, трепетали, то топорщась, то улетая, словно кудри девы. "В эфире молодость", вечерняя программа, там профиль девы каждому знаком. Внизу атолл причудливо змеился, под солнцем узкое колечко суши как будто нежилось, и в полосе прибоя под пенным гребнем проносились тени - то серферы скользили по волне. Я дверь толкнул и оказался в блоке, где кто-то двигался, смеясь и объясняя, весельем неестественным играя и кашель заглушая рукавом. - Прошу покорно, убеждайтесь сами, все приготовлено, разложено по полкам, стерильные комплекты... вот ножи для ампутации, для лапоротомии, кюретки для скоблежек криминальных, пинцеты, ножницы, рубанки, топоры, набор таблеток на четыре года, спиртяшки выдано вперед - залейся! - а что касается сестры-хозяйки, ее вам хватит лет на пятьдесят. Я посмотрел - огромное отродье стояло в тазике, смиренно улыбаясь и подтверждая: "Не волнуйтесь, доктор, всего здесь хватит вам и вашим внукам на пару исторических эпох". If you like I can see take in my car... Таким макаром подготовив бегство и наградив себя словечком "хитрый", хихикая, подкручивая усик, он вышел в коридор в очках и шляпе, в галошах, с зонтиком, в крылатке и шарфе. К нему рванулся, не сдвигаясь с места, десяток глаз, бесшумно умолявших избавить их хозяев от страданий, от боли и стыда, от угрызений, что свойственны болезням безобразным в начальной стадии. - Ну что же ну те с да. Ну что же, поднимите вашу блузку, чулок спустите, обнажите ногу, ну что же, так-с, незаурядный случай... Здесь больно? Нет? Но здесь хотя бы - да? Помочь немедленно по правилам науки, но прежде прогуляться непременно по острову, в сельпо заехать, в офис, как губернатор славный Санчо Панса... Скорей! Скорее в юркий "Запорожец"! Ухабами и слякотью к Воровской! Зайти в буфет, потом протелефонить, поклянчить денег, Сретенкой промчаться, туманным днем злословить в Гнездниковском, по Герцена, по Герцена к Садовой, мурлыкнуть на Арбате, выпить пива, войти в делишки кооператива, кто с кем, почем, на ком и почему... Он вышел и увидел синагогу иль что-то вроде... выйдя из кино, попав в жару в нещадный трепет солнца, в край лопухов и в джунгли бузины, увидел он древнейшее строенье с орнаментом унылым, безысходным, твореньем неизвестного раба, чья жизнь была, должно быть, не похожа на жизнь яхтсмена Франка Джошуа... В мечеть свою вносили ассирийцы, вавилоняне, жители Урарту, вносили в синагогу или в кирху, короче... в плотный сумрак заносили предмет тяжелый. Вроде не меня, подумал он, стараясь ловко смыться, пройти сквозь бердыши, задком вихляя, вихляньем этим вроде отвлекая угрюмых стражей. Мимо бердышей лояльный гражданинчик, семенящий, как будто между прочим, по делам. С докладом в папке, с докладной запиской, с пластмассовой сосиской, с бадминтоном, сквозь бесконечный строй - скорей-скорейскорее - с улыбкой, понимающе кивая усам и бердышам и животам... ...и с криком ужаса он бросился к забору, к сырой норе, где светлячок метался, зубами разрывая конский щавель, ища спасения в куриной слепоте, покуда папоротники детства не сомкнули над ним свой кров и он не захрапел. Пауза. Аспирин. Я сброшен был как будто с парашютом в Весенний Лес, молчащий. В небесах еще летел Мой Мир, довольно крупный, меняя геометрию всех членов, таща три выхлопа на нужной высоте. Потом, пропажу видно обнаружив, он заметался, заюлил, заерзал, завыл динамиком, обиженно рванулся в ионосферу, лучики пуская, повис, как неопознанный объект. Весенний Лес был скопищем высоких, разлапистых, замшелых, толстых, тонких, пятнистых, розовых, зеленых - ах, зеленых! -уже кудрявых и еще прозрачных и каплями увешанных и в птицах... и от обилия красивых незнакомцев я заскучал, почти затосковал. Но Лес был милостив и, сбросив пару капель мне на лицо, проговорил лениво: - Не огорчайся, сценарист безбожный, мостов и пароходов поджигатель! Здесь все цветет, и в бульканье весеннем не так уж безобразен даже ты. Когда-то я по дурости писал про голые деревья - дескать, эти вернее и честнее тех других, что прикрываются зеленой шапкой. Весенний Лес, должно быть, не забыл подобной наглости, но мстительность ему была, я видел, совершенно чужда. Он мне сказал: - Смелее, алкоголик! Броди, дыши, знакомься, вспоминай! Про кедр и дуб, про сосны и березы, про почки и стручки ты слышал в детстве, за пестик и тычинки в пятом классе ты получил "отлично", обормот... Вот положительный ион на ветке, покручивая носом, наблюдает, как отрицательно заряженный ион фривольно прыгает и фалды задирает, как та горянка... Боже, та горянка, что под гору бежит, мелькает платьем, чулками полосатыми и кофтой в таинственном лесу под Закопане в славяно-европейских эмпиреях... Он побежал за ней по-вурдалачьи, подпрыгивая, ухая, стеная, неумолимо сверху настигая и снизу поджидая за кустом. Тогда она попалась... Он, разинув слюнявый рот, испытывал блаженство сродни клещу, влезающему в мякоть, и закрывал ее своим плечом. Своим плечом огромным, словно бурка, своим плечом мохнатым, склизким, влажным, своим плечом моторным безобразным ее он прятал, грел и утешал. Впоследствии, встречаясь на приемах, сухой мартини тихо попивая, о театральных фокусах болтая, политики прилежно избегая, а больше на мартини налегая, они в глаза глядели осторожно, и все о Закопане было там. Тогда уже не в силах скрыть отгадки, они друг другу нежно хохотали, чем вызывали бурю беспокойства в своем углу, и тут же Джон Карпентер, перемигнувшись с Плотниковым Петей, просил к столу, где сервирован ужин на тысячу приветливых персон. Видали ль вы тартельки расписные, что поедает с нехорошим хрустом салат ля паризьен? Боюсь - видали! Видали ль вы омара заливного, жующего лапшу, сиречь спагетти? Видали ль вы вчерашние котлеты слегка с душком, что скромно претендуют на порцию цыпленка табака, жующего миногу, а минога вполне по-светски набивала пузо паштетом птичьим... тот, не отставая, глотал кольраби, а кольраби енти, набросившись, мудрили над индейкой, а та, паскуда, поедала всех... Промолвил Смит, кивая Кузнецову, а Рыбаков сказал с полупоклоном, конечно, Фишеру, а Тейлор, улыбаясь, Портнягину тихонько преподнес, а Плотников, нимало не смущаясь, Карпентеру прошелестел губами ту фразу, что у всех у нас вертелась на языках и в головах вращалась... - Будем здоровы! - так звучала фраза, и тихий смех прошел по серебру. Как будто колокольчики, как будто колокола в монастыре великом, в хрустальных башнях отразились лампы, ножи сверкнули, битва началась. Там сквозь хрусталь просвечивал товарищ, с которым мы когда-то мокрым летом каперту пышную на стенке наблюдали, угря жевали, пивом клокотали и модерн джаз нам дико подвывал. Каперта прилетела из Торонто к хозяину безвестному Саару, который, на баркасе промышляя полсотни лет, никак не помышлял, что где-то ткут подобные каперты с пастушками, похожими на кошек, с маркизами, снующими в облаве, с закатом над прудом, над лебедями... последние округлыми боками зады маркизов нам напоминали, зады, похожие на этих лебедей. - Прелюбопытнейшим путем, однако, искусство движется, вот взять хотя бы "слово"... "кинематограф" взять... возьмем "скульптуру", окинем взором театральный поиск... прелюбопытнейшим путем к распаду искусство современное бредет... Так леди Макбет с царственной улыбкой плеснула керосинчику в беседу, и мы с товарищем тотчас же встали, взъерошив кудри, поводя усами, с хихиканьем заросшие затылки и щеки колкие руками теребя. - Пока, ребя, спасибо за захмелку, за закусон, за рыбу, за культуру, однако же повестки получили мы с ним обое, значит, нам пора... - Помилуйте, какие же повестки, простите за нескромность, но какие?! - В прихмахерскую. - Мы захохотали. - В прик-мейкерскую прибыли повестки! Два полотенца, ложка, ножик, кружка... С вас рубль за штуку будет. На такси. И мы тотчас помчались по Большому, в буфеты, в павильоны заезжая, пивные оставляя за кормою и Ивановский гудящий ресторан. Большой проспект нежданно закруглялся за площадью Толстого, да нежданно, всегда нежданно... Мраморные люди на Карповку смотрели в тайных думах, в смущенье мраморном, а медные подъезды, прохладные и тайные, живые и ждущие визита Незнакомки, визита Блока ждущие... и там с Желябова, как завернешь на Мойку, за ДЛТ, предчувствие визита еврейской девушки-петербуржанки и острое предчувствие любви. О взморье, взморье, волны, завихренья, волан, застывший под напором ветра, ажур и кружевное завихренье по Северянину... о Балтика, о Нида, о Териоки... Ваше Длинноножье... еврейской девушки следы на пляже... Это было на взморье синем В Териоках ли, в Ориноко... Но вот подъехали и видим - кур гирлянды над входом в здание времен конструктивизма, гирлянды щипаных и шеями сплетенных в призыве страстном к другу-человеку: Добро пожаловать! И мы без промедленья откликнулись и оказались сразу в том доме, полутемном и вонючем, в шатании фанеры коридорной, в мельканье безответственных персон. Кружил нас странный поиск брадобрея, сквозь планетарий мы прошелестели, потом лекторий выплыл осторожно, наглядной агитацией гордясь. - Вот здесь, пожалуй, надо нам расстаться! - сказали мы друг другу очень важно. - Сюда, друзья! - Мозольный оператор махал нам полотенцем, как крылом. - Нет, нам не к вам. - Ив звон метлахской плитки мы удалились порознь, напевая о чем-то личном важном грациозном, фундаментальном, каждый о своем. Я дверь толкнул, и тут уж предо мною особа выросла, глазасто-огневая, стремительно-вальяжная, бугристо... бугристо-каменистый подбородок, две пары щек и узкое отверстье, откуда, заполняя помещенье, с отменным рокотом искательно-надменный глас проповедника кругами исходил. Чертовски вкусный аромат сигары, чертовское поскрипыванье кожи, сапог добротных, кресел и поддужья, чертовски вкусный сандвич по-техасски, чертовский кофе, коньяки и виски, чертовский блеск в уютном полумраке, чертовские возможности для роста, чертовский риск, чертовские мечты... - Хе-хо-ху-ха, семейство человечье по сути лишь мицелий грибовидный, слой тонкой плесени, откуда на поверхность являются персоны однодневки, и если в суп они не попадутся, то отмирают сами по себе. - Позвольте, среди нас есть великаны! Толстой и Гете, мудрецы, поэты, ученые, что в космос запускают ревущие громады кораблей! - Хе-хо-ху-ха, ученые, поэты? Всего лишь сорт другой, из несъедобных, росточком выше, да побольше вони... Мицелий ваш, братишка, ненадежен, надежны лишь гниение и тлен! - Возможно ль жить с подобным убежденьем? - Нет, невозможно! - он провозгласил. - Но что есть суп? Как вы сейчас сказали, лишь некоторые, так сказать, персоны имеют шанс в какой-то странный супчик в отличие от братьев угодить... Он задрожал, глазищами играя, конечности с перстнями воздевая. - Об этом деле можно, если хочешь, особым образом сейчас поговорить. Улыбки и кивки и экивоки, подмигиванья, посвященья в тайну, три поворота с посвистом, прихлопы, присядка и коленца... - Ха-ха-ха! Как это мило! Право, очень славно! Еще, еще последнее коленце! Тот пируэт! Я вышел осторожно, зажав ладонью рот, и побежал. Ко мне рванулись, не сдвигаясь с места, десяток глаз, безмолвно умолявших избавить их хозяев от страданий, от боли и стыда, от унижений, что свойственны болезням безобразным в начальной стадии. - А нуте-ка, старушка с горбом ужасным, обнажите спину! Не бойтесь, мамочка, не плачьте, не страдайте, ведь перед вами врач и клиницист! Нарыв огромный клиницист увидел, он вздулся, как прозрачная планета, артерии, ветвясь, как амазонки, дрожали напряженно, на пределе, в лимфоузлах, разбухших, как сосиски, накапливался взрыв, а крик старушки накапливался в горле маломощном... Что делать мне? Может быть, час, может быть, минуту, а может быть, и сутки уже Радий Хвастищев сидел на хвосте своего динозавра "Смирение" и смотрел на его уродливый затылок. Хвост, если только можно назвать хвостом данное образование, имел округлую впадину, весьма удобную для сидения или даже полулежания. Хвастищев не раз благодарил Небеса за то, что они повернули его резец куда надо, за этот неожиданный подарок судьбы, за округлую и обширную впадину в мраморе, где так мило было сидеть или возлежать и даже, вообразите, иногда баловаться вдвоем. "Смирение", сожравшее уже автомашину Хвастищева, пай в жилищно-строительном кооперативе, фонотеку и драгоценности его бывшей жены, было огромным чудовищем, и ради его удобств задвинулись в углы, рассевались по чуланам ранние и горячо любимые работы некогда знаменитого скульптора. Удобная, милейшая, хорошая ямка, думал сейчас Хвастищев, вернувшийся из путешествия в мир сновидений. Хоть какой-то прок от этой гадины, подумал он дальше и с ненавистью посмотрел на мерзкую ноздрю незаконченного произведения, из которой торчала идеально отшлифованная человеческая нога. Блядь мраморная, по миру меня пустил... сука... хер меня пустят теперь в Югославию... все уже знают о тебе в МОСХе и кое-где еще, кое-где еще. Сиренево-зеленовачый сумрак летней ночи сквозил через символические дыры "Смирения", через непонятную самому автору и неизвестно что символизирующую "сквозную духовную артерию" на пузе. Да почему же подлая блудливая жадная мразь называется "Смирение"? В этой мраморной глыбе ты саморазоблачился, Радий Аполлинариевич. Ты все еще обманываешь сам себя, все еще убеждаешь себя в любви, навязываешь себе жалость, рисуешь в воображении смиренного, туповатого, но чистого - ах, чистого душой! - телка динозавра. Однако вот он перед тобой каким вырастает - резец не даст тебе соврать! Но как бы вообще избавиться от склонности ко лжи, от всего этого еврейско-славянского ангажемента? Какая молитва привела Генри Мура к его простым и чистым формам? Зачем называть мраморную форму "Смирением"? Почему не пометить ее номером? Ты все думаешь воздействовать на умы, на эмоции своих сограждан, содействовать их духовной эволюции, революции, поллюции, чему-то там еще... Кладут они с прибором на твои призывы. Единственное, что их может поразить, - размеры! Вот если тебе удалось бы воздвигнуть над городом "Смирение" выше высотного дома или, наоборот, выпилить его из рисового зерна и вытатуировать на нем первые десять страниц философского труда "Материализм и эмпириокритицизм", вот тогда... Нужно немедленно спилить, сгладить псе эти политические, религиозные, сексуальные символы, замазать гипсом проклятую "сквозную духовную артерию"... а лучше всего толкнуть всю глыбу фирме Вучетича или Томскому, уж эти-то найдут ей применение. Хотя бы путевки можно будет купить в Дом творчества, а значит, месяц не думать о жратве. Медленно и тяжело заскрипела за спиной Хвастищева лестница. Наверное, спускается из верхней каморки бездарный и никому не нужный Царь Ирод, которому он много лет назад оплел чресла гирляндой фаллосов. Тоже мне символ! Выпендривался тогда перед одной дохлятиной-смогисткой. а она гак и не дала, "накрутила динаму"... Ирод так Ирод, хоть бы за пивом сходил. Оказалось, не Ирод. Патрик, гаденыш, Тандерджет! - О бастарды, бастарды, - заныл с лестницы Патрик. - Русские бастарды... Неужели у тебя нет холодильника с пивом "Левинбрау"? - В углу обычно стоит горшок с рассолом, - предположил Хвастищев. - Который час? - Понятия не имею. - А девки где? - Спроси о чем-нибудь полегче. Патрик со стоном побрел вдоль правого бока "Смирения". Временами он хватался руками за мрамор и опускал голову. Хвастищев боялся вылезти из своей ямки, зная, что его начнет качать еще похлеще. Девки? Американец сказал "девки"? Честно говоря, Хвастишева слегка удивило появление в мастерской самого долговязого Патрика Тандерджета, а уж о девках-то он совсем не помнил. Он напрягся... кое-что выплыло: "Импала"... Машка... какие-то сценки в валютном баре... но что за девки? Вот ведь незадача, какие были девки? Патрик скрылся за изгибом "Смирения", потом появился уже на другой стороне, сел на стол, свалив какую-то посуду, пошарил и вдруг радостно завизжал: - Вухи! Иэхи! Эй, Радик, тут бычков навалом! Эй, да тут какой-то жижи полный стакан! Надеюсь, не блевали в него. Тебе оставить? - Ровно половину. Патрик глотнул, задымил и вдруг загоготал, словно юный кентавр с островов Эгейского моря: - О-го-го-го-го-го-го! Ты помнишь этот сучий Middle Earth, тот подвальчик возле рынка Ковент-Гарден? Он вдруг запел весело и бездумно, как в том счастливом, полном надежд 196... году: Суббота - фестиваль всех оборванцев-хиппи! На Портобелло-роад двухверстные ряды Базар шарманщиков, обманщиков, креветок, проституток, подгнившей бахромы и летчиков хромых, авокадо и адвокатов, капусты и алебастра, мечей самурайских и крылышек райских, орехов и грехов, юбчонок-мини, алкогольной лени шотландских пайперов, гвианских снайперов, испанских балахонов и русских малахаев, тибетской кожи, арабской лажи и треугольных шляп у мистера Тяп-Ляп, томов лохматой прозы у мистера Гриппозо, эму и какаду... Я вдоль рядов иду, я чемпионша стрипа - в носу кусты полипов, под мышкой сучье вымя, свое не помню имя... Здесь пахнет LSD, Смотри не наследи! Перед Хвастищевым на сиренево-зеленом фоне раскачивался дикий контур Патрика, но ему казалось, что он видит его прежнюю мечтательную детскую улыбку. - Знаешь, Патрик, я не могу себе даже представить, что мы никогда не вернемся с тобой на Портобелло-роад, не прохиляем через всю толкучку шалые, как тогда, в ту осень. Жить не хочется, когда подумаешь, что этого больше никогда не будет. Патрик бросил танцевать. - Сейчас, старик, вонища ползет по Европе, - прохрипел он. - Неужели и в нашем Лондоне вонища? - Везде вонища! - Ты прав, - подумав, согласился Хвастищев, - везде вонища. Шестидесятые кончились, а семидесятые не начались, да и начнутся ли? Прага-Чикаго... - Компьютеры, между прочим, дают ободряющие прогнозы, - сказал Тандерджет, влез в ямку "Смирения" и улегся валетом. - Мы еще с тобой, Радик, вспомним молодость... - Иди на хер, Пат, - сказал Хвастищев. - Давай-ка лучше вспомним, ночь сейчас или утро, сколько прошло времени, и придумаем, как нам опохмелиться. - Посмотри, что я нашел на столе. - Тандерджет протянул Хвастищеву листочек бумаги, на котором крупными ученическими буквами было начертано: Радий Аполлинариевич и вы, Патрик Тандерджет! Живи и жизнью наслаждайся! Умей людей распознавать! Коль встретишь добрых, им вверяйся! А зл,ых старайся избегать! Благодарим за приятно проведенное время. Мы уезжаем в Загорск, есть надежда поступить в монастырь. Пока наш адрес - город Загорск, Московской области, фабрика мягкой игрушки, общежитие. Просим нам не писать. Вечно ваши Тома и Клара Тома и Клара, вот как звали девчонок! Одна небось член месткома, комсомолка, гиревичка, кусачка; другая - цыганистая, слезливая блядюшка, подавальщица, продавщица... Где же мы их подцепили и что с ними делали? Почему Загорск, откуда мягкие игрушки? Хвастищев силился что-нибудь вспомнить, что-то вдруг начинало шевелиться в мозгу, но вдруг по самой грани соскальзывало в полную неразбериху, в мутный хаос, где нет никаких координат, в иное измерение, и это было страшно. Он понимал, что это фокусы похмелья, но легче от этого не становилось. - Пат, ты что-нибудь помнишь? Сколько времени мы пьем? Что мы делали? - Единственное, что я помню, - сказал Тандерджет, - это наш разговор о Луне. - Мы говорили о Луне? - осторожно спросил Хвастищев. - Неужели не помнишь? Мы с тобой долго и детально обсуждали вопрос контакта между нашими лунными станциями. Напомню, мы сошлись, что глупо работать на одной планете и не общаться друг с другом. В Антарктиде общаются уже сто лет, а у нас на Луне все еще играют в секреты Полишинеля. Следующий раз я не полечу, если не будет решена эта дурацкая проблема. Мы не дикари, чтобы копаться поодиночке в лунной пыли. Никаких тайн давным-давно нет. Уверен, что даже с базой "Дуньфунь" возможен контакт! - Американец раскалился, размахивал руками, стучал кулаком по мрамору, пылал глазами, как будто и в самом деле речь шла о каких-то реальных проблемах. Хвастищев понял, что его приятель-янки побывал этой ночью еще дальше, чем он, только, может быть, ездил в другом направлении. - Ты о китайцах говоришь. Пат? - спросил он осторожно. - А почему бы нет?! Они такие же ученые, как мы, и так же рискуют жизнью, и так же давятся, когда глотают косм-сосидж или мун-вота. По идее надо соединить все наши туннели и образовать интернациональный город на Луне. Нужно немедленно ставить этот вопрос в Объединенных Нациях! Если уж на Земле нет мира, то пусть хотя бы на Плевательнице восторжествует разум! - На какой плевательнице? - еще более осторожно спросил Хвастищев. - Ты меня удивляешь! - вскричал янки. - Не ты ли первый сказал, что она с полпути похожа на плевательницу? Разве не помнишь, как мы хохотали до самой высадки? - А ты что же, высаживался на Луне, Пат? - тихо-тихо спросил Хвастищев. - Потрясающе! - завопил Патрик совершенно здоровым голосом, напомнившим прежние здоровые молодые годы, пляж и водные лыжи, мускульные радости и ветер в голове. - Ты хочешь сказать, что я оставался на орбите, когда высаживались Планичка и Хартак? Ты не рехнулся, Радик? После высадки Хартака и ты, и я не менее десяти раз побывали на Плевательнице и жили там по три месяца и дольше. Он приложил ко лбу Хвастищева свою холодную руку и в этой позе на некоторое время застыл, превратился как бы в нарост на теле "Смирения". Бедный Пат! Теперь он так и будет сидеть на хвосте мраморного динозавра, пока скульптор не срубит его отбойным молотком. Но, может быть, и сам скульптор уже давно прирос? Вот это будет неприятность- ни поссать, ни опохмелиться. Хвастищев, сама осторожность, перекинул ноги и вылез из ямки. - Ну как. Пат? - спросил он. - Может быть, встанешь? Тандерджет вдруг выскочил из ямки легко, как петрушка. У Хвастищева от сердца отлегло. - Ну, вспомнил о Луне? - Тандерджет, добродушно хихикая, потрепал друга по плечу. - А там и базы сейчас есть? - спросил Хвастищев. - Конечно есть. Четыре. Наша, ваша и две китайских. - А-а-а, вот теперь вспомнил. - Ну хорошо, - вздохнул Патрик, - а то я уже стал бояться за тебя. Он пошел к выходу из мастерской, а Хвастищев сзади перекрестил его спину. Москва была совершенно пустынна. Под зеленым небом тускло светился ее асфальт, в темени на перекрестках мигали светофоры, кипела листва на бульварах. То ли ночь, то ли утро, то ли вечер, то ли перед атомной бомбежкой, то ли после... Они шли по бульвару, и листва кипела над ними, и, как всегда, их сводила с ума эта кипень, и они были близки к счастью, им не хотелось, чтобы бульвар слишком быстро кончался, им хотелось, чтобы он вывел их в Старый Данциг, на остров С итэ или в Вену. - Хелл... хелл... листва кипит под ветром...- бормотал Патрик, - знаешь, в детстве и юности, когда надо мной закипала листва, я видел, как "Мэйфлауер" поднимает паруса и возвращается домой, в старую Европу. Хвастищев не ответил, его вдруг продрал озноб, и ноги неожиданно отказали ему. Тандерджет оглянулся и увидел, что друг его стоит посреди аллеи, вперив взгляд в листву. - Что с тобой, Радик? - Пат, посмотри-ка- часы! Видишь, среди листвы часы висят! - Вижу. Полчетвертого. Значит, дело уже к утру идет. - А может, вечер? - Хвастищева стала охватывать дрожь, и он затрепетал вдруг на глазах у товарища, словно листва. - Спокойно! - гаркнул Тандерджет. - Полчетвертого после полудня летом совсем светло. Это полный день, а не вечер. - А ты уверен, Пат? Уверен, что лето сейчас? - Да посмотри же ты вокруг, остолоп! Видишь, листья зеленые! А теплынь-то какая! Сейчас лето! - Ой ли, Пат?! Ой ли?! Меня вон дрожь бьет! Разве не видишь? - Дать бы тебе по зубам, Радик! Небось перестал бы трястись! В листве вдруг появился Ужас. Потом он перекинулся и на небо, на розовеющие верхние этажи домов, но главный Ужас, конечно, скрывался в словах "половина четвертого", и они колотились в горле Хвастищева, словно агонизирующий воробей. Единственным человеческим явлением в мире распространяющегося ужаса были глаза Патрика, но и на них уже начала ложиться тень солнца. - Ой ли. Пат?! Ой ли?! Утро, говоришь? Север, говоришь? Юг? - Хвастищев погибал, но хватался еще за малейшую уловку, словно пытаясь еще обмануть непостижимый и не верящий ни во что Ужас, но вот не выдержал и сломался, заплакал. - А вдруг часы эти стоят? Потом он увидел летящий в лицо кулак товарища, опрокинулся на спину и неожиданно не умер, а стал просматривать цветной панорамный Сон о недостатках В ту ночь в театре на балконе ночи "Севильского цирюльника" давали и НЕДОДАЛИ! По зеленым шторам я полз наверх, чтоб в книгу предложений вписать мою любовь, любовь к Россини. Россини милый, юный итальянец, твоя страна, твои ночные блики, твои фонтаны, девушки и флейты обманом мне НЕДОДАНЫ сполна! Меня надули явно с увертюрой, мне недодали партию кларнета, в России мне Россини не хватает, и это подтвердит любой контроль! Милейший Герцен, не буди Россию! Дитя любви, напрасно не старайся! Пускай ее разбудит итальянец, бродяга шалый в рваных кружевах! Я полз по шторам к вышнему балкону, минуя окна, в коих поэтажно струилась Австрия и зеленело Осло, мерцала Франция и зиждился Берлин. Внизу добрейший участковый Ваня гулял, лелея меховой подмышкой массивную, как Гете, книгу жалоб, насвистывал пароли стукачам. А стукачи, отважная дружина, трясли ушами, словно спаниели, скакали грубошерстным фокстерьером, бульдожками разбрызгивали грязь. А на балконе в театральном громе, средь облаков, над крышами России белейшая нежнейшая Розина плела интриги сетчатый чулок. Меня ль ждала? Чего ей недодали? В Италии потребность в коммунизме, по слухам, увеличилась. Марксизмом насыщен, но не слишком, их Пьемонт. Я удалялся вверх, а КНИГА ЖАЛОБ огромной всероссийской увертюрой гремела под ногами. Битва века там шла уже четырнадцать веков. Всем недодали что-то. Горожане сушили порох, отливали пушки. Князья ярились. Вилами крестьяне пытались расписаться в книге жалоб. Булыжник корчевал пролетарьят. Казалось русским: леса недодали, надули с электричеством, с правами гражданскими мухлюет государство, жиды таскают материализм. В самом деле недодали нашим косматым мужеиесам итальянку, мажорную с-южарную сюитку, дрожащую от с грает и в кружевах. А итальянцам недодали дрына, развала бочкотары, хриплой пасти, шершавого татарского маяла им не хватает к чаю, в шоколад. И книга жалоб итальянским небом висела надо мнои в огромных звездах, и жар Везувия ее подогревал. Я потерял доверие к пространству, я - таракан - карабкаюсь но шторам, но оперным карнизам, вверх ли, вниз ли. слежу Розипу, а она. как в море, скользит челном в парчовых заиихреньях, в излучинах парчи теряет слезы... Гады проклятые, разве не видите- зонтик, рюмка? Не кантовать. мать вашу, не кантовать! Очнувшись, Пантелей Л.Пантелей обнаружил себя распростертым на газоне. Рядом сидел Патрик Тандерджет, и рука его спокойной тяжестью лежала на лбу Пантелея. - Я глаз не сводил со стрелок, старик. - сказал Патрик. - Готов поклясться - часы идут. Сейчас уже без двадцати четыре. - Приятный час, - сказал Пантелей, вылезая из-под руки товарища. - Приятное утро. Отличный век. Замечательный возраст. - Ты уж извини, что я тебя звезданул. Извини, но так было надо. - Не только прощаю, но и благодарю тебя, хотя не очень и понимаю за что. - Я ведь знаю, как это бывает. Я сам однажды до смерти перепугался, увидев ручей и камни. - В Крыму отличные ручьи! В Крыму превосходные камни! Мы должны с тобой лететь в Крым, Патрик Тандерджет! - У меня нет ни цента, а у тебя ни копейки. Кто-то вывернул нам карманы, милый Пантелей. - Пойдем и мы вывернем кому-нибудь карманы, Тандерджет! Или ты забыл, как мы сражались под вымпелом князя Шпицбергена? Вставай, американец! Начнем путешествие по стране чудес! Очередь за итальянскими валенками в сонном забытьи лепилась вокруг ГУМа, когда со стороны Кремля к ней приблизились два деклассированных элемента в фирменных джинсах, а один долговязый еще и босой. Мало ношенные замшев[^е туфли были у него связаны шнурками и перекинуты через плечо. - Мужчина, туфельки не продаете? - вяло поинтересовалась гражданка из города Херсона. Ей казалось, что она все еще спит. Она спала уже третьи сутки в очереди за итальянскими валенками, которых, кажется, не существовало в природе, и вдруг увидела на фоне исторических зубцов и башен долговязого алкоголика с туфлями замшевыми на плече. Как прынц! - Охотно, мадам!- встрепенулся прынц.- Сколько дадите? Гражданка мечтательно улыбнулась: - Пятерку дам молодчику, новенькую пятерочку. Так и не успев до конца проснуться, чтобы поверить в свое счастье, гражданка получила замшевых красавцев, а долговязый элемент весело запрыгал с пятеркой в руках. - Вухи! Иеху! - вопил он. - Живем! Весть о немыслимой фантастической продаже фирменных замшевых штиблет за пятерку словно огонек по бикфордову шнуру бежала вокруг ГУМа. И вот произошел взрыв. Забыв итальянские валенки, очередь сломалась, преобразилась в толпу, окружила двух инопланетных пришельцев, у которых было что продать по части обуви. Один пришелец, правда, был уже бос, но на втором красовались качественные вельветовые туфлишки. Толпа размахивала руками, что-то выкрикивала, похоже было на стихийный митинг времен Первой Русской Революции. ПРОДАЙ. ГЕНАЦВАЛЕ, СВОИ ВЕЛЬВЕТЫ! Таков был смысл народною порыва. Полнокровный кавказский гражданин рявкал в лица пришельцев брызгами аджики: - Полсотни даю! - Вот грузины-гады - все перекупают! - закричали вокруг. - Деньги у них не трудовые! - Жулье! Пришелец стащил с ног штиблеты вместе с носками, виранул все это хозяйство над головой и закричал: - Дают пятьдесят! Кто больше? - Семьдесят пять. мой хороший, семьдесят пять, - уже причитала виноградарь из Хорезма, простирая узкие гаремные руки. - Сынишке, сынишке... - Сто! - гаркнул кавказец, сунул пришельцу сотенную бумажку и вырвал туфли. - Туфли ваши! Носки в виде премии! Брюки не трогать! Товарищи, товарищи! Брюки непродажные! Не стягивайте джинсов с товарища! Десятки проворных рук ощупывали джутовые брючата пришельцев, дергали за молнии на ширинках. - Продай! Продай! Продай страусы, братишка! Схватившись за штаны, пришельцы устремились в бегство. Толпа преследовала их до середины площади, но на середине остановилась. Здесь уже начиналась зона действия священных построек, и войти туда с торговыми идеями было бы кощунством. Даже дети в толпе отлично понимали разницу между ГУМом и Кремлем. Благодаря такой сознательности пришельцы благополучно удалились в сокровенные тени и, шлепая босыми ногами по брусчатке, поплелись к розовеющей под рассветным небом реке. Очередь тогда мирно восстановилась и вновь облепила шедевр торгового зодчества. Идея итальянских валенок снова стала овладевать москвичами и гостями столицы. Позднее на зады ГУМа, в Бумажный проезд, въехали три пребольшущих трейлера, и из их пучин стали подниматься бесчисленные обувные коробки с клеймом "Made in Czechoslovakia", "д-р Индра и народ". - Чего-то забросили, - заволновалась очередь. Оказалось, как раз вельветовые туфли прибыли, по четыре двадцать пара. Еще позднее все стало ясно - "Березка" РАЗВАЛЮТИЛА! Сначала мы вовсе не хотели воровать. Ночной фармацевт, как ни странно еще не утративший сочувствия к страждущим, выдал нам десять флакончиков валериановой настойки, здоровенную бутыль пантокрина и четыре тюбика болгарской зубной пасты. Вот как нам повезло, а потом нам снова повезло: под аркой бывшего Дома правительства в мрачном холодном туннеле мы обнаружили длинный ряд автоматов с газированной водой. Чудо, конечно, состояло не в этом, автомат в наши дни обнаружить не трудно. Наше чудо, наша везуха заключалась в другом - в ржавой пасти одного автомата стоял нетронутый стаканчик. Мы хотели было тут и расположиться со своими лекарствами, но вдруг из какого-то подъезда выскочил милиционер и побежал к нам по туннелю, заливисто свистя. Был он в довоенной еще форме, без погон, с петлицами, в белом шлеме и нитяных перчатках. Кого он тут охранял в этом проблеванном насквозь доме? Может быть, это был даже и не милиционер, а только лишь призрак милиционера? На всякий случай, однако, мы улепетнули от стража, показали ему свои пятки. Трусость, скажете вы? Позор? Нет, господа. ничего позорного в этом нет, и если вы в Москве, Тиране или Каире улепетываете от милиции, то это не трусость, но лишь благоразумие. ...Так мы украли стакан... Как было хорошо на набережной у самой воды, вернее, у мазутных пятен, закручивающихся в спираль и увлекающих за собою всяческую дребедень. Здесь на гранитных ступенях мы и расположились. Сначала выпили валерианку, а потом открыли бутыль с ветвистыми пантами северного оленя на этикетке. ...Ах, какая досада, что нельзя пригласить сюда Толечку фон Штейнбока, нельзя перенестись хоть на миг в магаданскую тепловую яму "Крым", где бэ-эеки дули пантокрин и тут же на нижнем ярусе проверяли его действие... - Между прочим, от пантокрина хер так стоит, что хоть ведро на него вешай, - сказал Этот. - А зачем? - рассердился Тот. - Ублажать всяких истеричек? Хватит с меня! Тот выжал в стакан тюбик "Поморина", зачерпнул из реки немного нефти и долил ароматным настоем, магаданским любовным напитком. - Пей! Гарантирую месяц полового спокойствия. Этот выпил белую вязкую жидкость, а Тот перед глотком умудрился еще почистить зубы. Употребив все свои запасы, они блаженно растянулись под досками пристани речных трамваев. Через некоторое время доски над ними заскрипели, прошел пристанской матрос, глухим матюком приветствуя наступающее утро. Уже горел на солнце купол Ивана Великого, над ним пускал лучи и ясно светился православный крест. Вскоре запылали маковки Успенского собора и церкви Ризоположения, и ветер прошел по реке, не обойдя и наши опухшие лица, и взмыл вверх, чуть шевельнул рубиновые звезды, а потом защелкал алым флагом над зеленым куполом Свердловского зала. У Этого под досками пристани вдруг дыхание перехватило от судороги патриотизма. Такое уже с ним бывало. Вот так, возвращаясь из Японии через Польшу после трехмесячного плавания по чужим адриатикам, ты вдруг видишь кресты Кремля, слившиеся в противоестественном, но почему-то нерушимом союзе с символами атеизма, и вдруг тебя перехватывает пароксизм патриотизма. ибо ты видишь губы и соски своей Родины, от которых, несмотря на унылую пропагандистскую штукатурку, все-таки пахнет молоком. - Ты любишь свой флаг? - спросил Этот Того. - У меня нет своего флага, - пробурчал Тот. - Флаг твоей страны. Stars and stripes? - Любить этот облеванный пододеяльник? - А я вот люблю свой флаг. Ничего не могу с собой поделать, люблю, да и все - и трехцветный, и андреевский, и нынешний красный. Пантелей Аполлинариевич Пантелей рассказывает в третьем лице о том, как однажды кончилась его молодость Казалось бы, совсем еще недавно под куполом Свердловского зала мириадами гнилостных микробов обрушился на незадачливого Пантелея гнев народа, выраженный гневом Главы, а между тем уже восемь лет прошло, и Глава тот уже никого не представляет, кроме самого себя, беспомощного старика. Тот куполок выложен изнутри лазоревой плиткой, но Пантелею тогда показалось, что он стоит один в горной ледяной стране под ослепительным и совершенно безучастным к его судьбе небом. На самом деле снаружи был Женский день Восьмое марта. менструальный цикл страны, и из низких брюхатых туч на Кремль валилась снежная слякоть, а внутри хоть и было снежно от беломраморных стен, но не очень-то одиноко: зал гудел сотнями голосов, словно некормленый зверинец. - Пантелея к ответу! - Пантелея на трибуну! Идти, что ли? Пантелей, бессмысленно улыбаясь, причесался и сидел теперь в кресле, вертя расческу. Идти, что ли, товарищи? Вокруг были одни лишь спины и затылки либералов, недавних покровителей, друзей и подхалимов Пантелея. События разразились внезапно, никто их не ждал, и поэтому перед началом заседания "левые" сели с "левыми", а "правые" своим порядком. Теперь вокруг незадачливого Пантелея вместо умных, востроглазых, ироничных лиц были одни лишь затылки. Даже сидящие позади умудрились повернуться к нему затылками, хотя руки их полоскались впереди в бесконечном спасительном аплодисменте. - А ну, иди сюда! - хрипловато сказал в микрофон Глава, встал на своем возвышении, и рев зала мгновенно умолк. - Иди, иди, я тебя вижу! - Палец, известный всему миру шахтерскими похождениями, нацелился в противоположный от Пантелея угол зала. - Вижу, вижу, не скроешься! Все аплодировали, а ты не аплодировал! Очкарик в красном свитере, тебе говорю! Иди на трибуну! Приметы злого битника, "пидараса и абстрактиста", были хорошо известны Главе по сообщениям референтов. Злой битник всегда был в свитере, очках и бородке, любил шумовую музыкуджаст и насмехался над сталинистами. Сталина и сам Глава очень сильно ненавидел и понемногу выпускал из покойника кишки, но одно дело Сталин, а другое - сталинист: эдак злой битник и до нашей культуры доберется, подточит ядовитыми насмешками ствол нашей культуры, и вообще... попэрэд партии в пэкло нэ лезь! Пока не поздно, по зубам им надо дать, подрубить корешки, а то уж в воздухе дымком стало потягивать, венгерской гарью. Так референты говорят, а ведь они почти все с высшим образованием и классовым чутьем не подкачали. Зал с восторгом заулюлюкал, глядя на поднятого державным пальцем классического битника. Вот он, Пантелей зловредный, который раскольник, мешает нашим польским товарищам строить социализм, который бескостным своим блудливым языком мелет вредный вздор про оттепель да про "наследников Сталина". Вот он, облик врага, - запоминайте: красный свитер и бородка, очки в железной оправе и волосенки, слипшиеся на лбу. Пантелей между тем, вжавшись каменным задом в кресло, переводил дух. Вместо него был поднят Сильвестр. Он шел по ковровой дорожке к трибуне, этот косолапый Сильвестр, растерянно жестикулировал и бубнил: - А я-то при чем, товарищи? Я никаких интервью не давал, товарищи! Я, товарищи, не Пантелеи... - Мстишь нам за своего отца? - прогремел над собранием микрофонный голос Главы. Здесь опять же была подначка умных референтов: злой битник, конечно, имел зуб на родину за репрессированных родителей, и хотя никто не отрицает, что виноваг во всем культ личности, но все-таки яблочко-то от яблони недалеко падает... - Папа мой действительно погиб в ежовщину, но вы же сами его и реабилитировали, - бормотал Сильвестр, карабкаясь на трибуну. Часть его слов уже попадала в микрофон и долетала до зала, как невнятные стоны тенора-саксофона. Между тем Верховный Жрец подполз под ногами президиума к седалищу Главы и зашептал: - Это не тот, экселенц, небольшая ошибочка. Сие не Пантелеи, экселенц! - Иди на место! - тут же рявкнул Глава уже залезшему на трибуну Сильвестру и сел, вытирая свою прославленную Голливудом голову, жалея о даром потраченной злости и оттого еще больше злясь. - Слово имеет товарищ Пантелеи, - нормальным деловым тоном объявил Верховный Жрец, существо, удивительно похожее на муравьеда с его жевательными и нюхательными присосками, выступающими из жирного тела. Ледник под ногами Пантелея стремительно поплыл вниз. Ледник этот под ногами возник в самом начале заседания, когда некая пылкая воительница, пользуясь привилегией Женского дня, разоблачила перед всем залом международную деятельность Пантелея, а именно его интервью журналу "Панорама" из города Быдгощь Познанского воеводства. Теперь ледник стремительно уходил из-под ног, увлекая за собой Пантелея прямо к трибуне. Тысячи две виднейших персон страны смотрели на зловредного Пантелея с некоторым разочарованием. Как? Вот этот обыкновенный тридцатилетний молокосос в обычной серой паре и нормальном галстуке, это и есть тот возмутитель спокойствия, коварный словоблуд, вскрывающий сердца нашей молодежи декадентской отмычкой, предводитель битнической орды, что тучей нависла над Родиной Социализма? Может быть, это просто маскировка, товарищи? Конечно же, просто маскировка, а в штанах у Пантелея-отступника, конечно, же крест, а на груди под рубашкой висит порнография и песни Окуджавы, так что перед нами хитрейшая маскировка, товарищи. Такой враг еще опаснее. Сильвестр хотя бы весь на виду. Пантелеи - скрыт! Между прочим, на шее незадачливого Пантелея действительно висел католический крест, оставшийся еще со времен Толи фон Штейнбока. Тогда, накануне разлуки, мама и Мартин, узники магаданского семикилометрового радиуса, вручили юноше этот маленький религиозный предмет с крошечной серебряной фигуркой Распятого. Впоследствии все пятеро наследников нищего багажа хранили крестик, тщательно оберегая его от посторонних глаз, стыдясь - вот именно стыдясь - его несовременного смысла. Сравнительно недавно в голоштанном вольном Коктебеле стали появляться молодые супермены с крестами. Пантелеи понял, что его тайный стыдный талисман превратился в снобистское, эпатирующее жлобов украшение, и в открытую повесил его себе на грудь. Должно быть, именно тогда и отправилась про крест "телега" в соответствующие инстанции. Сейчас Пантелеи шел к трибуне, ничего не соображая, не чувствуя ни ног своих, ни рук, совсем потеряв себя во враждебном ледяном и голубом пространстве, но мозг его, этот недремлющий часовой робкого человеческого организма, фиксировал все звуки, и лица, и разговоры про татуировку и про крест, и позже, много позже, то ли во сне, то ли в пьяном бреду, Пантелеи вспомнил, чего больше всего боялся в этом высоком собрании - как бы не приказали раздеться догола! Трибуна возвышалась над залом, но над ней еще нависал огромнейший стол президиума, из-за которого смотрели на приближающегося Пантелея десятка полтора лиц. Суровых? Нет! Угрожающих? Нет! Насмешливых, презрительных, осуждающих, добродушных??? Нет, нет, нет, нет!!! Даже следов какоголибо чувства не было на этих лицах. Такое вот лицо, любое из пятнадцати, появится перед тобой ночью на шоссе, как слепящая фара, проедет через тебя и даже не моргнет. Словом, это были вполне обычные лица, и лишь одно лицо за столом наливалось багрово-синюшным соком - лицо Главы. Пантелеи, водрузившийся на трибуне, являл собой зрелище не самое выдающееся. Трибуну под ним швыряло, словно бочку на фок-мачте, и земли на горизонте не предвиделось. Однако мозг его не дремал, а, напротив, бешено петлял в собственных лабиринтах, выискивая лазейку. Вдруг покачалось Пантелею. что где-то скрипнула дверь, мелькнула узенькая полоска света, и он зашевелил языком перед потной мембраной микрофона. Он говорил, словно запихивал в мясорубку дурно пахнущее мясо, и оно вылезало наружу белесыми веревочками подозрительного фарша. - ... дорогие товарищи дорогой кукита кусеевич с этой высокой трибуны я хочу критика прозвучавшая в мой адрес справедливая критика народа заставляет думать об ответственности перед народом перед вами мадам прошу прощения оговорка истинно прекрасные образы современников и величие наших будней среди происков империалистической агентуры дорогие товарищи как и мой великий учитель маяковский который по словам незабвенного Иосифа Виссарионовича был и является я не коммунист но... Мощный рык Главы ворвался в дыхательную паузу Пантелея: - И вы этим гордитесь, Пантелей? Гордитесь тем. что вы не коммунист? Видали гуся - он не коммунист! А я вот коммунист и горжусь этим, потому что я сын своего класса и никогда от папаши не откажусь! (Бурные продолжительные аплодисменты, крики "да здравствует дорогой Кукита Кусеевич!", "Слава ведущему классу!", "Позор Пантелею!", "Позор палачу португальского народа Салаэару!") Распустились, понимаете ли! Пишут черт-те что! Рисуют сплошную жопу! Снимают дрисню из помойной ямы! Радио включишь- шумовая музыка джаст! На именины придешь- ни выпить, ни закусить, сплошное ехидство! Мы вам здесь клуб Петефи устроить не дадим! Здесь вам не Венгрия! По рукам получите, господин Пантелей! Паспорт отберем и под жопу коленкой! К тем, кто вас кормит! В Бонн! (Бурное одобрительное оживление в зале, возгласы "за границу Пантелея!", "всех их за границу!", "психи, шизоиды, за границу их, в Анадырь!".) Пантелей (на грани обморока, морозным шепотом): Кукита Кусеевич, разрешите мне спеть! - Книжку недавно одну взял, - тихо продолжал Глава, набирая силы для нового взлета. - Тошнить стало, товарищи. Не в коня пошел корм, товарищи (смех, аплодисменты). Ни пейзажа. товарищи, ни стройной фабулы, ни одного рабочего даже на уровне райкома нету. Ни зима, ни лето, товарищи, а попадье кочерга в одно место! (Долгий несмолкающий смех. переходящий в слезы.) Да в другие времена за такую-П книжку! Семь шкур! С сочинителя! С жены-П! С детей! Сняли-П! - Теперь голос Главы звенел в самых верхних регистрах и вдруг, погашенный хитроватой улыбочкой, слетел вниз.- Я имею в виду, товарищи, времена неистового Виссариона, нашего великана Белинского, а не что-нибудь еще. (Бурныедолгонесмолкающиепереходящиевтопот, одинокий возглас с армянским акцентом "хватит демократии. пора наказывать!", добродушный смех- ох, мол, эти кавказцы.) Вот так, господин Пантелей! История беспощадна к ублюдкам и ренегатам всех мастей, а особенно одной, которую все знают! Пантелей (из пучин обморока): Разрешите мне спеть, дорогие товарищи! Крики из зала: Не давать ему петь! На виселице попоешь! За границей! Знаем мы эти песни! Глава поднял вверх железные шахтерские кулаки. Сверкнули на нейлоновых рукавах бриллиантовые запонки, подаренные народом Камбоджи. - Всех подтявкивателей и подзужипателей, всех колорадских жуков и жужелиц иностранной прессы мы сотрем в порошок! Пойте, Пантелей! Незадачливый ревизионист растерялся от неожиданной милости. Он взялся обеими руками за трибуну, набрал в грудь воздуха, собираясь грянуть "Песню о тревожной молодости" или "Марш бригад коммунистического труда", как вдруг рот его открылся сам по себе и медовым баритоном завел совершенно не относящуюся к делу "Песню варяжского гостя". Большего позора и ждать было нельзя. Пантелей потерял сознание, но и без сознания продолжал упорно петь: - ... велик их Один-бог, угрюмо море... Глава слушал, закрыв лицо рукой. Зал затаился в злорадном ожидании. Старший сержант гардеробной службы Грибочуев уже готовил реплику "с чужого голоса поете, мистер". Ария кончилась. - Поете, между прочим, неплохо, - хмуро проговорил Глава. Пантелей вздрогнул и пришел в себя, оглянулся и увидел, как из-за пальцев поблескивает клюквенный глазик Главы. Нму показалось, что Глава подмигивает ему, будто приглашает выпить. - Поете недурно, Пантелей. Можете осваивать наследие классиков. Лучше поите, чем бумагу марать. Глава встал, оглядел зал, увидел среди неопределенно моргающих деятелей культуры напряженные лица экзекуторов и зло подумал: "Ждут псы. Так и моего мяса когда-то ждали, когда рыжий таракан заставлял казачка плясать. Ждите, ждите, авось дождетесь залупу конскую". Он начал откашливаться и кехать, и кашель этот и кеханье, прошлой осенью во время Карибского кризиса державшие в отвратительной потной тревоге весь цивилизованный мир, теперь держали в напряжении этот зал, "левых" и "правых", боссов пропаганды и агитации, сотрудников безопасности и внутренней прессы. Один лишь Пантелей как будто бы ничего и не ждал. Он держался обеими руками за ладью свою, государственную трибуну, и плыл и плыл по волнам истории, а куда- "не нашего ума дело". - Будете петь с нами, Пантелей, разовьете свой талант, - проскрипел наконец Глава. - Запоете с ними, загубите талант, в порошок сотрем. С кем хотите петь? - С моим народом, с партией, с вами, Кукита Кусеевич! - спел Пантелей теперь уже нежнейшим лирическим тенором, но, как заметили "правые", без искреннего чувства, а даже с лукавством, с определенным шельмовством. Глава неожиданно для всех улыбнулся. - Ну что ж, поверим вам, товарищ - (ТОВАРИЩ) - Пантелей. Репетируйте, шлифуйте грани, трудитесь. Вот вам моя рука! Мощный заряд революционных биотоков влился в поры пантелеевской потной ладони. Восторженные крики либералов приветствовали это спасительное и для них рукопожатие, а сержант гардеробной гвардии Берий Ягодович Грибочуев в досаде ущипнул себя за левое полусреднее яйцо - не вышел номер, не клюнул "кукурузник" на наживку! ...Восьмое марта хлюпало под ногами грязной кашицей, секло ледяным дождем серые, худые, отечные, синюшно-хмельные лица. Сонмы москвичей месили кашу на улице Горького в поисках сладкого. Сладкая жизнь на улице Горького, мало кого из искателей тревожил дешевый парадокс, живущий в этих словах. Вдруг на Манежной в потоке грязных машин заметалось яркое пятно, похожее на сгусток вчерашнего винегрета, - цыганка с мешком, прижатым к груди, будто вынырнувшая из мусорного коллектора столицы. Толпа сладкоежек, вывернув из-за "Националя", бежала по тротуару, показывая на цыганку руками: - Украла! - Ребенка украла! Никто, однако, не решался перепрыгнуть через барьер и броситься за цыганкой в поток машин. Брызги со скатов запачкали бы праздничные туалеты. Прижатые толпой к зеркальному окну "Наца", молча наблюдали за происходящим только что выпущенные из Кремля Сильвестр, Пантелей, Никодим, вожди несуществующей, но уже разбитой армии битников-ревизионистов. Машины тормозили, шли юзом, сбивались в кучи, толпа ревела, взывая к милиции, милиция, не торопясь, подтягивала силы к месту действия, а грудастая задастая цыганка все металась с бешеным огоньком в глазах, спасая себя и свой мешок, тот, что толпа называла украденным ребенком. Так она отмечала свой Женский день. Солнце размягчило асфальт Софийской набережной, и на нем видны были теперь следы "Ягуаров" и "Бентли", что веером разошлись из ворот британского посольства. Асфальт проваливался под каблуками дипломатов, как пастозная кожа под пальцем врача. Двое босых мужчин далеко не первой свежести тоже оставляли на асфальте отпечатки своих ступней. Мужчины держали друг друга под руку и прогуливались вдоль Москвы-реки в уважительной и сосредоточенной беседе, словно какие-нибудь профессора МГУ или академики Ильичев и Лысенко. Стоящий метрах в двухстах фургончик с надписью: "Белье на дом" записывал их беседу на магнитную ленту. - Ты думаешь, что все это ваша пропаганда, а между тем отрезанные уши - это правда. И ядохимикаты, и электроды на гениталиях - тоже правда. Я был во Вьетнаме. Специально поехал в самое пекло. Играл на скрипке этим несчастным скотам, пил с ними. Я сам вместе с ними считал отрезанные уши. Веселились, как помешанные. Ненавижу, ненавижу то, что они называют родиной, эту блядь с прокисшим молоком в титьках. Ничего общего она не имеет с моим детством, с моей ностальгией. - Ну, что касается нашей красавицы, то ей нет нужды вспоминать о такой ерунде, как отрезанные уши. Кастрация, трепанация, неумелые швы, грязь, нагноение, сукровица - вот наши дела. И все-таки... "люблю отчизну я, но странною любовью"... "какому хочешь чародею...", "о Русь моя, жена моя..." и так далее. Понимаешь ли, я ее люблю. - Это у вас, русских, варварское, глубоко провинциальное чувство. Притворяетесь без конца каким-то щитом Европы, бубните о каком-то там мессианстве. Вздор это все! Никакой загадочной славянской души, как и никакой великой американской мечты, в нынешнем мире нет. Есть только два чудовищных спрута, гигантские мешки полуживой протоплазмы, которая реагирует на внешние толчки только сокращением или поглощением. Поглощать ей, конечно, приятнее, чем сокращаться. - Ай-я-яй, как хлестко, как гениально! Но кроме шуток, ведь протоплазма эта состоит из людей, из отдельных личностей, и у каждой есть интеллект, душа, тоска по Богу... - Личность? Слушай, выкидыш сталинизма, личностью может быть только тот, кто убежит. Сливаясь с политической или противополитической системой, ты становишься производителем или потребителем, карателем или разрушителем, ты уже попадаешь под классификацию. - Ты думаешь, что внутри общества мы все и по отдельности уже обанкротились? - А то нет! В последние годы я относился серьезно только к этим придуркам "детям цветов", но и они теперь вырождаются в революционеров, то есть становятся сворой. - Как же быть этой отдельной сбежавшей личности, во что ей верить? - Больше всего на свете я хотел бы стать смиренным христианином и верить в хрустальный свод небес, и в прозрачную реку Океан, и в трех слонов, и в черепаху, в заоблачный сад, в белые. просто снежные перья ангелов, но главное - верить в Него, в Его муки ради нас и в то, что Он придет снова... - Но ты не верить? Патрик замолчал и отвернулся от меня, а я вдруг отчетливо вспомнил вечер в Третьем Сангородке, черные крыши бараков, зеленое небо и узенький месяц над Волчьей сопкой и Толю фон Штейнбока, идущего рядом со спецпоселенцем Саней Гурченко, скрип снега под их шагами и тихий разговор о заоблачных садах. Фон Штейнбоку было трудно поверить, а тебе-то что мешает. Патрик Тандерджет? Что стоят твои жеманные тирады? Что мешает тебе верить в Христа? Может быть, в детстве ты сидел не в методистской церкви, а на уроках OMJ1? Может быть, ты читал не Библию, а четвертую главу Краткого курса с ее "единственно верным и подлинно научным мировоззрением"? Я разозлил', я было на Патрика, но потом подумал, что несправедлив, как всегда. Как всегда, я не могу понять западного человека. Наверное, русский никогда не приживется к западному. Вот уже столько лет мы дружим с этим длинным, а все никак не можем до конца понять друг друга. Ведь западному человеку тоже надо во что-то не верить, а, быть может, нынешняя моя вера тоже всего лишь акт неверия? Отчаяние и тоска поскребли меня наждаком по коже. Вдруг за нашими спинами нежно прожурчали, чуть-чуть всхрапнули и умолкли автомобильные цилиндры. Мы обернулись и увидели седого плейбоя, сидящего в журнальной позе за рулем открытого "Мустанга". Сощуренными глазами он смотрел на Патрика и молчал. Неестественный рекламный цвет его лица, тугая кожа, рубашка в цветочек, яркий галстук, нежно-розовый фланелевый костюм, мужественная челюсть, сверкающий суперкультурой кар-автоматик- идеальный образ рыцаря Запада в стане большевиков, ни пылинки, ни соринки, и только глазки его мне не понравились... этот прищур... такие знакомые, чуть ли не колымские усвитловские глазки. Патрик отвернулся, облокотился на парапет и стал смотреть в воды мазутной красавицы. Он выпятил задницу, свитер его задрался, и обнажилась волосатая елочка, ползущая с ягодиц по хребту. Получалась нелепица: жесткий, цепкий, пронизывающий, прекрасно отработанный взгляд седого супермена упирался теперь в малопривлекательные ягодицы и таким образом пропадал втуне. - Тандерджет, - проговорил наконец красавец голосом Уиллиса Кановера. - Машина, взятая вами вчера в гараже посольства, находится на штрафной площадке ГАИ. Патрик закинул воображаемую удочку и беззаботно замурлыкал песенку "Гоу, Джонни, гоу". Красавец оскорбленно взвизгнул уже совсем другим голосом: - Мистер Тандерджет! Вы забыли о цели вашего приезда в эту страну! Вы пропустили коктейль на уровне замминистра просвещения! В каком виде вы ходите по городу? Что за подозрительный тип с вами? Вы позорите белоголового орла! Патрик виновато пукнул. - Сэр, он ухаживает за другой белой головкой,- сказал я красавцу. - Ах, вы понимаете по-английски, - смутился красавец. - Простите, я не хотел вас обидеть. Вы европеец? - О да! Я сын этого континента с изрезанными берегами, - с туманной гордостью ответил я. - Господа, прошу вас. садитесь в машину. Ведь здесь вам не Калифорния. Посмотрите, там возле моста фургончик "Белье па дом"... вы понимаете?.. а вы говорите о таких серьезных вещах! Патрик вдруг повернулся и завопил проезжающему такси: - Шеф, стой! На Пионерский рынок подбросишь? Уже в такси я спросил Патрика: - Кто этот красавец? - Из посольства. Стукач номер один. Мужской клуб - ...Когда-нибудь, о Небо, в недалеком будущем или прошлом вырастут из шлакобетона, поднимутся из металлолома высокие хрустальные дома-бокалы с пузырьками внутри, и никто не будет кушать ничего живого, потому что жизнь будет, как шампанское!.. Так утешал себя, смиряя страшную утреннюю дрожь, Лев Андреевич Одудовский. Вместе с собачкой Мурой стоял он, как обычно, в полуживой очереди "Мужского клуба". Мура бегала на поводке вокруг дрожащих ног хозяина и была в очень дурном настроении. Холодный грязный ветерок вздувал ей шерсть, забивал всяческой базарной гадостью глаза. Старая, маленькая, четырежды уже рожавшая Мура утешения хозяина знала наизусть, ни малейшим образом не верила в эти хрустальные дома-бокалы, а неизменная утренняя дискуссия по национальному вопросу в "Мужском клубе" ее несказанно раздражала. - Мурочка, потерпи, родная, сейчас откроют, - умоляюще шептал Петр Павлович, и собачка, понимая его головокружение, его воздушные ямы, терпела, только лишь рычала на гнусные облеванные ботинки алкоголиков. - А ты что это, Алька, усики себе заделал? - спросил Ким, грузчик из овощного магазина. - Может, в грузины мылишься? Алик Неяркий, в недалеком прошлом первейший хоккейный бомбардир, сложил на груди обнаженные руки, похожие на удава. переваривающего нескольких кроликов, и только лишь усмехнулся в ответ. - А по-твоему, грузин не человек? - бабьим голосом завопил на Кима нервный сантехник Суховертов. - Ким, блядь позорная, шовинист сраный, я тебя спрашиваю - грузин не человек? - Напросишься, Суховертов, напросишься, мордва болотная, - постукал на него зубами Ким и отвернулся, взялся глядеть на разделку мяса за стеклянными стенами рынка. Там в кафельном полукружье культурные молодчики в фирменных очках, в тугих зарубежных майках бойко шуровали топорами, разваливали туши на куски по научной системе. Зрелище это всегда успокаивало Кима, когда терпеть скрытых чучмеков и жидовню не было уже мочи. - Курва вообще-то какая, товарищи, - постукал зубами, ни к кому не обращаясь, интернационалист Суховертов и стал смотреть, чтобы успокоиться, в угол складского забора на ржавую лебедку, верстак и спинку кровати, на кучу всякого старья, тряпок, яичных прокладок, пакетов из-под молока. Его по утрам успокаивало зрелище металлолома и утиля. Втайне он полагал, что это его последний резерв, что в критический момент подожжет все это и хоть немного погреется у костра, а из железа соорудит хоть какоето подобие пулемета для отгона социал-шовинистов, то есть китайцев. - А Ким правый, правый! - громко заговорил только что подошедший Ишанин, седой московский хулиган тридцатых годов. - Понаехала деревня в Москву без прописки, все булки потаскала. Крендели, ребята, с Казанского вокзала центнерами вывозят, ебать меня за пазуху! Ух суки проклятые, а мы за Россию воюем, жилы тянем за советское дело! Верно я, Ким, говорю? Он притиснулся к грузчику рыхлым своим животом, дохнул снизу напитком "гриб", той мерзкой жижей, что в былые годы украшала повсеместно подоконники Петровской слободы. - Тебя, Ишаня, за твою Россию когда-нибудь в жопу выебут. - Ким зло оттолкнул от себя старика хулигана. - Не поверите, товарищи, каждый вечер под окнами базарит - Россия, Россия... Вчера не выдержал, кипятком его из чайника полил, а следующий раз, Ишаня, пасть тебе порву! Ишанин гмыкнул, отшатнулся, но вроде бы не очень-то понял разумные слова Кима. Вытерев рот кепкой, он обратился к Одудовскому: - В случае возможности, гражданин, тридцать семь копеек не подбросите? Из заключения еду, комиссовали по инспекционному делу, очень заразный. Петр Павлович тут же выложил нужную сумму, хотя знал отлично, что Ишанин едет из заключения уже двадцать пять лет каждый день. Ишанин спрягал горсчку монет в бездонные штаны, снова вытер рот и нос кепкой и вдруг с воем бросился головой вперед на незнакомого долговязого человека в синей майке. Голова- сильнейшее оружие Ишани, его коронные удары "снабаш" восхищали всегда старожилов Пионерского рынка, а теперь и подрастающее поколение их оценило. Незнакомец же, ничего не зная о прошлом, чужим латышским взглядом спокойно смотрел на ле1ящую к нему заостренную голову н клочьях седых волос. - Хоп! - вдруг оглушительно выдохнул Алик Неяркий и в самый последний момент остановил опасный полет. Отличная всетаки подготовка у наших "ледовых рыцарей"! Ишанин болтал ногами и полоумно выл в железных тисках бомбардира. - Паразиты, бляди каторжные, да я таких, как вы, в рог, в рот, в рот... В рот меня ебать, маршала Толбухина возил на "Виллисе"... если кто русский, так тот поверит! - так выл Ишанин. Порыв осеннего ветра налетел вдруг на весь "Мужской клуб". окатил нахохлившихся мужиков зарядом холодных капель, взвихрил на асфальте мокрые листья, окурки и бумажки. Все мы застыли тут в диковатых позах: и Ким, и Суховертов, и мы с Патриком. и Петр Павлович, и два студента-негра, и мясник Фима, и Алик Неяркий с Ишаниным на руках... - а в следующий миг из кучи металлолома поднялась бывшая крановщица, а ныне алкогольная больная Таисия Рыжцкова и завопила ужасно: - Чайку нашу! Чайку белокрылую! За чувашина отдали! Все обратились к ней, и она, сразу забыв о горькой судьбе ярославской птицы, с игривостью приблизилась к "Мужскому клубу", косолапо переставляя ноги в байковых шароварах и поводя плечами, с которых свисал мужской пиджак без лацканов. На прилавке пивного ларька стояла кружка с солью ДЛЯ ЛЮБИТЕЛЕЙ!!! и в эту кружку Таисия Рыжикова опустила пальчик. - Утром завсегда солененького хочется пососать, - пояснила она со смутной улыбкой и потупилась, застыла, слилась с мужской массой мгновенно и прочно, будто бы навеки. ...К девяти часам утра у ларька скопилось человек тридцатьсорок. Национальная проблема обсуждалась с нарастающим ожесточением. - Лично я в Молдавии служил, так там эти молдаваны вроде цыган! - У меня картошка, как козий горох, а у латыша-суки - как бычья мотня! - Дерьмом кроют! Срут круто! На латышском говне эта картошка! - А корейцы собак жрут, понял, и полный порядок! - В Израиле не наши евреи воюют, а древние! - Русского человека все в жопу харят, кому не лень! - Вот кто жить умеет, ребята, так это узбек! - Чего ты пиздишь- Индия, Индия! Да я всю Индию без оружия пройду, понял, всех голыми руками передушу! - А русскому человеку любой чучмек в зенки плюет! - Вот я в Коми был - так? - ну, как положено - карел на печке с бабой лежит, а русский Иван в лесу горбатит! - Весь мир, ебать мой рот, кормим! Чеха кормим, монгола кормим, арабов черножопых и тех кормим! - У нас теперь "Экстра" за четыре двенадцать, а в Сирии наш спирт по пятьдесят копеек литр, и никто его не пьет. - А на хуя ж он тогда там? - Пушки моют! - Ох, падлы! Ох, суки! Вдруг со стуком поднялись доски, и все увидели за стеклом ларька родное хмурое лицо Софьи Степановны. - Разберись, алкаши, - проговорила она вместо приветствия. Каким чудом Софья Степановна, голубка наша, проникает незамеченной в свой ларек? - думал Одудовский. Уж не ночует ли она там? Может быть, она лишь притворяется в своей неприязни к нам, к "Мужскому клубу"? Может быть, она без нас и жить уже не может? Может быть, в этом она видит свое призвание - возвращать к жизни, снимать дрожь, смягчать тоску мужскую? Да, уж конечно, за хмурой ее оболочкой прячется нежная душа, уж конечно. Петр Павлович вглядывается. Софья Степановна моет кружки, толстые ее пальцы, похожие на заспиртованных младенцев, шевелятся медленно, темноватое, хотя и отчетливо русское лицо не выражает никаких чувств, кроме постоянной и несильной злобы, но Петр Павлович видит, видит за этой оболочкой ее нежную душу и тянется к ней сильнее, пожалуй, чем к родной жене, которая в этот час лежит, несомненно, растопырив ноги, под какимнибудь козлоподобным мерзавцем. Вдруг лицо Софьи Степановны приподнялось от кружек, и что-то блеснуло в затекшем левом глазу очень ярко и мгновенно, как блестит иной раз жестянка или осколок, попав под солнечный луч на печальной городской свалке. Мужчины, давно уже в предчувствии пива забывшие о больном национальном вопросе и нацеленные все на Софью Степановну, вздрогнули от этого солнечного зайчика. Оптические явления между тем продолжались. Прорезалась подобием серпа золотая улыбка, матово засветилась в носогубной складке бисерная цепочка пота, и все это богатство, все это пиршество было адресовано, как наконец догадались мужчины, мяснику Фиме. - Иди в павильон, Ефим, - с удивительной женской мягкостью сказала Софья Степановна. - Кружки мыть будешь. "Мужской клуб" изумленно ахнул: такой чести за всю историю Пионерского рынка не удостаивался еще никто. Юный анатом Фима, подтянув живот, горделиво покачивая плечами и чуть подвиливая задком, проследовал в павильон. Тут же задребезжал в полутьме женский смех, вдвое быстрее полилась вода, зазвенела медная мелочь, трахнулась вдребезги одна, другая, третья кружки. - К счастью. Софа, к счастью! - орал Ефим. Правой рукой он мыл кружки, а левой оглаживал необъятный зад Софьи Степановны, да еще и пел, пел - "вернись в Мисхор, где волны тихо плещут..." - ну что еще нужно женщине? Бог ты мой, разве могла Софа Пищалина с ее внешними данными мечтать о таком веселом молодце? Конечно, клеились и раньше к ней видные мужчины, но все получали грубый и немедленный отпор, потому что клеились из-за пива. Проституты дурацкие слишком переоценивали свою вонючую дрынду и недооценивали гордый и мрачный характер Девы Ручья. А этот, из мясного ряда залетный соловей, моет с ней кружки, и поет про Мисхор, и хохмит, и про действительную службу рассказывает, и по заднице гладит, и почему-то чувствует Софья Степановна, что дело тут не в пиве, что у него на нее, старую, дымится. Хотя пиво Ефим, конечно, пьет, и пьет много, в этом он себе не отказывает, и пей, пей, Фима, если тебе на пользу. - Пиво дырочку найдет! - кричит добровольный мойщик. - Верно я говорю. Софа? Правильно, мужики? У Одудовского уже на кончике носа слеза. Счастья тебе, Фима! Счастья вам, Софья Степановна! А Ким стоит с полуволчьим оскалом: мясники-придурки и к пиву присосались, теперь пойдет бидонами на вынос, жидам в холодильники. Но вот наконец кружки вымыты. Слились в городской водосток печальные бледные спирохеты, измученные антибиотиками палочки Коха, живучие чертенята-стафилококки, выходцы из зубных расселин. Пошло пиво! Вот первый ненасытный, на полкружки глоток, пивовороты вокруг кариозных утесов, клочья пены в складках слизистой оболочки, пузыри на жесткой щетине, сладостный озноб по всему телу и, наконец, теплая ободряющая волна, вздох облегчения - жить можно! Петр Павлович подцепил две кружки пальцами левой руки и еще две пальцами правой. Во рту он держал поводок Муры и так двигался к стене рынка, к каменному приступочку, возле которого обычно с пивом располагался. Мура понимала серьезность момента и шла близко, дрожа своим маленьким телом, словно и ей передавалась тяжесть четырех кружек. Одудовский поставил три кружки на камень, а с одной вступил в соприкосновение, в головокружительный интим, который несомненно похлеще всех ваших половых актов, сударыня. Вокруг кряхтели, стонали, подвывали другие джентльмены "Мужского клуба". Первую кружку каждый принимал в одиночестве, как даму. Потом уже начиналось общение. Вновь начинал пульсировать национальный вопрос, но тут уже преобладали железы интернационализма, секреция братской любви подавляла селезенку, где, по предположениям, гнездится шовинизм. - Вот я, ребята, когда в Группе войск служил, так у меня в отделении армян был, таджик, мари и один еврей, чемпион Группы по тройному прыжку, Додик его звали, сокращенно Давид, и ничего, все службу понимали. - А чего же, советские же люди или же нет? - Все люди как люди, спроси даже любого негатива. Вон гляди, два копченых, а тоже пиво пьют, как мы... Вот гляди, я их сейчас спрошу. Вы, ребятишки, извиняюсь, какой будете нации? - Не видишь, что ли? Негры они. - Дуб ты одинокий! Негр негру- две разницы. Откуда. ребята? - Из Того, месье, мы из Того. - Ну вот, спасибо. Тоголезы, значит. Очень приятно. - Хинди-руси-бхай-бхай! - Молчи, Ишаня-курва! - Угощайтесь воблой, тоголезы. Давайте знакомиться. Меня Ким зовут. Черные юноши с оленьими глазами тоскливо ежились под холодным пакостным ветром, пугливо оглядывали толпу людей, столь же не похожих на народы Африки, сколь и на жителей Европы. Тоголезы уже привыкли к тому, что в этом странном огромном плохо освещенном городе их называют "негативами" или "копчеными" и что таксисты проносятся мимо них, как на пожар, с зелеными фонарями, а московские девушки, если с ними заговорить, начинают нервно хихикать и озираться, явно опасаясь, как бы черный сперматозоид не проник при всем честном народе в их белое лоно. Поэтому сейчас тоголезы были приятно удивлены вниманием желтолицего господина в синем халате, господина Кима, то есть Коммунистического Интернационала Молодежи. как расшифровал свое имя этот внешне неприятный, но внутренне gentle сорокалетний господин, и, чтобы сделать и ему приятное, они брали из его рук кусочки противной вяленой рыбы и улыбались, глотая. Ким очень гордился этим своим знакомством с тоголезами Уфуа и Вуали. Победно поглядывал он на Суховертова- сопи, мол, в тряпочку ты, фрей с гондонной фабрики! В застарелом шовинистическом сердце вдруг разгорелся новый процесс любви. Мы все удивлялись и умилялись тому, как вдруг крепко подружился с неграми известный ненавистник разных наций Ким Кошулин. Наконец-то с сорокалетним опозданием его имя. любовно отобранное родителями, энтузиастами Эпохи Реконструкции, стало соответствовать поведению. Мы начали было спорить- предложит ли Ким тоголезам скинуться на троих, а Ким, забрав у новых друзей по одному рублю тридцать восемь копеек. уже косолапил за банкой. Пяти минут не прошло, как новоиспеченная троица уже опрокинула по стакану "Ерофеича". Выпив "Ерофеича", студенты хотели было попрощаться, но обаятельнейший господин Ким обхватил их за талии и выкатил глазища в лукавом скосе. - Не пущу, Увуаль, и тебя, Борис, не пущу! Пьянка пьянкой. а попиздеть тоже надо. Ведь мы же люди - так? - или нет? - не обезьяны же человекообразные- верно?- ведь мы с вами не змееобразные крокодилы - правильно я говорю или ошибаюсь? Хотите, я вам медиума покажу? Между прочим, известный в прошлом бомбардир Александр Неяркий. Настоящий медиум - пиво ногой открывает! Алик знакомься с товарищами из Конго! Того, говорите? Допускаю; главное, чтоб люди были, чтобы все почеловечески. Товарищи, у кого имеется бутылка пива? - Опомнитесь, Ким! - с театральным широким жестом произнес неузнаваемо оживившийся Одудовский. - Какие же здесь бутылки пива? Ведь здесь же море пива! Пивная нирвана! - Отскочи, падла, со своей ванной! - прорычал с отзвуком вчерашнего кошмара Ким. - Мне важно дружкам номер показать. Алька, может, лимонад откроешь? Неяркий пожал квадратными плечами. - В порядке исключения можно. Бутылка тоника "Саяны" была установлена на асфальте перед бликом, и тот, почти не глядя, мгновенным и ужасным ударом ботинка снял с нее металлическую пробку. Бутылка и не шелохнулась. - И тара не страдает! - завизжал Ким. - Тара нисколечко не страдает, товарищи! Он схватил за грудки Уфуа и брызнул ему в лицо фонтанчиком своей больной желтой слюны. - Бутылка целая! Видите, пиздюки! Кто у вас так умеет? Небось посла германского сожрали, а бутылки вам жиды в ТельАвиве открывают? Гады черножопые, всех бы передавил! Вррротттвсссррра-ккку... Уфуа, серый от испуга, пытался спасти свой складненький парижский пиджачок. Все окружающие поняли - идиллии конец, Ким сорвался! Главный оппонент по нацвопросу Суховертов отодрал Кошулина от тоголеза и потащил за угол ремконторы, на ящики. - Кимка, Кимка, спокойно, - бормотал Суховертов. - Кимка, как считаешь, "Спартак" "Шахтера" причешет? Не мог смотреть Суховертов, как Ким позорится: ведь были они одногодки, всю жизнь провели вместе, еще с первого послевоенного розыгрыша, когда паршивый "Зенит" сделал дубль. Ким тащился за другом, сцепив пальцы на затылке, плюясь и исторгая бессмысленный мат. Тоголезы собрались было бежать, но тут другой господин русский, совсем уже очаровательный, раскрыл им свои объятия. Вот ведь как странно, черные студенты даже и не подозревали, что рядом с их общежитием каждое утро собирается клуб покровителей развивающихся стран. Перед Петром Павловичем на газете "Социалистическая индустрия" распластался крупно нарезанный красавец, малороссийский помидор, и нежнейшие огурчики, как зародыши-крокодилята, окружали горку полтавской колбасы, а две чекушки удерживали по краям боевой листок нашей промышленности. - Милости прошу, мадам и месье! - пропел Одудовский. - Где-то по большому счету я весь перед вами! Алик, вы присоединитесь к нашему столу? - Веит э вайл, феллоушип. - Бомбардир подмигнул неграм. - Сейчас дело закончу, и я ваш. Как видим, не все в "Мужском клубе" пребывали по утрам в похмельной прострации. У Алика, например, было деловое свидание с механиком из гаражного кооператива, могущественным дядей Тимой. Ты мне поршни, я тебе вкладыши, ты мне диски, я тебе сальники - такое было дело, нормальный автомобильный рэкет. Так начинал свой день "Мужской клуб" на Пионерском рынке. Кого грело летнее солнце, кого хлестал осенний дождь, кто как бы нежился в хвойной ванне, а кто сидел по горло в снегу. Ишанин, тот пребывал в вечной слякоти. Сейчас, желая согреться, он притиснул к себе Таисию Рыжикову и пытался застегнуть у нее на спине пуговицы своего пальто. - Таська, я тебе сегодня палку брошу? Палку брошу? - гнусавил он. Таисия туманно улыбалась белками закатившихся глаз. Меня тут звали Академиком и считали своим. С Аликом Неярким я познакомился в районной психушке еще после первого приема антабуса. Ишанина я как-то поймал на попытке ограбления моей квартиры, когда тот, взломав замки, увлекся вдруг четвертой серией "Адъютанта его превосходительства" и, посасывая мое виски, закемарил у ящика. С Кимом и Суховертовым мы "играли горниста", то есть дули водку из горлышка "на троих", почитай в каждом неохраняемом подъезде микрорайона. С Петром Павловичем Одудовским мы одно время сблизились на почве толкования "Дхаммапады", увлечения йогой и вообще Индией, перезванивались по десять раз на день, а супруга его даже завела собственный ключик от моей двери. Частенько среди ночи я слышал в коридоре легонькую поступь ее босых ног, а потом видел сквозь сон прямо над носом большую голую грудь с острым соском и чувствовал покалывание длинных ногтей, ведущих разведку у меня в промежности. Дружеские эти визиты были бы даже милы, если бы мадам Одудовская не начинала в энергические моменты голосить не своим голосом: - Улетаю! У-ле-та-ю! Впрочем, успокаивал я себя, довольно трудно догадаться, из какой квартиры нашего шестнадцатиэтажного гиганта кричит в данный момент эта мятущаяся натура. Я и сам ранее с бульвара неоднократно слышал этот крик, но всякий раз думал, что это удачная радиопостановка. Патрику Тандерджету чрезвычайно понравился "Мужской клуб", он сразу почувствовал себя здесь в своей тарелке. - Какие симпатичные все, - говорил он, оглядывая мельтешащие вокруг землистые и багровые до синевы лица в алкогольных паучках, с разросшимися родинками, фингалами, фиксами, мутными гляделками и сизыми сопелками. - Вот, сразу видно, неквадратные ребята! Я бы их всех переселил в Калифорнию. Подражая Петру Павловичу, мы закупили на рынке продуктов и сели по-турецки под стеклянной стеной супермаркета, чтобы вкусить свой аристократический завтрак. Мы подливали в пиво перцовку и апельсиновую настойку, а закусывали мыльной глубоководной нотатенией и сыром "Рокфор", этим гнилостным какашечным стилягой в семье здоровых советских сыров, а также охотничьими сосисками, нафаршированными диким салом Потребсоюза, почечным полуфабрикатом из индийской птицы и клубничной пастой из румынской нефти. - Эй, Академик! - крикнул мне издали Алик Неяркий. - Я гляжу, ты развязал! - Кореш приехал!- Я показал на Патрика редиской.- Американский профессор! Алику, видно, очень хотелось присоединиться к нам, но вконец обалдевшие тоголезы танцевали вокруг него ритуальный танец, и он поднял над головой сжатые ладони. Патрик послал ему в ответ воздушный поцелуй. - Что это за наемный убийца? - спросил он восхищенно. - Босиком гуляете, чуваки? - крикнул нам Алик. - Нью фэшн, изнт ит? Он стукнул лбами Уфуа и Вуали и стал пробираться к нам. А за огромной стеклянной стеной, что возвышалась над нами, уже заработал супермаркет. Временами возникала почти миражная картина: входила какая-нибудь циркачка или балеринка в джинсовом костюме, брала расфасованный товар и удалялась, сильно работая задом, - ну, просто Малая Европа. Впрочем, тут же в кадр врывалась тетка с загнанными глазами очередницы или проплывал кривоногий узбек с орденами на плюшечном халате, и мираж рассеивался. Вдруг за стеклом прямо против нас остановилась администраторша. Мы наблюдали ее завершенный образ: большое и ноздреватое тело едва помещалось в накрахмаленном халате, капронах и чулочных сапогах, на голове зиждилась башня из волос. Даже у страшного призрака детства из учебника естествознания "Волосатого человека Адриана Евтихеева" не хватило бы волос на такое дело. Далее - зоб Марии-Антуанетты, носик-пупсик, эталон довоенного кинематографа, строгий взгляд завотделом культуры мадам Калашниковой, и лишь в самой глубине глаз, словно озера Эльтон и Баскунчак, отсвечивало постоянное мучительное желание раскорячиться. Вот и эта тварь напоминает мне кого-то иэ прошлого, подумал я, так же, как кассирша в метро, как гардеробщик в институте, как гардеробщик в баре, как Теодорус из Катанги... все они напоминают нечто связанное с пластами солнечного снега и черным пятном на снегу, с неким пространством позора и с некой личностью, царьком этого пространства, сексотом?.. уполномоченным?.. оперкапитаном? Это все фокусы алкоголя, результаты хронического невроза, должно быть... Губы администраторши зашевелились. Она в чем-то укоряла нас, указывала на какое-то нарушение, угрожала пресечением, но мы из-за стекла ее слов не слышали. Проникал лишь запах духов "Огни Москвы". Патрик на всякий случай помахал ладонью между ног. Хоть я и был уже чудовищно пьян, но отечественные рефлексы еще работали, и, вообразив себе пятнадцатисуточную неволю, я предложил другу смотаться. Однако Патрик Тандерджет, оказывается, лучше меня знал женское сердце. Он снова помахал администраторше своей большой ладонью, и дама вдруг коротко вздохнула, будто вздрогнула, и уже с мнимой строгостью погрозила, а потом написала нечто на бумажке и приложила к стеклу. НЕУЖЕЛИ ТОВАРИЩИ МУШЧИНЫ У ВАС ДОМА НЕТУ ЧТОП ЗАКУСЫВАТЬ НЕ ПАВЕРЮ Не сговариваясь, мы оба сразу зарыдали, да так жалостно, что администраторша со всей своей бабской сутью рванулась к нам, к двум несчастным грязным кобелям (вымыть, вымыть- ОБОИХ! - накормить, напоить и в постель положить- ОБОИХ! - чтоб стиснули с двух сторон 2-ОБА!), она притиснулась к стеклу и вдруг увидела наши босые ноги! Ужас преобразил ее ожившее было лицо в маску народного гнева. Она подхватилась и унесла свое имущество в лабиринты прогрессивной торговли. Эту сферу я все-таки знал лучше, чем Патрик. - Если вам, ребята, спать негде, айда ко мне на Беговую, - услышали мы сзади и увидели на своих плечах, я на левом. Пат на правом, широченное синеватое лицо со слипающимися глазами. - Я, ребята, проводником работаю на экспрессе "Неделимая Русь". Десять суток не спишь в ожидании всяких пакостей от китайцев, а другие десять отдыхаешь с блядями. Работой не обижаюсь, а на Беговую ко мне милости просим, только я там малость нахавозил. Проводник икнул и засопел, а некто в соломенной шляпе, на полях которой лежал ободок почерневшего прошлогоднего снега, громко заявил: - Да чего это ребятам на Беговую переться? У меня вот здеся за полотном катеж при лесничестве. Да я жену на хер выброшу, а этих двоих в беде не оставлю! "Мужской клуб" загудел: - Где это видано, чтоб в беде товарищей оставляли! Да лучше пристрелить обоих! Спать негде, айда в Дмитров поедем, в Дом колхозника! Айда, Академик, не бздимо, и латыша своего бери, у нас в общаге каждую ночь койка пустая, поместимся! Нас вдруг все окружили, все терлись боками, хлюпали, хмыкали, и мы покряхтывали под напором то ли братского, то ли педерастического сочувствия, как вдруг из окон ближайшей стоматологической поликлиники повалил зловещий черный дым, и у всех испортилось настроение. Поликлиника занялась как-то сразу и сгорала сейчас на глазах всего Пионерского рынка скромно, без паники, без всяких тревог, лишь мелькали в дыму лица, искаженные зубной болью. Между тем администраторша-то наша оказалась расторопной: она спешила к нам в сопровождении трех дружинников, она бежала, подгребая правой рукой и досадливо отбрасывая левую грудь, которая вдруг запарусила от быстрого движения. Что-то римское, императорское вдруг обозначилось в ее лице, она явно действовала сейчас от лица всей страны, и ярость ее была священна. Как жаль, вот и конец путешествию, подумал я, но на всякий случай завопил, как малолетний хулиган: - Патрик, рви когти! Отряд защитников порядка врезался в пивное содружество. - Бегите! Бегите! - высоким прекрасным голосом девочкиподростка закричала Софья Степановна. Администраторшу хватали за бока мокрые руки, но она неслась вперед, как опытный регбист. Мы с Патриком ринулись под стеклянные своды рынка, заметались в мясном отделе среди туш, полезли по овощным рядам, давя клубнику, захлебываясь рассолом. Частный сектор торговли был на нашей стороне. Град картофелин и моченых яблок летел в наших преследователей, но они прорывали базарную защиту и настигали. Конечно, в следующий момент пожар с поликлиники перекинулся на стеклянные стены рынка, и стены преотличнейшим образом воспламенились. Тут же подъехали пожарные машины, высыпали цепи зеленых касок, растянули бесконечные шланги - ловушка захлопнулась. Радио громогласно объявило: - Поезд "Митропа" прибывает на первый путь! Провожающих просят выйти из вагонов для регистрации нах Аушвиц, пах Аушвиц, нах Аушвиц! Под стеклянные своды, шипя героической симфонией и выпуская пар, въехал паровоз, увитый индонезийскими гирляндами с портретом Вячеслава Моисеевича Булганина с примкнувшими к нему ушами. Паровоз пер прямо на нас по хрустящим дыням. - Давай, поехали! - гулко сказал Патрик и захохотал. Пар, грохот, вонь Курской магнитной аномалии заполнили стеклянный куб, который, конечно, не замедлил взорваться. От Веселого-Куплета к Акробатке Запах старой настоявшейся мочи привел меня в чувство. Я сидел на унитазе, а голова моя и плечо упирались в плохо оштукатуренную стену, на которой недалеко от моего глаза были нарисованы странная махнушка и нацеленный на нее странный пистолетик. - Живой! Очухался! - произнес где-то рядом веселый бандитский голос Алика Неяркого. От испуга мне показалось, что я лежу на стене, как на полу, а унитаз якобы всосался в мой зад. Потом, худо-бедно, ко мне стала возвращаться ориентация в пространстве. Сортирные надписи и рисунки, незнакомые лица близких до боли друзей, множество картонных билетиков на полу, странички беговой программы... - и наконец до меня дошло, что я сижу на стульчаке в туалетной комнате столичного ипподрома. Некогда в этом туалете были уютные наглухо закрывающиеся кабинки. Повеситься в такой изолированной кабинке после проигрыша можно было без особых хлопот. Болтали, что однажды в начале пятидесятых знаменитый тотошник Мандарин, забрав на "темноте" четверть кассы, зашел отлить из органона излишек коньяку, рванул неосторожно дверь второй кабинки и увидел висящего внутри своего друга полярного летчика ЯроГолованьского. Мандарин якобы тогда горько заплакал и красным карандашом нанес на стену контур кореша, не удержавшись все-таки спьяну пририсовать контуру анекдотическую трубку. Может быть, и врет ипподромный народ, но контур с трубкой во второй кабинке остался по сей день и просвечивает сквозь семь слоев масляной краски. Новое гуманистическое время не обошло стороной и ипподромный верзошник: кабинки спилили чуть ли не до пупа, и теперь в них фига два повесишься. Из мельтешни незнакомо-дружеских лиц вдруг выплыло одно знакомое - неизменный беговой фрей Марчелло с его неизменным мундштуком в зубах, с неизменным "ронсоном" и значком "Движение за ядерное разоружение" в петлице. Появление Марчелло обрадовало меня. Я с удовольствием смотрел, как фокусируется его якобы невозмутимое лицо с якобы трагической складкой у якобы готического носа и якобинской бороздой на лбу. - Что я там натворил на рынке, Марчелло? - спросил я его. - Будь другом, скажи, бей сразу, чтоб преступник не мучился. - Не валяй дурака, Академик, - ровным скрипучим голосом проговорил Марчелло. - Лучше постарайся угадать лошадей. Он протянул мне программку, и я обрадовался: значит, ничего особенного я все-таки не натворил на Пионерском рынке, всетаки вряд ли даже Марчелло предложит программку заведомому преступнику. Я посмотрел в программку, испещренную крестиками, ноликами, зигзагами, колдовской клинописью Марчелло, и даже гоготнул от удивления - сразу увидел в ней свой знак, свою фигушку с маслом, явный выигрыш. - От Веселого-Куплета к Акробатке. - Не валяй дурака, - проскрипел Марчелло. - У ВеселогоКуплета с весны еще грыжа висит по колено, а на Акробатке в колхозе в Раменском солярку возят. - От Веселого-Куплета к Акробатке, - повторил я и подумал, что, если эти два одра не придут первыми, тогда уже я найду где-нибудь изолированную кабинку. - Поставь за меня рубль, Марчелло, я тебе потом отдам, - попросил я. Игрок кивнул и отошел, не изменившись в лице, но потом обернулся и внимательно на меня посмотрел, - видно, все-таки я посеял сомнение в его набриолиненной голове. Сортир вдруг опустел: все заспешили к кассам. Я встал со стульчака и подошел к зеркалу. ...Я, я, я... что за дикое слово! Неужели вон тот - это я? Разве мама любила такого?.. На меня глядел очень бледный субъект со впалыми щеками и отечными подглазьями. Ему с успехом можно было дать и двадцать восемь, и сорок восемь лет. Он был несвеж, ох как несвеж, а запавшие эти щеки, и длинные волосы, и мерзкая бледность, и сдержанно истерические губы придавали ему какую-то порочность и как-то странно молодили, а мускулюс стердоклейдомастоидеус на шее и темный свитерок на костлявых плечах придавали ему даже некоторую спортивность. На меня смотрел тип ненадежный и социально чуждый, болезненно сексуальный и мнительный тип, страдания которого гроша ломаного не стоят. Я стал внимательно вглядываться в него и вдруг понял, что он едва не кричит, еле-еле удерживается от бессмысленного жуткого воя. Еще внимательнее я вгляделся в его чужие глаза и тогда, закрывшись руками, бросился прочь. Я потерял себя и разъехался в мерзкой черной кашице на кафельном полу. Со стороны, из глубины сортира, я уже слышал приближающийся вой, как вдруг увидел внизу под собой босые. распухшие, неимоверно грязные ноги. Они вернули меня в мир. потому что были мои, безусловно мои, это были именно мои собственные несчастные ноги. Куда же МНЕ деваться с такими ногами? Ведь Я даже из сортира выйти не могу на таких ногах! Вдруг распахнулись двери, и накатила шумная волна рыканья, хрюканья, хохота и матюкалки. Мужики орали во всю глотку. в сердцах швыряли на пол пачки билетиков, срывая пуговицы. вынимали аппараты. - Эй, эй, да ты в карман мне не нассы! Из отрывочных возгласов я понял, что первым в заезде пришел Веселый-Куплет. Новость эта, как ни странно, очень взбодрила меня, я и думать забыл о всяких ужасах. Я толкался среди игроков и без страха, а, напротив, с юмором поглядывал в зеркало, где терся в толпе чрезвычайно близкий мне незнакомец. Потом я увидел в зеркале, как к нему, то есть ко мне, приблизился Марчелло. - Держи, - он протянул мне голубой билетик "от ВеселогоКуплета к Акробатке", - ты начал, я завалился. Рубль с тебя. Между прочим, этого мерина, кажется, никто не играл, кроме тебя. Ты знаешь, я и сам часто ставлю против конюшни, но по точным сведениям конюшня сегодня не играет. У них вчера было партсобрание, Ланг разоблачил Медовуху, был дикий хай. Сегодня все начистоту - Буденный в ложе, оркестр милиции - сегодня должны приходить битые фавориты, а если прибежит еще и Акробатка твоя, я съем свои очки. - Он произнес все это на одной интонации, стоя в фиксированной позе с мундштуком и струйкой дыма, а я топтался рядом, глупо хихикая. - Ну хорошо, пойдем в ложу, Академик. - Да я, вот видишь, без ботинок... неудобно как-то... - Не валяй дурака. Ты должен сам увидеть, как Акробатка отвалит копыта на втором вираже. В ложе было весело, там теснились подвыпившие киношники, травмированные спортсмены, сдержанные князья-фарцовщики, нищие писатели, несколько милых баб - вся публика болееменее знакомая мне по кабацким похождениям. Не разглядев еще всех, я почувствовал вдруг волнение, близость встречи и в следующий миг увидел рыжую красавицу Алису. - Привет, - сказала она. - Вот и вы! Она прищурилась и смотрела так, словно ждала от меня какого-то решительного шага. Вот здесь, прямо здесь, в ипподромной ложе, у всех на глазах? Я растерялся. - Что ж тут особенного, - буркнул я. - Я как я. - Я и говорю - вы как вы, - весело сказала она и тут же потеряла ко мне всякий интерес. Вниманием ее завладел очередной любовник, записной московский "ходок", то ли эстрадный певец, то ли международникгэбэшник. Ревность взорвалась во мне и озарила все краски мира. Я увидел зеленый овал травы и скользящие пятнышки разноцветных ездовых камзолов, лоснящиеся хребты и крупы лошадей, горящие под солнцем окна Москвы, и кучерявые амурные облака, и трубы милицейского оркестра, и белый китель легендарного усача, и Первую Конную, и Первую пятилетку, и Первую мировую войну, и весь этот первый бал. - Эй вы, не злитесь! - сказала Алиса из-за спины своего партнера. - Познакомьтесь лучше с моим мужем. Это известный конструктор тягачей. На меня смотрел человек средних лет, пышущий здоровьем и силой, похожий на астронавта Давида Скотта. Вот настоящий мужчина, подумал я, настоящий герой, не чета всем ее ебарям, этому дешевому московскому сброду. Да, я почувствовал симпатию к лауреату Фокусову, моему сотоварищу по любви к Алиске. - Рад познакомиться, если мы еще не знакомы, - сказал я, давая ему возможность не вспоминать о коктебельских бесчинствах. - Я тоже рад, - сказал он, со сдержанной благодарностью эту возможность принимая. - Мы с вами как-то играли в теннис, - соврал я, чтобы сделать ему еще одну приятность. - Когда? - удивился он. - Сразу после прогона на Таганке и перед ужином в "Узбекистане". - Теннис, Таганка, суп-лагман в "Узбекистане"... - плейбойский московский набор. Упущена, правда, еще финская баня. Скосив глаза, я увидел, что гэбэшник-международник поглаживает Алису по попке. - Простите, не помню, - смутился Фокусов. - Я видел одно ваше детище, - сказал я. - Внушительная штука. Пальцы Алисы, я видел, скользили по бедру смазливого подонка. - Спасибо, - расцвел Фокусов. - Я, знаете ли, всегда скучаю по ним. Если бы не жена... - Понимаю, понимаю... Я заметил, что у Алисы полуоткрылся рот и полузакрылись глаза, а эстрадник-гэбэшник-международник чуть-чуть оскалился: должно быть, те легкие прикосновения напомнили им очень многое. - Кажется, бросил бы все к черту, - легко сказал Фокусов, показывая мне, что он над собой как бы подсмеивается. - Вы не пьете, надеюсь? - спросил я. - Кажется, запил бы, - прошептал он. Мрачность неожиданно прорвалась сквозь все его оборонительные заслоны, и он заглянул мне в глаза, как бы прося не разглашать тайну. Перед нами вдруг возникла черненькая пышечка Зойка-дура. - Суперновость, товарищи! Афанасий получил новую квартиру, и все приглашаются! - Просим, просим! - расслюнявился ее жених, бездарный куплетист Афанасий Восемь На Семь.- Пожалуйста, приходите, только у меня пока есть нечего, господа. Купите чего-нибудь, семужки, икорки, угорька в валюточке, и приходите без церемоний, дом открыт для людей искусства и науки. И вы приходите, и вы... у нас будет царство поэзии... музыка... фанты... легкий флирт... ведь можно же без свинства, правда, товарищи? Он юлил по этой грязной ложе, наступал всем на ноги, заглядывал в глаза, а оказавшись между мной и Фокусовым, забился, затрепетал, словно судак на нересте. Он был пьян, конечно же, не менее трех дней. и от него несло безысходной дурнотой, тем илом, из которого я, как мне казалось, только что вынырнул в здоровый мир, к траве и лошадям, к загорелому спортсмену - конструктору тягачей, к его рыжей потаскухе-жене с ее милыми уловками, в мир, освещенный молодым огнем ревности. Я ткнул Афанасию ладонь под ребро и грубо отшвырнул его от себя. - Академик в своем репертуаре, - проговорил Афанасий с кривой улыбкой. Тут ударил колокол, и лошади пошли. -Аполлон! Аполлон! Ботаника! Ботаника! Весенний Горизонт! - зашумели трибуны. Я сообразил, что не успел и заметить, какой масти моя фаворитка, моя хромая навозница из Раменской МТС. Все же и я завопил заветное имя: - Акробатка! Акробатка! В нижних рядах обернулись на мой крик несколько физиономий. - Во шизик! Акробатку ждет! В следующее мгновение гостеприимный, но мстительный Афанасий сильно влепил мне сзади по правой почке. Я скрючился от боли. Сука такая, почку мне порвал! Я ему под ребро, а он мне в почку! Насилие торжествует, Лев Николаевич! Мадам, вы гладите меня по волосам? Мадам, своей глажкой вы хотите смирить мою боль? Я жду тебя, далекий ветер детства... Не вас, мадам. У вас, я вижу, юбка из ковбойской ткани. Можно высморкаться? Вы невеста ковбоя? Я- ковбой! Мадам, возьмите мое ружье и отомстите за Рипго Кида... Пока я так фантазировал, сидя на корточках и скрипя зубами сп боли, Афанасий рыдал на моем плече, а рев трибун нарастал, как будто ТУ-104 газовал на взлетной дорожке. Боль ушла, и я выпрямился как раз в тот момент, когда пятнистая мокрая Акробатка, вытянув шею, пересекала линию финиша. Остальные лошади, грозные фавориты, безобразной кучей волоклись метрах в пятидесяти позади. Что там произошло с этой кобылкой или с остальными лошадьми, я так и не узнал, да это меня теперь уже и не интересовало. Удар гнусного Афанасия выбросил Золушку с первого бала на кухню. Все здоровое, спортивное, любовное стремительно унеслось в глубину и застыло там в рамочке, словно небольшая кар'! ина, на которую никто не обращает внимания. Я уже хохотал, как безумный, запихивая в глотку Марчелло его японские очки; хохотал, как безумный, увидев на табло сумму своего выигрыша - 2.680 рублей 97 копеек; хохотал, как безумный, тиская своего лучшего друга и будущего соавтора, Афанасия; хохотал, как безумный, подлезая к его невесте Зойке-дуре с гнусным предложением; хохотал, как безумный, получив ее согласие; хохотал, как безумный, хлеща коньяк, принесенный мне, триумфатору, из буфета; хохотал, как безумный, направляясь в кассу, окруженный толпой восторженных поклонников; хохотал, как безумный, получая деньги; хохотал, как безумный, засовывая их за пазуху и туго затягивая ремень, чтобы не пропала ни одна копеечка. - Чтобы не пропала ни одна копеечка, - пояснил я своим поклонникам, хохоча, как безумный. - Полагается с такого выигрыша дать что-нибудь кассирше, - сказал Марчелло, стараясь сдержать брезгливую гримасу. - Не дам ни копеечки! - вновь захохотал я, как безумный. - Я ей лучше потом по почте пришлю. Дайте мне ваш адрес, сударыня! Я посмотрел в окошечко на кассиршу и вскрикнул от радости - это была моя любимая Нина Николаевна из метро. Она смотрела на меня с мягкой осенней улыбкой и узнавала, узнавала меня, моя прелесть. - Здравствуйте, Сергей Владимирович, - сказала она своим милым голосом, и хотя назвала она другое имя, но обращалась-то она ко мне, именно. - Почему же вы не в метро, Ниночка? - вскричал я. - Здесь работа интереснее, - смущенно пояснила она,- более творческая. - Понимаю, понимаю, - торопливо закивал я. - Значит, живы, значит, не умерли, значит, ложь... Рука моя потянулась за пазуху, но почему-то остановилась. - Вам деньги нужны, Нина Николаевна? - Как хотите, Сергей Владимирович... - Я вам все-таки по почте пришлю. Дайте мне, пожалуйста, ваш адрес. - Мой адрес всегда "до востребования. Главпочтамт". Вы мне денег не присылайте, если не хочется, а лучше просто напишите, когда выпишетесь из больницы. - Да я в больницу и не собираюсь, Нина Николаевна! - Вот и хорошо, я очень рада, - тихо улыбнулась она и склонилась к своим бумажкам, начала что-то подсчитывать. - На все воля Божия, - еле слышно произнесла она, и я вдруг с ослепительной ясностью понял, что она имеет в виду не слепую судьбу, а живого и умного Бога. Да что это со мной? До какой низости я скатился? Давно ли я пью? Давно ли я стою босыми ногами на полу с кучей липких денег за пазухой? Окошечко закрылось овальным щитком, а на плечи мне бросилась с разгона резиновыми титьками Зойка-дура. - Говорят, что кто-то еще сыграл твою комбинацию! - завизжала она. - Иначе ты получил бы больше пяти кусков! Конечно, я знал, что он где-то здесь, неизвестный друг, и не очень удивился, когда в кассовом зале снова взлетели к потолку восторженные вопли. В зал над головами толпы вплывали черные ступни сорок шестого калибра. Неизвестный друг. второй триумфатор, оказался профессором Патриком Тандерджетом, gonoris causa Оксфорда и Праги. Какая радость - мы снова нашли друг Друга! - Сегодня босым везет, - говорили вокруг. - Два психа бежали из Кащенки. Патрик выиграл точно такую же сумму, как и я, 2680 рублей 97 копеек, и, по моему примеру, засунул всю кучу себе за пазуху. Мы заплакали от счастья и обнялись, прижались друг к другу своими деньгами. На улице Патрик поинтересовался, где находится ближайшее отделение милиции. - Я хочу попросить в Москве политического убежища, - пояснил он. - Мне нравится этот уголок земли. Тут на него навалился, раскручивая в разные стороны лукавые глазища, любимец столицы Алик Неяркий. - Вуд ю лайк одну бабешку? Я тебе, Патуля, вумен нашел, закачаешься! Все умеет, олл кайндс оф лав, зуб даю! - Сейчас не до баб! Я на пороге поступка! Прославлюсь по телевиденью, головой вниз с Останкинской башни! Эксгибиционизм старого американского стукача! Много лет я стучал в ФБР на своих друзей Эдварда Олби, Джона Апдайка, Арта Бухвальда и Боба Хоу для того, чтобы получить разрешение на выезд в мир социализма! Где тут милиция? - Вот она, милиция, - сказал Алик Неяркий и показал удостоверение старшего лейтенанта МВД. Американец закружился вокруг фонарного столба. - Гой ты, Русь моя, родина кроткая! - кричал он. - Мосты, мосты, наведем мосты! Наведем, а потом сожжем мосты и корабли! Между тем Зойка-дура и Афанасий Восемь На Семь все носились вокруг ипподрома, собирая гостей. Набралось вроде бы человек сто и отправились в такси и левых машинах куда-то вроде бы в Измайлово, или в Чертаново, или в Хорошово, а может быть, и в Черкизово... О эти красные деревеньки боярина Кучки, сколько похабели вершилось на ваших холмах еще с тех времен, когда рыскал здесь пес-выжлец и бесчинствовала древнейшая русская нимфоманка, княгиня Улита! Наша компания зафрахтовала военную машину-амфибию. Там внутри, в темноте, под защитой добротной уральской брони шла какая-то копошня и поиски стакана. Стакана, конечно, не нашли и дули из горлышка. Там я отключился от действительности, улетел куда-то в окололунный край, где витал без снов и воспоминаний. Очнулся я от блеска кафеля, черного, голубого, белого. Передо мной на коленях стояла Зойка-дура, с голым животом и обрывками лифчика на ее отменнейших шарах. Бушевала вода, и в брызгах возле кранов светились маленькие радуги, а Зойка-дура с замаслившимися глазами мудрила над моей дудкой, то изображая флейтиста или кларнетиста, то пряча ее в сокровенные места и застывая с выражением жадины-говядины. Вздох сожаления вылетел из ее груди, и шары как будто опали, когда концерт волей-неволей закончился. Она села на коврик и, свесив свои космы, забормотала что-то невнятное, индюшиное. Вошел Патрик и присел на краешек ванны. - Мур-р-р, - пропела Зойка-дура и подползла к его ногам. Глаза ее снова замаслились. - Мур-мур... еще одна красная шляпка... мур-р-р... В дверь просунулся Афанасий: - Академик, ты срочно нужен! Я вышел из ванной, и он цепко схватил меня за локоть. - Неплохая квартирка, а? - Он заглянул мне в глаза. - Вот удобство разобщенных санузлов: ты моешься, а товарищ хезает, и никому не противно. Вот погоди, осенью распишемся, обставимся, пока ведь у нас ничего нет, кроме трех шкур медвежьих, подарок любителей песни из Заполярья. Тексты мои теперь нарасхват, старичок. Ваше времечко кончилось, теперь мы, маленькие, пошли в ход! Осенью приходи на пироги! Ой, Зойка у меня мастерица по пирогам! Слушай, Академик, ты очень заносчив, а я вот к тебе в друзья набиваюсь, мог бы ведь передать тебя соответствующим органам, а вместо этого соавторство предлагаю: давай оперетту наваляем под моим именем? Между прочим, Академюша, тебя ищут! Вздрогнул! Ха-ха-ха, Академик боится! Не бойся, тебя ищет твоя жена, вернее, мать троих детей, как она назвалась. Кроме того, звонила Мариан - кто такая? - а этого профессора, что сейчас в ванной зубы чистит, ищут из американского посольства и из "Интуриста". Это еще не все, Академик... Прости, ты случайно не еврей? Что-то волосы у тебя вьются. Дай гляну. Э нет, не еврей, волжская это куделя, наша волжская... Да, вот еще, звонили из Загорска две монахини, очень просят их не искать. В общем, я всем дал свой адрес, скоро все сюда явятся. Ну пойдем-пойдем. Академик, к гостям. Там все музыку слушают. Афанасьевские гости изображали из себя духовную элиту. Играла музыка, конечно, что-то старинное. Оказалось, что для Афанасия музыка кончилась в восемнадцатом веке. Такую фразу я уже слышал, и не от одного московского сноба. Что ж, пусть они так говорят, лишь бы слушали музыку европейских храмов. Авось хоть что-нибудь изменится в поросячьей хрюшке от этой долгой музыки. Она ведь не испортится от грошовой московской моды. Вот она раскачивает, мерно раскачивает твою лодку, и ты отплываешь сразу в несколько мест, сразу во все свои года, и в прошлом ты не видишь тоскливой напраслины, по только грустное очарование, и плывешь через нынешний дурной миг в тихое будущее, и даже миг этот, дурной, пьяный и стыдный, окрашивается старинным европейским очарованием. Пластинка кончилась, и с медвежьей шкуры, коротко всхлипнув, поднялся Алик Неяркий. - Искьюз ми, я на минутку в ванную, зубы почистить. Афанасий подползал ко мне по другой шкуре, шептал слюнявой пастью: - Что, Академик, загрустил? Жрать хочется? Вот ведь жизнь собачья - в Москве после десяти куска хлеба не сыщешь, верно? Небось на Западе-то стоит только хлопнуть в ладоши, тут же тележка с хот-догом подкатит, нет? Ты в какую страну сейчас оформляешься? - В Жопляндию, - сказал я, - а потом в Новую Мудею со столицей в Верзохе, слыхал? Афанасий доверительно положил мне голову на колени. В полутьме лицо его приобрело чуть ли не античные очертания. - Мания преследования, вот что губит нашу интеллигенцию, - вполне добродушно сказал он. - Не можем сплотиться. Я вот тебя напрямую спрашиваю - когда развалится весь этот бордель? - На мой век в нем блядей хватит. - А я надеюсь - через годик-другой полыхнет. У тебя не такой оптимистический прогноз, а? Небось не меньше пяти лет даешь, верно? Слушай, Академик, правда, что сегодня на Пионерском рынке кто-то из наших переворачивал лотки и выкрикивал лозунги? - Правда, - сказал я и остановил ногой катящуюся мимо нас по полу четвертинку водки. - Правда, но не совсем. Это было не на Пионерском рынке, а на Белорусском вокзале, и тот бедолага кричал не лозунги, а "караул", потому что попал под железнодорожный ресторан "Митропа". - Подробности, подробности! - воскликнул Афанасий, но я нажал опустошенной четвертинкой на его кадык, и тогда он смиренно затих. Заиграла новая пластинка. Перголези. Гости сползались по медвежьим шкурам смотреть на редкое зрелище - удушение стукача в его собственной квартире. У одной из дам задралось тронутое молью макси-платье, и открылся ноздреватый милейший зад пивницы Софьи Степановны. Рядом с плохо обработанной и слегка подванивающей головой полярного великана лежала голова киноведа в зеленых очках к с волчьей улыбкой грузчика Кима. Да уж не присутствует ли здесь весь наш популярный "Мужской клуб" в роли духовной элиты? Да уж не присутствует ли здесь некто... Да, присутствует! Голова полярного великана смотрела на меня презрительно и страшно, словно капитан Чепцов на Толю фон Штейнбока. Капитан Чепцов! Алиса, ты помнишь? Алиса, спаси меня, я вспомнил его имя! Алиса, беги, теперь уже близко, здесь за сопкой... сбрось свои бахилы - снег не проглотит тебя! Алиса Фокусова стояла одна на фоне зеленоватого морозного окна, молчаливая и спокойная, как будто действительно нашла короткое спасение в бараке Третьего Сангородка. Она одна, и мне нужно сделать лишь малое усилие, чтобы забрать ее, пока не подошли муж и очередной любовник, ну сделай малое усилие, ну встань, отбрось все эти рожи, ну, но тут в морозный квадрат вошли муж и любовник, и вся троица отвернулась- они слушали музыку Перголези! Скрипнула дверь ванной, и выплыла тройка Неяркого - он сам, Тандерджет и Зойка-дура, жующая лошадиную дозу сен-сена. - Ты его дави покрепче, друг, - сказал мне Алик, имея в виду горло Афанасия. - Если сам не справишься, придем на помощь. - Он еще спеть должен, - возразил я. - Пой, Восемь На Семь, самое свое любимое, самое заветное! Афанасий откашлялся и грянул хором, далеким и грозным, как сто Кобзонов и полсотни Хилей: А ты улетающий вдаль самолет В сердце своем береги, Под крылом самолета о чем-то поет Кусок самолетной ноги. - Ну, теперь вы оба в полном поряде, - сказал Неяркий и приколол нам на грудь значки своего спорт-клуба. - Хеппи флай, чуваки! Берегите концы - на юге сифиляга гуляет! Мы пошли по плохо освещенному стеклянному коридору, за стенками которого выплывали из дымной мглы вздыбленные хвосты огромных самолетов. Поджарые торсы "Туполевых" и увесистые животы "антоновых" казались в ночи столь целесообразными, что могли бы вполне и не летать, просто стоять здесь для явления "ночной аэропорт", ибо не может наше время обойтись без массовых галлюцинаций. - Вот скотина этог Алик, - пробурчал Патрик. - Проколол мне кожу своим идиотским значком. - Мне тоже, - сказал я. - Впрочем, мне совсем не больно. - Мне тоже не больно, но противно. Шутка в духе Яна Штрудельмахера. Клянусь, я отвечу на нее, когда придем в лагерь под стены Данцига. Я быстро взглянув на Тандерджета, но он как будто ждал этого взгляда и кивнул мне с очень серьезной миной. - Тебе кажется, что Алик из нашего отряда тех лет? Передо мной в закатном мареве появились каски мерно шагающих солдат и их плечи, навьюченные барахлом из ограбленного Магдебурга, я видел и нашего князя, плывущего верхом в i олове колонны, но никакого Яна Штрудельмахера я не помнил. -Я не помню Яна. Века запылили мою память. - А между тем ты шлепал за ним, почитай, два года, пока шведские кирасиры не разнесли его на куски в бою под Кольцами. Тут передо мной возникли широченная спина и вороненые наплечники, мешок с полузадушенными индюшками и соболиное боа герцогини Плуа, ржавый арбалет, татарская сабля и просмоленная косичка на кожаном воротнике. - Вспомнил! Ведь он служил прежде в пиратском флоте и носил косицу, от которой пахло ворванью! - То-то, - кивнул Патрик, довольный. - Это и есть твой Алик Неяркий, не кто иной. Посадка в ночной самолет проходила мирно, уютно, пассажиры поднимались по трапу, позевывая, разговаривали чуть ли не шепотом, свет в самолете был притушен, и стюардессы тоже позевывали. И все-таки нашлась одна тетка, которая начала базарить в глубине салона: - Это неуважение ко всем нам! К остальным! Босые, видите ли, в самолет! Надо дружинников вызвать! Мужчины, куда вы смотрите? Голос этой тетки был и мне очень знаком, а Патрик, тот просто весь заострился в сторону голоса, задрожала его небритая щека. - Это она, она... лидер партии Народного Единства из Бечуаналенда! Мне страшно, Джо! Как она попала в самолет? Куда мы летим, Джо? - Спокойно, спокойно, я не Джо, а она не лидер, просто какая-нибудь администраторша из торговой сети. Садись, старик, сейчас полетим, и тебе молочка горячего принесут. Я обнял друга за плечи и усадил его в кресло, а после, чтобы отвлечь его, попросил рассказать, как он отомстил за глупую шутку Яну Штрудельмахеру. Патрик вдруг безудержно расхохотался, размазывая грязные слезы по лицу. - Недобрый случай свел нас с этим шакалом в одной баскетбольной команде. Мы приехали играть финальную пульку в СанДиего и разместились в мотеле на берегу океана. Жара была неслыханная даже для тех мест, и этот скот Ян все время дрых в своей койке. Однажды я пригласил ребят в его номер и засунул ему в трусы живого лангуста. Вообрази, обычно он говорил "доброе утро" своему недремлющему истукану, а тут из трусов вылезает чудовище с клешнями. Ты не смеешься, Джо? Тебе противно? Понимаю! А что прикажешь делать с этими хамами? Скоты, грязные мужепесы, только и ищут козла отпущения- В Дананге у нас был один тихий мальчик-санитар, так ему каждый вечер обязательно кто-нибудь ссал в койку. Вообрази, Джо, после отвратительной шутки с лангустом меня стали уважать в команде. Вот тебе человек, вот тебе его натура! Волку ведь не придет в голову глумиться над товарищем! Помнишь, мы говорили с тобой об этом на Плевательнице? Когда-то мне казалось, что хотя бы там человек меняется, хотя бы из-за слабого тяготения, но однажды я увидел, как Раек засунул Суаресу кусочек мыла в систему жизнеобеспечения, а потом катался по полу от смеха, глядя на судороги товарища. Тогда я понял, ничего не изменится, даже если мы обживем Юпитер. Всю жизнь меня сопровождают жестокие идиотские розыгрыши! Я не могу больше, Джо! Не могу терпеть! Я не удивлюсь, если даже ты засунешь мне сейчас гвоздь под задницу, а стюардесса подаст мне вместо молока стакан разведенной известки. Что это такое, Джо? Сатанизм? Победа зла над добром, торжество нечистой силы? Вряд ли! Небось и дьяволу стыдно за людей из-за этих мелких гадостей! Задыхающаяся, клокочущая английская речь с задних кресел стала привлекать пассажиров, на нас оборачивались. Того и гляди, вместо Крыма мы окажемся в милиции. Я закрыл Патрику глаза и рот ладонями. - Спи, спи, дружище. Он все еще рычал: - Fuck, fuck, fuck yourself... fuck myself... fucking world, - но все тише и тише. Наконец зажглось табло - что-то насчет курения или привяэывания, насчет привязывания недокуренных окурков или выкуривания неэатянутых ремней. По проходу прошла стюардесса, говоря со смехом: - Кто здесь босой, товарищи? Там мамаша одна беспокоится. Люк еще не закрыли, и в нем стояло небо темно-синего серебра, и плыло молчание, как вдруг... Вдруг, естественно, послышались догоняющие крики, отбивающийся крик пьяного мужчины, забухало по трапу, и в самолет ворвался собственной персоной Алик Неяркий, весь в слезах. Обычно невозмутимое лицо центуриона теперь было похоже на физиономию тетки Параскевы, у которой тесто убежало. Такие метаморфозы в хоккее, между прочим, возможны. Защитник Рагулин, например, когда "ледовая дружина" проигрывает, становится похож на пилота тридцатых годов Гризодубову. Алик бросился на нас всем телом, целовал и рыдал: - Чуваки! Я уже до "Ударника" доехал и вдруг подумал - неужели я вас булавками проколол? Что-то, думаю, Патуля наш сморщился, когда я ему знак дружбы вручал. Чуваки, да я чуть с Каменного моста не сыграл! Больно, френды? Дайте-ка я выну иголки эти ебаные! Не боитесь, я стажировку проходил по мелким травмам. Есть! Так лучше? Плюнь мне в харю, Арик! Плюнь! Я вам полбанки притаранил, мальчики, дети мои родные, голуби мира и весны! Зойка-оторва, что нам минтяру строчила, сдай, говорит, их в оперативку, получишь повышение, поженимся. Ах ты, курва, говорю, скорей ты с целкой своей попрощаешься, чем Алик Неяркий за сраную звездочку корешей заложит! Убью! Убью и тебя, и себя, и самолет этот убью, и Аэрофлот, и САС, и КЛМ!.. Страшные эти угрозы не вязались с испуганным видом бомбардира. Он явно трепетал перед приближающейся стюардессой. Тогда я свалил его на свое место, а сам пошел к стюардессе навстречу. - Пшепрашем, пани, это наш аквалангист, отстал от экспедиции в связи с родами сестры, а дело не ждет, потому что гастроли и съемка, а все расчеты идут на валюту! Пачка десяток, вытащенная из-за пазухи, подкрепила аргументы. Стюардесса молча кивала, с ужасом глядя, как Алик гугукался с Патриком, как он доставал из карманов и отправлял в рот американцу кусочки белой рыбы, оливки, огурчики, салат, комочки майонеза. Совершенно ясно было, что все это он сгреб с чужого стола в каком-то ресторане. - Не надо бояться, - прошептал я. - Этот укрепляет в том веру в человека. Так или иначе, но мы взлетели втроем. Товарищи мои сразу же загудели во сне, как дополнительные реактивные двигатели, а я еще некоторое время смотрел в окно, пока самолет не вошел в свои излюбленные края, в пространство над бесконечной рыхлой пустыней, где бродят сны. Сон в летную ночь В ту ночь на Невском возле газировки мы кантовались автомат урчал в обмен на медяки струилось пиво струился квас лимонная урина струилась также Автомат пенял на злую участь - отпускай мол пойло бродячим алкоголикам и шлюхам подыгрывай страстям рядись в личину дешевой липкой горе-газировки хотя задуман был ты при рожденье как вдохновенный гибкий леопард Мы хохотали думая о страшном мы хохотали думая о черном а ночь была светла традиционно и мы смеялись дуя лимонад Какая право общность интересов содружество умов единство жестов мигалки желтые в листве адмиралтейской мигали нам А город наш был пуст лишь "кузьмичи" взволнованной толпой - все лысины священные и брюки великий галстук праведный жилет честнейшие ботинки - прошли твердя что в городе порядок что город спит он спит всего лишь спит устав от диких, тайн полярной ночи Вот это хохма - попка на плече посол Демократической Гвинеи и грек из Петербургской Иудеи Баварской Академии сочлен танцовщица поэт скрипач арфистка лиса Алиса добрый мистер Тоб участник поражения в Дюнкерке без прав на жительство с блохой на поводке Мы хохотали вдоль по перспективе к Московскому вокзалу кони Клодта смеялись с нами бронзовые пасти беззвучно открывались комья кала в Фонтанку падали беззвучные круги собой рождая Всем мраморным лицом был город этот слеп но все ж он что-то видел быть может тишину дрожал тревожно скрытно смотрел в портьеру в щель всем мраморным лицом смотрел на Пустоград в преддверье оккупации Ах так наш город оккупирован сознайтесь да ждем врагов с минуты на минуту да признаюсь печально но отныне не стоит ни копейки наша жизнь Давайте будем до конца правдивы в любой момент на улице прихлопнуть вас могут гражданин а женку вашу в любом подъезде взводом отдерут Но где ж они пока не появились но кто они могли б не задавать таких, вопросов диких и бесплодных гласящих о банальности ума Вам хорошо острить как пожилому Ослу Козлевичу в замшелых брюках на вас ведь не позарится никто а мне куда деваться Многодетный отец я с внешностью красивой сучки и жен моих немало в подворотнях и чемодан банкнотами набит Какая ужас оккупант подходит вот скрип колес вот говор за углом По Бродскому проедут осторожно свернут на Найлшна по Решу пропылят как дунут Штакельбергом к Авербаху на Пекуровской лишь затормозят Пора смываться есть одна аптека в ней книжный магазин и раскладушки стальные жалюзи запас продуктов и сигарет "Кладбищенский процесс" такая марка нечего чураться полпачки выкуришь и тихо улетаешь к Нирваны берегам туда где змей зеленый цветет как лилии как нежное алоэ как сотня кобр качается в болоте а посредине в блеске баттерфляя плывет советский розовый Тарзан Но где ж аптека где мясная лавка где наш приют убежище светильник ума и красоты где дом молельный тихий куда простите отправляют пепел творцов изящного усатых смельчаков? Мы шли по Невскому невидимый цунами шел по пятам съедая все следы сметая бронзу мрамор позолоту плевки счищая юность поглощая сжирая урны чистил Пу стоград опустошал пустыню поглощая все что осталось от былых забав Прошу сюда здесь тихо и прилично вполне надежно вкусно все свои солидная швейцарская защита медикаментов горка как алтарь Сидит здесь Окуджава экий Будда сидит факирствует над химией в очках стеклянной палочкой тревожит реактивы с простой улыбочкой тасует порошки Когда ж Булат вы овладел наукой в которой лопнул даже Гей-Люссак? - ДА НЕЛЕГКОЕ БЫЛО ДЕЛО ТОВАРИЩИ. Едва пристроились и сняли спецодежду развесили портянки на просушку открыли банку ряпушки спиртяшки в стакашку нагадили колобашку сальца достали из тугой лютни послышалось вещание по трубам по фикусу по банкам по плафонам Прошу подняться говорил нам голос прошу не струсить в этот страшный час прошу желающих на верную погибель прошу любителей бессмысленных бравад на Невский вышел леопард огромный с кривым клыком отчайный эрудит он жаждет встреч готов сразиться в споре по всем проблемам бытия и духа по коркам по кусочкам и огрызкам он приближается и клык его горит НУ ЧТО Ж ТОВАРИЩИ МОМЕНТ ИСТИНЫ О КОТОРОМ НАС НЕ РАЗ ПРЕДУПРЕЖДАЛА НЕОРГАНИЧЕСКАЯ ХИМИЯ НАСТУПИЛ ПОЖАЛУЙ НАДО ВСТАТЬ ТОВАРИЩИ И НАСВИСТЫВАЯ ГЛАВЫ ИЗ ИСТОРИИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ВЫЙТИ НА НЕВСКИЙ ПОЙДЕМТЕ ТОВАРИЩИ ЕДЫ И БЕЛЬЯ С СОБОЙ НЕ БРАТЬ Самолет все еще плыл над ватной пустыней, но в пустыне этой уже стали возникать просветы: нет-нет да блеснет внизу ночное озеро или изгиб реки, как зеркальце в спальне под скользнувшим лучом фары. Спали, обнявшись, Патрик и Алик. Последний цепко держал коленями недопитую поллитровку. Не без труда я вытащил бутыль из зажима, сделал добрый глоток и откинулся в кресле. За моей спиной тоже выпивали, но не забывали и закусывать, там слышалось бульканье, причмокиванье, похрустыванье, чей-то вполне знакомый голос вел неторопливый задушевный рассказ: - К сожалению, Петюша, я не был достаточно информирован о степени интимности между Аллой Алексеевной и Ярославским. Она открыла передо мной шифоньер, и я увидел, Петюша, десять бутылок коньяку, десять бутылок медальной, энное количество сухого. - Вот, - говорит Алла Алексеевна, - подарок грузинских товарищей после подбивки баланса по квартальной документации. Ты меня знаешь, Петюша, я банку умею держать и головы никогда не теряю, но Алла Алексеевна тоже достаточно опытный человек. Короче, она меня взяла. Едва мы завершили наше сближение, как вошел Ярославский, а я ведь знал его еще по тыловой службе Первого Белорусского, крепкий партиец, хороший работник настоящей сталинской закваски, всегда его привык уважать. - Так-так, - говорит он, - вижу, вы тут времени зря не теряли, поработали над моральными устоями. Представь себе, Петюша, мое смущение, когда Алла Алексеевна с еле заметной улыбкой начинает сервировать стол, ставит заливную поросятину, медвежатину в бруснике, лососятину с хреном, тушеного гуся. Ярославский приглашает: - Ну что ж, друзья-однополчане, как говорится, кушать подано. Приступили к обеду. Он - стакан, я - полстакана, он - стакан, я - полстакана, он - "Кент" курит, я - закусываю. Короче, Петюша, отключился Ярославский от окружающей действительности, и тогда Алла Апексеевна опять меня взяла. Округлый уверенный говорок рассказчика был очень знаком Я заглянул в просвет между креслами и увидел двух мужчин, которые со смаком выпивали из походной фляги и аппетитно закусывали из кожаного портфеля. Слушатель, молодой Петюша, был совершенно невыразителен, а предмет страсти Аллы Алексеевны представлял собой сочнеца слегка за шестьдесят с тремя прядями рыжеватых волос, смело пересекающими огромную голову, и с маленьким, вытянутым вперед лицом муравьеда. - Простите, - сказал я, - случайно, борясь с бессонницей, подслушал ваш поучительный рассказ. - Ничего-ничего, - сказал он. - Мои отношения с Ярославским ни для кого не секрет. - Простите, мне кажется, вы прежде в идеологии работали? Они переглянулись с Петюшей и снисходительно посмеялись, как люди, хранящие тайну, недоступную обывателям. - Это все в прошлом, - сказал он. - Сейчас я в другой области. - Я помню ваши теоретические статьи и яркие доклады. А вы меня не помните? Он посмотрел на меня внимательно, но лишь нахмурился. - Много вас было. Он меня не помнит! Это поразительно! Но ведь он же работал со мной! Я был объектом его главных забот! Его мучительных подозрений! Точкой приложения всех его талантов! Хорошо, он может не помнить Куницера, не помнить Малькольмова, не помнить бедолагу Саблера, пусть даже он запамятовал Хвастищева, но все-таки разве мог он забыть свои Встречи ГЖ с Пантелеем Аполлинариевичем Пантелеем В прошлые времена этот человек был Верховным Жрецом и не раз в периоды обострения борьбы за чистоту идеологии вызывал к себе злополучного Пантелея. Пантелей уже привычно подходил к импозантному дому в стиле модерн и некоторое время разглядывал большой термометр у парадного подъезда, пытаясь понять таинственные колебания ртути, явно не связанные с температурой земной атмосферы. Несмотря на привычку, под ложечкой сосало. Перед визитами в этот большой дом Пантелей всегда старался очистить как следует желудок, но тем не менее кишечник обычно бурлил, пузыри волнения бродили по нему и лопались в самые неподходящие моменты. В дверях офицер открывал его паспорт, сверял личность с изображением (хотя Пантелей давно уже сам себя не узнавал на паспортном фото), находил имя в списках и брал под козырек, одной лишь еле заметной улыбкой показывая, что знает о Пантелее кое-что кроме паспортных данных. Пантелей попадал в деловой коридорный уют и от сознания того, что он, биологически обычный Пантелей, вот так, без особого труда попал в святая святых, проникался неким благостным колыханьем сопричастности и душевного комфорта. Не без труда он напоминал себе о ложности этого чувства, о том, что этот термометр, этот офицер, этот медлительный лифт, эти зеркала и мягкие дорожки, все эти предметы солидности, прочности, делового уюта отнюдь не защищают его, Пантелея, но лишь пропускают его к себе для очередной процедуры. Он одевался на эти процедуры вполне благопристойно, но оставлял все-таки в своем туалете хотя бы одну дерзкую деталь - то оксфордский галстук, то башмаки из синтетического моржа, то затемненные очки, а бывало, даже прикалывал (к подкладке пиджака!) калифорнийский значок с надписью: "Ай фак сенсоршип". Ни на минуту не забывая о тяжкой судьбе художника в хорошо организованном обществе, но и напоминая себе о своей духовной свободе, Пантелей заходил в тамошний буфет "для всех" и брал сосиску. Взяв, еще раз подчеркивал кое-какую свою независимость таланта, с которым, как известно, нужно обращаться осторожно, почти как с сырым яйцом, ухмылялся и задавал буфетчице фантастически бессмысленный вопрос: - Сосиски сегодня свежие? Затем под изумленно-настороженным взглядом буфетчицы он начинал сосиску есть. Ел ее всегда с интеллектуальным презрением, но с физиологическим восторгом: местные сосиски отличались от городских, как виноград, к примеру, от бузины. - Надеюсь, не отравился, - хмуро шутил он с буфетчицей и медлительной важной походкой задавал стрекача в приемную Главного Жреца, где снова испытывал чувство мнимой безопасности вперемешку с липким волнением. И вот начиналась процедура. Пантелей входит в кабинет. Главный Жрец в исторической задумчивости медленно вращается на фортепианной табуретке. На Пантелея - ноль внимания. Проплывают в окне храмы старой Москвы, башенки музея, шпиль высотного здания... Все надо перестроить, все, все... и перестроим с помощью теории все к ебеной маме... - А-а-а-а, товарищ Пантелей, ува-уа, простите, почти не спал, беспрерывные совещания по вопросу юбилея Ленина... - Тут ГЖ делает паузу, упирается Пантелею в глаза улыбающимся похабным взглядом и повторяет: - К юбилею Ленина... - Лицо его тяжелеет, и взгляд превращается в стальной прищур. - Ленина Владимира Ильича, - говорит он, с непонятным, но грозным смыслом давя на имя-отчество юбиляра, словно есть еще какойнибудь Ленин - Юрий Васильевич или еще как. Пантелей поеживается и садится на жесткий стул по правую руку ГЖ. - Ну-с, товарищ Пантелей, не хотите ли пригубить нашего марксистского чайку? - ГЖ говорит уже вкрадчиво, каждым словом как бы расставляя колышки для ловушки. - Спасибо, не откажусь, - сдержанно покашливает в кулачок гость. - Отлично! - Хозяин в восторге совершает стремительный оборот вокруг своей оси. Поймал, поймал скрытую контру! Уловил ревизионистскую антиприязнь к партийному напитку! Появляется круто заваренный чай с протокольными ломтиками лимона и блюдо с сушками: чего, мол, лучше - сиди, грызи! Жрец хлебосольно делает Пантелею ручкой. Курево тоже предлагается Пантелею, и не какое-нибудь - "Казбек"! Доброе, старое, нами же обосранное неизвестно для чего времечко, боевые будни 37-го... ах, времечко, все в колечках от заветной трубочки! Сам Жрец из ящичка втихаря пользуется "Кентом". Ну вот-с, нувотс, так-с, такс, все устроилось, чуткость гостя усыплена, и с каждым глотком он углубляется в лабиринт ловушек. Теперь - неожиданный удар. - Значит, что же получается, Пантелей? Развращаете женщин, девочек, - Жрец открывает толстую папку и заглядывает в нее как бы для справки, - ...мальчиков? Готово! Сомнительный художник нанизан, как бабочка, на иглу пролетарского взгляда! Однако... однако, гляди-ка, еще сопротивляется... - Насчет девочек и мальчиков - клевета, - глухо говорит Пантелей, - ас женщинами бывает. - Шелушишь, значит, бабенок! - радостно восклицает Жрец. - Поебываешь? Знаем, знаем. - Он копошится в папке, хихикая, вроде бы что-то разглядывает и вроде бы скрывает это (снимки сексотов?) от Пантелея и вдруг поднимает от бумаг тяжелый, гранитный неумолимый взгляд, долго держит под ним Пантелея, потом протягивает руку и берет своего гостя за ладонь. - А это что такое у вас? На кисти Пантелея еще со времен Толи фон Штейнбока осталась отметина магаданского "Крыма", голубенький якоречек, обвитый царственным вензелем "Л.Г.". - Да это так, знаете ли... грехи юности, - мямлит Пантелей, суммируя с безнадежностью- "ревизионист, битник, педераст, уголовник...". Дружеское пошлепывание и хихиканье неожиданно прерывают его унылые мысли. Жрец таинственно подмигивает, развязывает галстучек, расстегивает рубашечку и вдруг, по-блатному скособочившись, показывает Пантелею свою грудь, на которой сквозь серебристый пушок отчетливо проступает могучий чернильный орел, несущий в когтях женское тело. Далее начинается пантомима. Пантелей, чтобы сделать Жрецу приятное, закатывает рукав и быстро рисует на предплечье кинжал, обвитый змеей, ГЖ, с романтическими искорками в глазах, выпрыгивает из брюк и показывает на своих неожиданно стройных ножках сакраментальную надпись "они устали". Надо отвечать на дружеский жест руководства. Пантелей скидывает пиджак, выныривает из рубашки, не отрывая руки, изображает над средостением бутылку, колоду карт и блядскую головку - "вот, что нас губит". Счастливый вдохновенный Жрец уже бегает по ковру без трусов. Засим показывается самое заветное, три буковочки "б.п.ч." на лоскутке сморщенной кожи. - В присутствии дам это превращается в надпись "братский привет девушкам черноморского побережья от краснофлотцев краснознаменного Черноморского флота". Такова сила здоровых - подчеркиваю "здоровых" - - инстинктов. Стриптиз окончен. Усмиряя возбужденное дыхание, ГЖ одевается у окна, поглядывает на разъезды черномастных лимузинов, на лишенную всякого теоретического смысла копошню грачей среди веток бульвара. - Поедешь в Пизу, Пантелеи, - хрипло говорит он, - устроишь там выставку, да полевее, не стесняйся. Потом лети в Аахен и там на гитаре поиграй чего-нибудь крамольного для отвода глаз. А после, Пантелюша, отправишься к засранцу Пикассо. Главная задача - убедить крупного художника в полном кризисе его политики искажения действительности. Пусть откажется от своего мелкобуржуазного абстракционизма, а иначе - билет на стол! - А если не положит? - спрашивает Пантелеи. - Билет-то не наш. - Не положит, хер с ним, а попробовать надо! Есть такое слово, Пантелюша, - "надо"! Я вот тоже вожусь здесь с вами, мудаками, а самого-то в науку тянет, в архив, к истокам... ох, как тянет... Так неужели вся эта "бездна унижений", весь этот глум, все эти балаганные бои и фальшивые стачки, все это останется без ответа? Неужели не хватит у меня характера хотя бы высморкаться в бессовестную харю? Неужели я не перестану играть с собой в прятки и не признаюсь наконец, что узнал того гардеробщика, что это именно он, сталинский выблядок, тот самый, магаданский заплечных дел мастер? Я его узнал, но он меня - нет! Они нас не узнают! Пас ведь много было! В Германии до сих пор судят нацистов, а наши вонючие псы получают пенсии, а то и ордена за выслугу лет. Ладно, пусть они получают свои ордена, но ведь должны же они, о Господи, хотя бы узнать о нашем презрении! - Ну вот что, Федорыч, кончай треп, собери все эти косточки и отнеси в туалет. На посадку заходим, - сказал несколько вяловатым голосом безликий Петюша и отвернулся от грозного ГЖ к окну, в котором стояла уже на полнеба южная заря. Вот так-так! Оказывается, главный-то в этой парочке молодой бесподбородочный желтоволосый и, как положено, малость одутловатый "петюша" новой формации, а кардинальчик-то наш при нем в холуях, в шутах гороховых! Кому же мстить, кому выказывать презрение? Федорыч метнул на меня вороватый взглядик - разобрался ли сосед в субординации? - и, поняв, что разобрался, опустил побагровевшую голову, тоненько захихикал, собрал в газетку все косточки от курки, кожицу, веревочки, севрюжьи хрящи (Петюша еще выплюнул в кучу что-то непрожеванное), собрал все это, тяжело встал, подавив слабый стон, и засеменил в туалет. Петюша разглядел в окне в вишневом омуте некие огоньки и потянулся сладко, с туманной многозначительной улыбкой. - Большой, красивый город! И по одной лишь интонации я узнал в нем молочного брата Сереги Павлова, воспитанника низовых организаций, любителя финских бань и международных слетов прогрессивной молодежи. - Говорят, что здесь процент импотенции колоссальный, - сказал он, пальцем показывая вниз, в окно. - На этом фоне любой чувак... Он так и сказал- "чувак"! Свои, свои! Поколение "Звездного билета"! - ... любой чувак, у которого маячит, здесь на вес золота. Он заговорщически подмигнул мне: не пропадем, мол, погужуемся за милую душу! - А почему это здесь так сложилось? - спросил я. Невольно и у меня что-то весело екнуло внутри под влиянием его энтузиазма: золото, серебро, даже бронза в таком деле - совсем неплохо! - Город окружен "ящиками". Радиоактивные отходы создают фон в два раза выше нормы. Бабы... - Бабы небось зубами скрежещут?! - воскликнул я. - Из гостиницы не выйдешь, - усмехнулся он. - Сотрешься до корки. Таков Урал. Горделивая нотка промелькнула в слове "Урал". - Крым, вы хотите сказать? - Урал, я говорю. - Да мы ведь в Крым прилетели! - Я вижу, ты перебрал, чувак. - Да взгляните, небо-то здесь явно крымское! - Небо? Я вижу, ты не в себе, чувак. Лучше бы дома сидел. - Да почему же вы решили, что это Урал? - У меня командировка на Урал! Я закрыл глаза от стыда и гибельной тоски. Ничтожества, выродки, изгои, всегда мы идем не туда, летим не туда, сползаем в трясину маразма - ну и поделом! Снисходительный, но отнюдь, отнюдь не сочувственный смех Петюши еще стоял у меня в ушах, когда стюардесса объявила по самолетному радио: - Внимание, наш самолет через полчаса произведет посадку в аэропорту Симферополь! Еще не веря в свой выигрыш, в свое торжество, я глянул на Петюшу. Он сидел с такой миной, будто ему положили за пазуху жуткую международную провокацию. Федорыч утешал его на ухо - "будем жаловаться по ВЧ, по вертушке", как будто эта их вожделенная "вертушка" может переделать Симферополь на Свердловск. Мне стало весело. Вот видите, Петюша, вы не прав! Вы летели, как Геракл, в страну импотентов, а оказались в царстве шашлыков и чеснока, где у мужиков трещат брюки, а женщины устали от любви и где вы с вашими скромными данными годитесь только на растопку. Вот видите, Петюша, иной раз и проколешься, сучий потрох, наследник великой эпохи, со своей преемственностью поколений, даже если у тебя и Главный Жрец на подхвате. Вот видите, Петюша, иной раз и комсомольцевдобровольцев, что штурмуют гордо новые рекорды, что солнцу и ветру навстречу, расправив красивые плечи, иной раз и вашу братию поджидают неожиданности. Провидение иной раз щелкает ногтем по бетонному лбу, и гулкий смех долетает с небес, и веселятся народы!.. В самолете стоял страшный хай. Оказалось, что все пассажиры ошиблись, кто летел в Челябу, кто в Усть-Илим. кто в Джезказган, но никто не собирался в Крым, никто, кроме трех алкашей, двух босых и одного обутого. Бессонница, Гомер, тугие паруса - Бессонница, Гомер, тугие паруса, я список кораблей прочел до середины... Бессонница, Гомер, тугие паруса, я список кораблей прочел до середины... - Sleeplessness, Homer, tight sails... Дальше-то как? - спросил Патрик. - Не могу припомнить. - Рифма-то какая? Паруса- чудеса небось?- пришел на помощь Алик. - Середина - горловина? - Нет-нет, ребята, не то. Я припомню потом, дайте срок, припомню все целиком и автора вспомню. Ветреным свежим днем мы сидели на набережной Ялты, на гранитных ступенях, о которые разбивались зеленые волны, похожие на крутобоких ярых китов с пенными хребтами. Никаких парусов в море не было, они летели в небе. Рваные, клочьями они летели в Элладу и тут же бурно возвращались сюда к нам, описывали круг, бросая тени на бухту, на горы, на амфитеатр города, и снова неслись к своей древней родине, ибо они родились там. та-та-та-та-та-та.ч когда бы не Елена. Что Троя вам одна, ахейские мужи? Что Троя вам одна, ахейские мужи? Что Троя вам... Елена- пена, а мужи - конечно, ужи. Пена шипела у самых наших ног, как сонмище белых ужей, закрученных в кольца. Алик Неяркий смотрел на горизонт, где болталась сбежавшая от шторма флотилия сейнеров. - Вот дает, вот дает море свежести, - покровительственно приговаривал он. Весь маленький Ялтинский порт был полон сейнеров. Они раскачивались у стенок, скрипели ржавым своим железом, а за ними поднимались великаны лайнеры "Иван Франко" и американский "Конститьюшн". Они тоже, даже они, великаны, слегка покачивались, и неразборчивая музыка гремела на обоих, сливаясь с голосом ветра, с воплями чаек, с ударами волн, с гомоном толпы, густо плывущей по набережной, с музыкой из ресторанов, со скрипом, наконец, ржавого корабельного железа, и превращалась в отчетливую музыку ветреного дня в Ялте. Но где, где же был проклятый осколок бутылки, призванный завершить пейзаж? Вот именно, за железным барьерчиком, в мелкой заводи на волноломе блестел осколок бутылки, а в нем - простите, классики! - плавал к тому же окурок сигареты. Вот так завершилась картина. Теперь о запахах. Чем пахло? Чем пахло нам в пахло? Что нюхало наше нюхало? Что за картина без запахов? Да ни один стоящий писатель не забудет о запахах, если он не зарос аденоидами по самые ноздри. По словам Неяркого, пахло чебуреком в сливовом соусе, а также узбекским шашлыком, а также чанахами, чувихами, поллитрами, чекушками и свежими галушками. В последнем не приходилось сомневаться, ибо на набережной проводилось мероприятие - "Фестиваль украинской галушки"! По словам американца Пата, пахло потом. Потом женщин, потом мужчин, потом собак, потом кораблей, потом пальм и уж потом нашим собственным потом. И наконец, по словам еще не упомянутого поэта, пахло Турцией и Крымской Татарией, Яйлой, Марселем, Сплитом, всем бассейном Мидеотерранео, пахло, ей-ей, колыбелью человечества. На гранитных ступенях перед нами стояли три бутылки знобящего восторга по имени "Шампанское" завода в Новом Свете и две бутылки коньяка "Камю", по полсотни рублей за штуку. Покупка благородных напитков уже произвела переполох в буфете гостиницы "Ореанда". Буфетчица Шура знать не хотела никакого Камю, ни коньяка, ни лауреата Нобелевской премии. Для нее существовал лишь буфетный божок "Камус", о покупке которого тремя хануриками она сочла своим долгом немедленно сообщить "куда следует". Кто их знает, что за люди, может, приплыли с той стороны, переоделись у резидента, у Гольдштейна какого-нибудь, надели личину советского человека, а про ботинки-то забыли. Кроме того, деньги они доставали из-за пазухи, что тоже не очень-то свойственно приличному советскому человеку. Шура, этот жилистый мускулистый подонок женского рода, тут же, в присутствии покупателей, взялась за телефонную трубку. - Сан-Ваныч, - сказала она "комуследует", - тут у меня трое молодых-интересных Камуса покупают, а... Увы, договорить бдительной даме не удалось. Бомбардир железной рукой больно взял ее за левую грудь, усадил на стул - сиди, жаба монгольская, - и вырвал трубку. - Саня! Это Алик Бутерброд тебя беспокоит. Привет из столицы! Кого жаришь? На троих жарево найдется? 0'кей! Встретимся! Сообразив тогда, кто такие, и восхитившись такой чудесной метаморфозой ее любимых органов, буфетчица понимающе прикрыла глаза - все, мол, ясно, товарищи, - и бесплатно навалила нам в целлофановый кулек аппетитного интуристовского закуса. Сейчас кулек этот лежал перед нами, похожий на увесистую медузу, и мы, что называется, кейфовали, запуская в него руки. Жизнь снова пошла вполне сносная. - Хорошо сидим, мужики! - загоготал Алик и заклокотал, забурлил, засунув в горло сразу два горлышка- коньячное и шампанское. - Вот только подавить бы угрызения совести, - вздохнул Патрик. - Ну и дави их! Дави, как вшей! - Бомбардир со счастливой улыбкой выныривал из алкогольного погружения. - Если бы только не горело все внутри, - снова вздохнул Пат. - Иногда хочется войти в пустой костел и лечь голым телом на камни... - А меня зовут мои труды, друзья, - с раскаянием сказал я. - Трактат о поваренной соли. Лазеры. Птица-феникс. Лимфа- струящаяся душа человечества. Подлая доисторическая свинья "Смирение". Мой сакс опять закис в кладовке, и кошка на него ссыт... Мне стыдно, ребята... - Кончай!- Алик сладко потянулся и почесал спину.- Знаешь, один кирюха как-то сказал мне золотые слова. Жизнь, говорит, дается тебе один раз, и надо прожить ее так, чтобы не было мучительно больно и обидно за бесцельно прожитые годы. А этот малый, спартаковец, мог выжрать два литра, бросить восемь палок, а утром кроссик пробежать десять километров! - А мог он лечь голым телом на камни и покаяться во всех грехах? - спросил Патрик. - Сомневаюсь, - сказал Алик. - Искал ли он искупления в тяжком, но вдохновенном труде? - спросил я. - Сомневаюсь. - Алик сплюнул в море. - Видишь, Алик, - сказали мы с Патриком в один голос, - твой Кирюха был супермен! Неяркий обхватил нас за плечи и приблизил наши головы к своему литому лицу. - Ох, гады! Ох, святоши! Думаете, я вас не узнал? Да сразу же, как вы только заявились на Пионерский рынок, я вас узнал, псы! Ты, может быть, забыл, Малькольм, как мы с тобой распотрошили дом старшины цеха булочников в Вюртемберге? А ты, Пат Соленые Уши, неужели не помнишь славную ночку на мельнице в Граце? А как мы втроем за сотню талеров перевернули вверх дном дом герцогини Плуа? Может, вам напомнить, славный сэр Самсон, как визжал хозяин постоялого двора под Брно и как гоготала безумная маркитантка Лошадиная Шахна, которой солдаты за каждый пистон давали по пять золотых монет? Хватит прикидываться интеллигентиками, я знаю ваши жадные глотки, чтоб мне век свободы не видать! Перед нами сладенький городишко, мальчики! Давайте-ка вспорем ему брюхо и намотаем кишки на наши палаши! Я хохотал, слушая веселый бред Яна Штрудельмахера, то бишь Алика Неяркого. Я входил сейчас совсем в другую роль. Я уперся локтями в гранит и вытянул ноги к морю. Шлепок желтоватой пены упал на ступни. Я молодел, молодел с каждой минутой. Пятнадцать лет долой! Я снова пьян, я снова молод, я снова весел и влюблен. Чувствую каждую свою мышцу, а неизвестный молодой мир зовет под своды своих древних колоннад, под балконы и на водосточные трубы, меня, ТАИНСТВЕННОГО В НОЧИ... ВСЮ НОЧЬ ШЕПТАЛИСЬ СТУКАЧИ И СТУКОТУ ПИСАЛИ А Я ТАИНСТВЕННЫЙ В НОЧИ БРОДИЛ ПО МАГИСТРАЛИ Ну конечно, в этой толпе на набережной навстречу нам где-то идет девушка, похожая на Биче Сениэль, белая девушка в ковбойском костюме, и, конечно, мечтает встретить меня, таинственного в ночи... Этот дивный невесомый донжуанизм, феномен "таинственного в ночи", такое состояние было мне давно знакомо. Оно возникало порой, и не так уж редко, на какой-то неясной алкогольной ступеньке, и, хотя я уже давно знал, что за ним последует, какие муки будут расплатой за блаженство, я все-таки всегда к нему стремился. "Таинственность в ночи" - собственно говоря, это и была всегдашняя цель всех моих путешествий. Самое смешное, что девушки всегда встречались мне в такие часы и всегда сразу понимали, кто я такой, какой я "таинственный в ночи", и всегда оставались со мной без лишних разговоров. Алик Неяркий между тем продолжал свой монолог: - Думаете, меня не тянет ледяная арена? Тянет! Тарасов чуть ли не каждый вечер звонит - приходи, Алик, на тренировки! Но я на этих хоккейных полковников кладу с прибором, потому что я свободный ландскнехт с бычьей кровью и знаю, что нельзя ждать милостей от природы, взять их у нее - наша задача! Гулкий его голос, тревожа толпу, пролетал над набережной чуть ли не до ялтинского маяка. - Хорошо бы все-таки ботинки купить, - почесал затылок Патрик Тандерджет. - Многие горожане как-то странно на нас посматривают. Я чувствую агрессию в их взглядах. - Меня это мало интересует, - сказал я. - Я таинственный в ночи. Хочу сразу поставить все точки над "и". Прошу не мерить меня общими мерками. Я фигура особой породы - я таинственный в ночи! Патрик внимательно поглядел на меня и присвистнул: - Начинается! Мой иноземный друг уже сталкивался с "таинственным в ночи" и знал, как все это происходит. Несколько лет назад в Сассекский университет приехал по культурному обмену молодой профессор из недоучек. Там он вдруг превратился в "таинственного в ночи". Собрались студенты на лекцию, а профессора нет. Только в конце недели "таинственный" был обнаружен в одних трусах на пустынном ноябрьском пляже в Брайтоне. Алик несколько раз моргнул после моего заявления, пытаясь разобраться, а потом разобрался. - Жарево нужно, Генок? Это не проблема! Гоу, мальчики, гоу! Какое безобразие! Какая пошлость! Куда же милиция смотрит? За что им деньги плотят? Взрослые мужчины босиком! Не поймешь теперь, где наш, где иностранец, дожили! Я бы лично таких прямо под пулемет! Чем языки чесать, взяли бы да обратили! Видите, товарищи, они во двор зашли, с грязными махинациями! Давайте, товарищи, Александра вперед выпустим как чемпиона по поднятию тяжестей! Иди, Александр, а мы за тобой! опустела без тебя земля как мне несколько часов прожить смотрите ах новенькая десятка над городом летит выпорхнула новенькая розовенькая со двора и парит куда ж ты улетаешь нежность Что с тобой, Александр? Сашок ты наш белокрылый! Живот схватило? Они меня в живот стукнули... Я хотел стальной рукой за шиворот, а они даже разговаривать не стали и как больно меня стукнули, что-то там порвали. Ничего, если след остался, на суде будет фигурировать. А чего они там делают, Александр? Облегчаются. А поточнее нельзя? Ссали они, товарищ гвардии генерал-майор в отставке. Значит, мочились и антисоветские анекдоты рассказывали? Плохо мне, товарищ гвардии генералмайор в отставке. Эх, Александр, Александр, нет, не пошел бы я с тобой в разведку. Сейчас, товарищи, я сам лично приведу тунеядцев в чувство! Утро утро начинается с рассвета здравствуй здравствуй непонятная страна девчата смотрите еще десяточка летит Лови! Лови! ох улетела в нейтральные воды у студентов есть своя планета конфета газета это это это целина Что с вами, товарищ гвардии генерал-майор в отставке? Рези? На помощь, у генерала рези! Какие, еб вашу мать, рези! Я был подвергнут провокации! Один из тунеядцев, ни слова не говоря, ударил меня ногой в мягкое место, другой засунул мне за галстук вот эту десятку- эй, эй, не трогать вещественное доказательство!- третий перекрестил меня и поцеловал! Меня, марксиста с тридцать седьмого года, осенил клерикальным крестом, поцеловал устами иудушки Троцкого! Товарищи, это враги! Продолжайте преследование, а мы пока с Александром здесь отдохнем. Сашок, домино у тебя при себе? В обувном магазине на набережной происходила полная переоценка ценностей, иначе говоря, переучет. Продавщицы в мужских галошах на босу ногу метались среди картонных пирамид, визжали, попадая в пытливые руки ревизора, дрожали, как помпеяночки, под обвалами скороходовской затоваренной продукции. Директор, экзематозный еврей, третьего дня присягнувший в ненависти к Израилю, кряхтя, сопутствовал ревизору в его охоте, изображал плотоядие, похоть, жадное рукоблудие и только лишь шептал сотрудницам: "Девоньки-кисоньки, потерпите за честь предприятия..." Ревизор оказался лих и ненасытен. На ногах у него уже красовались невероятные итальянские туфли, похожие на гоночный автомобиль "Феррари", из карманов торчали каблучки валютных лодочек, через шею болтались шведские фетровые сапоги, а ему все было мало. Оставив в кабинете директора недоеденный гигантский эскалоп и битую посуду, ревизор теперь, ухая, ловил продавщиц, хватал чуткими руками то грудь, то задик, то складку жирка на животике. Хохоча от полноты жизни, ревизор врезался головой в картонные баррикады, разбрасывал шнурки, щетки, ваксу, кричал: - Вот работенка! Врагу не пожелаешь! Вдруг остановилась потеха - обнаружилось присутствие посторонних. Три мужских манекена в полный рост стояли в витрине с внутренней стороны, один слегка притоптывал фирменными сапожищами, а двое других недвусмысленно шевелили босыми пальцами. - Лобковер, непорядок тут у тебя,- укоризненно сказал ревизор, отпуская армяночку Муру. Директор ринулся на посторонние манекены и попросил немедленно удалиться по причине переучета и во избежание тюремного заключения. - Две пары белых тапочек за любую цену, - хрипло, но вежливо попросили манекены. Ревизор, сургучно покашливая, уже приближался к телефону. - А: мешаете работе финансовых органов. Б: грубите. В: у вас из ширинки торчит денежная купюра. Звоню в милицию! Затем произошло нечто странное - такого с ревизором еще не было на ревизорском веку- мгновенное, бескомпромиссное, как во сне, насилие. Всесильный минуту назад ревизор оказался на полу под стальными ягодицами насильника. Он застонал. - Не любишь? Не нравится? - ласково спрашивал насильник. - Не огорчайся, дружище, прими как компенсацию за страдания, - сказал второй налетчик и засунул ревизору под нос десяточку, ту самую. - Любите любовь, - услышал ревизор вонючий прогорклый шепот третьего. - Вы эротический человек, а следовательно, знаете вкус свободы. Примите, мой друг, небольшой гладиолус. Жуткий, похожий на винтообразный рог горного козла, гладиолус приблизился к лицу ревизора, и он облегченно потерял сознание. Во второй половине дня под звуки песенки Талисман но ты пойми ты пойми капитан город обнаружил в воздухе еще одну розовую купюру она парила прихотливо и печально как будто ее хозяин прежде чем открыть дверцу клетки пустил себе каленую пулю в высокий мраморный лоб сотни глаз провожали ее полет но никто не потерял собственного достоинства С большим достоинством двигалась по набережной и девушка Наталья - осиная талья - яблочные грудки - глаза-незабудки и ротик-плаксик над платьем-макси. Издали не сразу и заметишь дрожь оскорбленного тела. Уверенно постукивают каблучки, и пряди отлетают на черноморском ветру, как в хорошем кино. А между тем Наталья барахталась, тонула в пучине беды и смертельной обиды, цеплялась за последнюю надежду, за циничный. протертый до блеска, полдень юности. Какая дешевая история - стать жертвой тривиальнейшего обмана, описанного уже сотни раз в мировой и даже слегка и в советской литературе! Вызов на киносъемки в Ялту, ссора с родителями, полет, встреча с цветами в аэропорту, машина киноэкспедиции, пьянящий вечер в горбатом морском городке... ах, Натали. сейчас тебя представят, сейчас войдет некто таинственный, некто из сумрака "американской ночи", некто в джинсах и грязноватой рубашке, в замутненных очках, как Цибульский, мировой режиссер... огромная сочная киевская котлета и водка, рюмка за рюмкой... ах, дали бы девушке мороженого с апельсином... одутловатые синеватые щеки, дешевый пиджак, рублевый галстучек, запах изо рта, еще одна рюмка, и вот уже какая-то комната, а лампочка с потолка летит куда-то за голову, а наши яблочки схватили какието чужие руки и давят, давят... что это вам, мячики, что ли?.. и вдруг пронзительный страх за дорогое-любимое, за макси-платье... болезненное раздирание ног, а потом отвратное освобождение. слезливая раскрытость... делайте со мной что хотите и пихайте в меня то, что вы там пихаете, и чем больше, тем лучше, только ртом вашим не воняйте... Утром явилась скучная баба с денежной ведомостью, оплатила ей билет, выдала грошовые суточные и билет обратно. Насчет съемок, девочка, ничего не знаю, не мое это дело. Затем возле бедной нашей птичьей головки задребезжал телефон, и похмельный сорокалетний голос осведомился - проснулась ли "киса"? Не хочет ли "лапа" мотануть через часок на водопад Учансу и ударить там по шашлыкам, что, как известно, сближает? Съемки"' Насчет съемок ничего не знаю, не моя это епархия. Что-что? Ахты... Жить больше нельзя! Ее, красавицу, звезду Текстильного института, без пяти минут манекенщицу, дочь замминистра, теннисистку, фирмачку, какой-то старый, грязный, дешевый... как это они говорят?.. ОТОДРАЛ!!! И вовсе не режиссер, неизвестный подонок, но... умелый, надо признать, умелый... даже сквозь пьянь помнишь его работу, так все и сжимается... уф, ненавижу! Да ладно, нечего мучиться! Подумаешь! Ну, кинула и кинула... как девки говорят- "для здоровья". Не целка ведь! Давно уже мое колечко закатилось за шкафчик в раздевалке кортов "Динамо". А с гордостью пора и попрощаться, вот вернусь в Москву и всем дам. Всем, кто просит: и Тольке, и Жорке, и Грише, и Аркадию, и тем двум тоголезам, но прежде всего пойду навстречу соседу, Игорю Валентиновичу, такому же черному и толстому, как вчерашнее наваждение. И никаких "таинственных в ночи" мне не надо! С этой ресторанной романтикой покончено! Спорт, учеба, энергичный здоровый секс... Не успела Наталья завершить свою решительную идею, как увидела "таинственного в ночи". Подпрыгивая в стремительной пьяной ходьбе и часто мелькая белыми тапочками, он приближался к Наталье и нес в вытянутых руках две чашки дымящегося бульона. Лицо его при виде девушки осветилось невразумительной насмешливой улыбкой. - Имя? - спросил он. - Наталья, - испугавшись, прошептала незадачливая кинозвезда. - Мировоззрение? - был следующий вопрос. - Марксистско-ленинское. Она улыбнулась, и все вчерашнее тут же мгновенно улетело в небытие, а осталось перед ней только сегодняшнее, только счастье молодости, как перехват горла, как ожог солнечного мороза, как счастливая встреча с безумцем, тем самым, "таинственным в ночи". - Пейте! - Он протянул ей чашку бульона и залпом выдул другую. - Я снова пьян, я снова молод, я снова весел и бульон! - продекламировал он, размахивая пустой чашкой. - В меня, что ли? - рассмеялась Наталья сквозь бульон. - В тебя, моя газель! Я бульон в тебя! Он схватил ее за руку и повлек по набережной в сторону маленькой площади, где лежит маленький каменный печальный лев, а сверху на него взирает маленький каменный однокрылый орел. Наталья на бегу головку откидывала, смеялась, и волосы ее трепетали, а безумец сиял и горделиво ее оглядывал, словно военный трофей или собственное изобретение. - Народоволочка в платье с иголочки! Девица и опомниться не успела, как была водружена на чугунную тумбу прошлого века, и длинное платье ее мгновенно взметнулось, как v девушки прошлого века. - Бросай прокламации! Пучок прокламаций в толпу! Свобода! Равенство! Братство! - Да где ж мне взять прокламации? - развела руками Наталья. От пятидесяти до ста пятидесяти отдыхающих и жителей города-курорта с хмурым любопытством следили за этой сценой, а из глубины площади бесстрастно наблюдали за всем происходящим пятнадцать гладких больших лиц, расположенных веером вокруг бронзоватой скульптуры, которая, по обыкновению, взирала куда-то вдаль, как будто она здесь ни при чем. "Таинственный" запустил себе руку под свитер. - Вот, возьмите! Чем не прокламации? В руке Натальи затрепетала пачка десяток. - Бросайте! Десятки полетели в толпу. Такая пошла "булгаковщина". - Мы рождены, чтоб сказку сделать былью! - крикнула девица, спрыгнула на мостовую и, в хохоте, в слезах, в легких поцелуях, была увлечена в какой-то темный подъезд. Здесь безумец поцеловал Наталью в оба глаза, в ротик, в грудки, во все парные органы и непарные, а потом встал на колени и поцеловал ее в обе туфли. - Во дает, - прошептала девушка и, чуть поколебавшись, запустила пальцы в спутанные его волосы, далеко не первой свежести. Районный финал детской игры "Зарница" проходил в нескольких километрах от моря на серых выжженных солнцем холмах, весьма, между прочим, похожих на Голанские высоты. Бронетранспортеры, ревя расхристанными моторами, гремя разболтанными глушителями, лязгая расшатанными гусеницами, плюясь раскаленным мазутом и визжа разъяренными детскими голосами, с ходу взяли гребень и встали. На изрытый семифунтовыми ракетами грунт спрыгнули юные автоматчики. Их мордашки, опаленные непрерывными недельными боями, осветились жестокой солдатской радостью - Победа! Отряд первым вырвался на гребень, а значит, впереди областные военно-патриотические потехи, а там, глядишь, и всесоюзные! Дым и огонь, порох и сталь, компот и клецки! Подъехали на "козле" командир отряда, отставной генералмайор Чувиков, и представитель обкома комсомола Юрий Маял. - Молодцы, ребята! - крикнул генерал своим бойцам. - Потери есть? - Сережу Лафонтена вытошнило, товарищ гвардии генералмайор в отставке! - доложил лучший чувиковский штурмовик Олежек Ананасьев. - Отправить Лафонтена в тыл! - гаркнул генерал и отечески улыбнулся глазами из-под крылатых бровей. - Там его научат родину любить! Ребята охотно захохотали. Они успели полюбить солдатский юмор и привыкли потешаться над заикой Лафонтеном, сыном бедной алуштинской газировщицы. Орлы! Генерал горделиво кивнул Маялу на своих маленьких солдат. Нет, не все еще потеряно, новое поколение вырастим без всякого хрущевского сосу... без поллитры и не выговорить поганое слово... Ишь, гады, напустили соплей- "пусть всегда будет мама!". То ли дело в наши времена гремели песни: Мы отстаиваем дело, СозданнОе Ильичом. Мы, бойцы Наркомвнудела, Вражьи головы сечем! Ничего-ничего, эдак поработаем годиков десять, будет кому китайца шугать, чеха и румына замирять! - Виталий Егорыч, - умоляюще попросил Юрик Маял, сам после вчерашнего имеющий вид не ярче Лафонтена. - Достань, Виталий Егорыч!.. - На, комсомол, соси! Чувиков сунул молодому человеку походную флягу с гнуснейшей джанкойской чачей, сплюнул и вылез из "козла". Хиловатый пошел комсомол, банку не держит, боевое воспитание переложил на ветеранов, об одном только и мечтает - о финских банях с датским пивом. Генерал подошел к обрыву и посмотрел вниз на легкомысленную Ялту. По сути дела, взорвать, распотрошить, попросту уничтожить этот городишко можно с одной ротой солдат, конечно, при условии современного оружия. Три тактических ракеты в разные концы - первый ударный шок! Потом для усиления паники пострелять вдоль набережной из автоматический безоткатной пушки. После этого катить уже вниз колонной, пуская гранаты и огонь, а в городе разделиться: первый взвод- к телефонному узлу, второй- в порт, третий- закладывает фугасы под горком. Пленных не брать! Вот так! Раз, два - ив дамках! Современная война- стремительная штука! К сожалению, не все это еще понимают! В Ялте Чувиков жил уже много лет, заведовал в ней солидным санаторием, но сейчас, как ни странно, впервые взглянул на этот город с истинно военной и, конечно, единственно правильной точки зрения. Воспитатель подрастающего поколения, пожалуй, еще долго бы предавался сладким военным мыслям, если бы не увидел вдруг в небе невероятный оптический обман. Там, в небе. словно ненавистные голуби мира, парили, то снижаясь, то взмывая, денежные купюры, ей-ей, семь новеньких нежно-розовых десяток. Не успел генерал протиранием глаз ликвидировать эту галлюцинацию, как снизу донеслось звуковое наваждение - вполне гражданское подвывание мотора. Старенькая таксушка тянулась в гору боевой славы и вот остановилась, раскорячившись, раскрылись сразу все двери, и вылезла в пороховые будни "Зарницы" неприличнейшая компания: здоровенная какая-то параська с танковым задом, вертлявый морячок в кремовой рубашке, крашенная сажей выдра в подлейшем мини-платье из лживой парчи и верзила-хиппи в белых тапочках. Этот последний одной рукой прижимал к груди неслыханное богатство - виньяк, джин, виски, сливовицу, а в другой держал вилку с сочным купатом и потихоньку его кушал. Компания даже внимания не обратила на грозную боевую технику, на юных патриотов с автоматами и на недюжинную личность генерал-майора. Параська, выставив зоологический свой зад, взялась за сервировку пикника. Она напевала "Тбилисо" и хихикала так, как будто у нее в складках жира копошились муравьи. Черная шлюха развалилась на камнях в мечтательной позе, прямо-таки "Бахчисарайский фонтан". Парча у нее задралась едва ли не до пупка, и открылось нечто розовое, грязное, но желанное. - Томка, - низким голосом позвала черная, - ты под кого лягешь? - А ты, Люсик? - прощебетала толстозадая. - Без разницы. - А мне литовец глядится, если не возражаешь. Терпеть этот шабаш нельзя было больше ни секунды. Генерал сложил ладони рупором и проорал: - Немедленно покинуть зону маневров! Гуляки тут обернулись и только сейчас заметили в десяти шагах все воинство. Изумление их было велико, они смотрели на подразделение Чувикова, словно на инопланетных пришельцев. Надо сказать, что и юные воины взирали не без интереса на чуждую их патриотической аскезе стихию. Вдруг долговязый хиппи отбросил в сторону свой купат и завопил, радостно простирая руки: - Чилдрен! Подняв над головой большую коробку шоколадного ассорти и постукивая в нее, словно в бубен, он стал приближаться к войску движениями индийской танцовщицы. - Кам ту сапа, джингл белл, хочешь чоколатку, маленький пострел? - так пел негодяй. Страшно сказать, как быстро началось всеобщее, полное и неконтролируемое разоружение. В седой боевой ковыль полетели автоматы, гранатометы, базуки, а долговязый и явно нерусский хиппи прыгал от восторга выше головы, да еще и что-то хрюкал на языке потенциального врага. Поначалу генерал-майора охватила полнейшая растерянность, все происходящее показалось ему дурнотой, миражом, но потом он взял себя в руки и завопил, подбегая к краю обрыва и замахиваясь на позорную компанийку пустым пистолетом: - Расстреляю! - Правильно, генерал, - сплюнул сидящий на багажнике таксист. - К стенке надо ставить этих паразитов. Иначе сифилиса не искоренишь. Паразиты, однако, ничуть пистолета не испугались. Обе бабы вскочили на камни и давай лаять "не имеете прав" и "а где это написано". Морячок, нахальные глаза, делал приглашающие жесты, постукивал ногтем то по деревянному своему кадыку, то по бутылке. - Водитель, съезжай с горы! - В полном уже кошмаре Чувиков стал целиться в женщин. - Я что? - снова сплюнул шофер. - Я, как пассажиры скажут. У нас дисциплина. - Дави! - возопил тогда Чувиков, взлетая на броневик.- Дави, Степаныч, израильскую агентуру! Санаторный шофер Степаныч, старший сержант запаса и полный кавалер ордена Славы, тут же вылез из аппарата. - Дави сам, Чувиков! Мне эта железка за семь дней опизденела хуже тещи, а в тюрьму я не хочу. Вот стартер, вот газ, дави, если хочешь! Огромная машина с диким ревом, поднимая столб пыли, закружилась на одном месте. Чувиков смотрел сквозь прорези и видел то море, то кусок лысой горы, то небо, прочерченное реактивными выхлопами. - авиация, мать родная, выжги мне на макушке череп, кости и звезду! - и вдруг увидел свое бывшее воинство, детей, семенную свою смену, надежду, будущих освободителей Европы!.. Дети приплясывали вокруг долговязого придурка в белых тапочках, а тот, кривляясь, оделял их уже не шоколадом - ЦВЕТАМИ!!! Враг, враг матерый, зрелый, как фурункул, цветущий, как гладиолус, хитрый внутренний враг, заброшенный извне! Вот кого надо давить в первую очередь! Броневик прекратил ужасное, но бесцельное кружение, остановился и вдруг рванул на идиллическое сообщество друзей ботаники и свободы. Дело могло бы плохо кончиться, если бы хиппи в белых тапочках не перепрыгнул с удивительным профессионализмом через броню и не заткнул бы генералу пасть букетом горных маков. Очнулся Виталий Егорович Чувиков совсем не в дурной для себя ситуации. Голова его покоилась на чем-то мягком (впоследствии выяснилось - Тамаркины ляжки), пояс у него был отпущен, и живот, впервые за всю боевую неделю, вольготно дышал, а возле рта своего видел Виталий Егорович чью-то руку со стаканом янтарной влаги. Конечно, в небе еще парила проклятая галлюцинация - семь розовых десяток, и в голове еще клубился значительный вишневый омут, но напиток был доброкачественный, резкий, и сознание быстро, как ему и подобает, прочищалось. - Повторить, товарищ гвардии генерал-майор? - Разумеется, - строго кашлянул Чувиков и тут же получил еще стакан и, кроме того, надкусанный купат со следами губной помады. Чувиков тогда бодро сел и увидел вокруг себя весну человечества, рожденную в трудах и в бою: боржомные звезды и шампанскую кипень, фиксатые пленительные пасти дам, умело дерущие полнокровных купатов, и гитару, и комсомольца Маяла, влепившегося в грант как диковинная бабочка-инкрустация с надломленным крылом. Рядом сидел нестарый интеллигентный профессор, который, заложив за уши длинные волосы, внимательно и с человеческим чувством, словно медсестра, смотрел на генерала. Чувиков тогда ему с укоризной сказал: - Вот ты мне все виску да виску подливаешь, а что эта виска для русского человека- квас! Я, между прочим, больше нашу сормовскую рабочую предпочитаю. Профессор длинным пальцем преподнес ему слизистый сопливый гриб. - Виталий Егорович, ведь вы человек и я человек. Вот хочется мне вам в рожу плюнуть, сукин вы сын, блядь полоумная, а я не плюю, а преподношу вам закуску. - Ваше имя, отчество, фамилия, место работы? - осведомился генерал, принимая гриб. - Патрик Генри Тандерджет, профессор Оксфорда, король Пражского майалиса и дезертир из армии Соединенных Штатов. - Очень приятно. - Чувиков поклонился носом и грибом. - Чувиков Виталий Егорович, русский анархист. Из огромнейшего окна кафе "Ореанда" видны корабли, идущие по закатному морю. Ах, романтическое местечко! С набережной поднимаешься сюда по крутой лестнице, садишься у окна с непроницаемым отчужденным видом, смотришь на море, на корабли, щелкаешь "ронсоном", затягиваешься "Винстоном"... Какой-нибудь умник скажет, что в этом пошлом манерничанье нет никакого смысла. Ошибка! Во-первых, ты обязательно здесь, в конце концов, напьешься, как свинья; во-вторых, уведешь какую-нибудь интеллсктуалочку; в-третьих, проснешься утром, вспомнишь, как входил в это кафе, как задумчиво курил и что делал потом, подумаешь "какая же я пошлая и низкая мразь", а из таких мыслей человек всегда извлекает пользу. Алик Неяркий сидел за столом, окруженный целой компанией. То ли врачи, то ли артисты цирка, то ли ворье коммунальное, дело не в этом. Главное, болельщики и коньякер выставляют, только успевай глотать, а чувиха одна уже интересуется, уже поигрывает под столом молнией на штанах бомбардира. Алик, глотая коньяк, раздирая цыпленка, ковыряясь пальцем в икре и ободряя временами любопытную чувиху своей неотразимой кривой улыбкой, держал площадку и отвечал на все вопросы любителей спорта. К примеру, его спрашивали: - А что, потянет еще один сезон тройка Фирсова? Он тут же отвечал: - Резинку гонять одно дело, а родину защищать- другое! Бывало, Анатолий Владимирович как начнет в раздевалке накручивать нервы на кулак, ребята только попердывают! Что ж вы, сучьи дети, позволяете себя к бортику прижимать малокровным шведам? Вы же русские люди! За вашими спинами вся наша мощь стоит! Мир! Труд! Свобода! Бомбардир вдруг скрипнул зубами, двинул локтем. Полетели рюмки, ошметки закусок, брызги напитков, запачкан был белоснежный свитер соседа, молодого фарцовщика-альпиниста. - Перебарщиваете, мадам, немного перебарщиваете. - процедил вбок Алик и вдруг грохнул кулаком по столу, уронил голову на руки и глухо заговорил, подавляя икоту: - Продолжаю! Продолжаю ответы на вопросы телеслушателей. В настоящий момент в мои планы входит строго засекреченный полет на Луну в рамках программы Всемирного Совета Мира. Тихо! Задача перед нами. товарищи, стоит нелегкая, но она нам будет по плечу, если Федерация хоккея нас поддержит, в чем мы почти не сомневаемся. Тихо, хмыри! Кулак бомбардира заплясал по столу, круша сервировку, и замер в заливном рыбном блюде. Болельщики испуганно переглядывались. Алик продолжал, не поднимая головы, глухим, но грозным голосом: - Во всем мире хмыри вроде вас молчат, когда говорят настоящие мужчины! Итак, решено- мы отправляемся по первой же команде Центрального Комитета! Со мной два старых кореша с Пионерского рынка, борцы за достоинство человеческой личности. Прекратить хихиканье! Да ладно, кончай ты, Татьяна, за солопто дергать, не до тебя сейчас! Спокойно, Луна - наша! Мы сядем на нее все трое, и пусть прогрессивное человечество сосет! Где мои кореша, будущие герои Отчизны? Отвечайте - где? Может, вы их, суки, патрулю передали? Может, уже дело шьете? Учтите, шалашня, я сам из органов! Всех вас замету как притоносодержателей! Алик зарычал и сильно заскрипел своими крупными зубами. Соседка, у которой уже появилось к ветерану некое подобие родственного чувства, деловито закричала: - Двойного кофе Неяркому и таблетку аспирина! Однако рычание оборвалось без всякого аспирина. Неяркий встал во весь свой приличный рост и на глазах всей "Ореанды" уперся в стеклянную стену тоскующими руками. - Где вы, друзья мои милые? Где голуби мира и весны? Где мудрецы и поэты? - завел он жалобным голосом на манер плача Ярославны. - Где тройка Неяркого? Академик мой бескомпромиссный! Тандержетик мой, вислые уши, вэа ар ю? Бессонница и паруса, пока плывем до середины, мы обгоняем чудеса, когда сосем из горловины... Эх, сгубила хлопцев тоталитарная система! Посетители "Ореанды" были потрясены этой вдохновенной импровизацией, а один заезжий лабух даже подыграл Неяркому на флюгель-горне. Слезы стекали по впалым щекам центуриона, а рука его уже ощупывала железный стульчик - назревал новый взрыв. Как вдруг сильный порыв ветра распахнул дверь "Ореанды", и все увидели за ней темно-зеленое ночное небо с чистенькой звездочкой в глубине. Затем в дверь, словно голубивестники, влетели три розовых десятки, а вслед за ними в кафе проскользнули двое в черных шелковых масках, он и она, легкая и неприличная парочка, вне всякого сомнения, только что вылезшая из постели. Вошедшие заколебались в центре зала. Свободных мест, конечно же, не было, и они колебались, обнявшись, довольно долго, но не просто так, а как бы в ритме допотопного аргентинского танго. Червонцы между тем деловито кружили над ними, подгоняемые лопастями фена. Она была юной грацией, о чем свидетельствовали нежный подбородок под нижним краем маски, яблочные грудки и гибкий стан, очерченный макси-платьем романтического стиля. - Что за девка? Почему не знаю? - спросил присутствующий в кафе кинорежиссер Калитта, джинсовый молодой человек в затемненных очках, у своего администратора, одутловатого синещекого волосатого Крайского. но прозвищу Мамин Свитер. --1 акую надо снимать, снимать и еще раз снимать! - А вдруг у нее носа нет?- осторожно хихикнул Мамин Свитер. Мужчина в маске был не юн, небрит, нетрезв и небогат, о чем свидетельствовали хотя бы трехрублевые белые тапочки, правда совсем новые. Но было в нем нечто таинственное, это был, конечно же, некий "таинственный в ночи", об этом говорило хотя бы его платье, только что выстиранное и еще не высохшее, слегка дымившееся. "Ах, какой! - подумали все без исключения дамы в кафе. - Ах, какой, какой,какой!" Прекратив наконец колебания, парочка направилась к разгромленному Неярким столу и присела там, среди луж и осколков стекла. Посидев несколько секунд в скованных позах, маски вдруг сблизились и поцеловали друг друга в ротовые отверстия. Изумление было всеобщим и молчаливым, лишь Калитта слегка поаплодировал, тогда как Алик Неяркий стал медленно приближаться, держа на отлете стул за железную ногу. Все замерли в ожидании неприятной, но интересной развязки. Бомбардир начал издалека: - Когда меня спрашивают, кто твой любимый писатель, я отвечаю - Жизнь! Когда меня спрашивают, что я ненавижу, я отвечаю - войну, лицемерие, капитулянтство! Он облокотился одной рукой о стол, а другой покручивал свое грозное оружие. - Правильно, товарищ Неяркий! - вдруг оживилась буфетчица Шура, которая сегодня с утра все помалкивала, потрясенная покупкой "Камуса". - У нас тут не бал-маскарад! Таких учить надо, таких вот, в масках! Затем произошло неожиданное. Неяркий отбросил стульчик и раскрыл объятия. - Пантюха! Генаха! Самсоша! Арька! Радик! Нашелся! Где ж ты пропадал, сучонок? Где ж ты потерялся? Человек в маске обнял бомбардира и быстро заговорил; речь его была похожа на стремительное, но шаткое скольжение новичка по трассе слалома, того и гляди, переломает себе руки и ноги: - В пельменной, Ян! Мы потеряли друг друга в пельменной! Я отправился за бульоном и внезапно попал в сумрак таинственной ночи. Я путешествовал по этой ночи один вдоль и поперек, таинственный в таинственной ночи. пока не встретил эту юную особу голубых кровей. Как ты поживаешь, Ян? Поцелуй теперь свою сестрицу, дружище! Она выстирала мне все - штаны, свитер и даже трусы, можешь себе представить, камрад? Пожалей ее, Ян! Я жалел ее изо всех сил. Да ведь как же не пожалеть юную особу голубых кровей, которая путешествует по дикой стране без стражи? Алика долго не надо было упрашивать, он обхватил "юную особу" снизу за милые ягодицы и притиснул к себе, жарко дыша. - Спокойно, кисонька, я - по-братски. - Брат, его нужно спасать, - зашептала юная грация с восторженным необязательным отчаянием. - Брат, мой возлюбленный - пропащий человек. Быть может, только мне удастся его спасти... - Сама ты, чувиха, пропащий человек! Мы с Академиком в полном порядке! Сейчас сядем за чистый стол и будем ждать нашего третьего друга, американского профессора кислых щей. Эй, люди, дайте нам столик, чтоб чистый был, как хоккей! Чистый стол, конечно, был им быстро предоставлен, и они сели за него в важном молчании. Девушка вырезала Неяркому маску из интуристовской салфетки. Молчаливая замаскированная троица полностью отключилась от жизни интеллектуального кафе, хотя и напоминала всем присутствующим о близости пугающих инфернальных сил. Вскоре, однако, за окнами "Ореанды" загрохотали ржавые танковые гусеницы, и на набережную, круша вазы и статуи, выехал странный поезд: три устаревших бронетранспортера, полные детей и цветов, таксомотор "Волга", набитый какой-то безобразно горланящей пьянью, и газик-вездеход, так называемый "иван-виллис", в котором стояли, приветствуя публику, заслуженный генерал-майор, с победоносными закруглениями своего несвежего лица, и долговязый хиппи в генерал-майорской фуражке. Дети бросали из бронетранспортеров на зашарканный асфальт пряную горную флору и пели чудную песню "Все люди - братья, обниму китайца, привет Мао Дзедуну передам". В толпе у многих наворачивались слезы: игра "Зарница" финиширует! - Дядя Паша! Дядя Паша! - загалдели юные воины, адресуясь к хиппи. - Давайте теперь еще одну песню разучим! Вы обещали! Всем понравилась покладистость "дяди Паши", он тут же вылез на капот "козла" и запел, активно помогая себе генеральской фуражкой: Старинную историю Мне передал отец Про губки леди Глории И про ее чепец. Ах, про ее батистовый и кружевной чепец! - Ах, про ее батистовый и кружевной чепец! - подхватили дети. Однажды к леди Глории Зашел Гастон-кузнец, И вскоре у истории Увидим мы конец, Ах, этот чепчик розовый пришелся на конец! - Ах, этот чепчик розовый пришелся на конец! - грянули хором дети. Я спел про леди Глорию Но я не жду похвал, Ведь всю эту историю Нам Чосер рассказал, Ах, старый Джефри Чосер, он никогда не врал! - Ах, старый Джефри Чосер, он никогда не врал! - ликуя, спели дети. - Ах, старый Джефри Чосер, он никогда не врал! - ликуя, спела вся набережная: сталелитейщики и мастера высоких урожаев, милиция и военнослужащие, бляди, рыбаки и интуристы, бляди, фарцонники и дружинщики, циркошники и киночи, бюроканы и наркомраты, аптеканты, и спекуляры, и бляди. Неистовый всеобщий восторг, братское единение охватили вдруг набережную города-курорта, а шельмоватый простакхиппи по имени дядя Паша запустил себе обе руки за пазуху и выбросил целый ворох новеньких десяток, розовых, как парная телятина. хмель бушевал в наших мозгах розовый хмель МИДЕОТЕРРАНО подобный пене острова Крит хмель закручивал наши шаги по чутким коридорам Ореанды и мы низвергались с .мраморных лестниц и совершали пируэты на кафельных полах и врывалисъ в табуны танца шейк и в бесконечные сортиры с сотнями писсуаров протянувшихся вдоль неподвижного моря словно строй римских легионеров хмель бешеным глиссером заносил нас в подкову гавани Сплита на полированные булыжники Диоклетианова града и в гости к нимфе Калипсо на ее древние и вечно желанные холмы в библейские долины и романские города под шелестящими лаврами и мы метались на дне кипарисового колодца под чистым темно-зеленым небом между статуями корифеев средиземноморской цивилизации и захлебывались в эту нашу быть может последнюю юную ночь захлебываясь в этой ночи захлебываясь в алкоголе в горячем токе крови в поцелуях Генерал-майор Чувиков сквозь дивное головокружение, похожее на поток винегрета, увидел вдруг себя на ресторанной эстраде. Вокруг валялись инструменты и пюпитры. Лабухи скорчились там и сям в безжизненных позах, один лишь "дядя Паша", с обморочным лицом, поглаживал щеточками медные тарелки в такт уничтоженной мелодии "Марш святых". Прямое попадание, догадался генерал, сел к роялю и пропел, бухая пятерней по нижнему регистру: От Орла до Замостья Тлеют польские кости, Над костями шумят ковыли... - Диспозиция такова, Патрик Генри: за три дня выходим к Рейну, на Францию больше двух дней ни в коем случае! НАТО? НАТО - не помеха, сдуем, как пыль! Главное, как добиться симпатии освобожденных народов? Может, чего подскажешь, Патрик Генри? - Мне нужно в милицию, - слабым голосом отозвался профессор Тандерджет. - Милицу тебе? Вот козел английский - Тамаркиной задницы ему мало, Милицу ему теперь подавай, одобряю! - В милицию, то есть в советскую полицию, - более отчетливо произнес Патрик Генри, вынул изо рта спящего певца Виктоpa Бури дымящуюся сигару и затянулся с глубоким благодарным всхлипом. - Внимание, которые на ногах! - сказал в микрофон генерал. - Зарубежный друг просится в милицию. Надо помочь прогрессивному иностранцу. Давайте все пойдем в милицию, и дивчины, и хлопцы! Те, которые па ногах, а их осталось в "Ореанде" не так уж много, одобрительно зашумели. В милицию, в милицию, в советскую полицию! Чего ждать? В милицию надо идти по-хорошему, не выгонят же! Дежурный горотдела милиции, лейтенант Ермаков, был в ту ночь занят художественной советской литературой, романом "Истоки" писателя высшей гильдии Вадима Мокеевича Кожемякина. Роман этот, между прочим, был снабжен подзаголовком: "Письма с фронта идеологической войны". Главный герой романа, сталевармногоженец, работник Энского обкома и телекомментатор по международным делам Мокей Вадимович Кожин, как раз находился на передовой позиции, то есть на Елисейских полях, и с презрением рассматривал витрину автомобильного магазина "Ситроен". Всею кожею своею, волосяным покровом, железами внутренней и внешней секреции, а главное- коренным своим огурцом ненавидел Кожин фальшивый блеск капитализма. Экая наглость - выставлять все напоказ, не считаясь с исторической обреченностью! Лейтенант Ермаков такую литературу знал наперед, не читая, знал он и самого автора, В.М.Кожемякина- тот всегда сшивался в милиции, в следственных органах, в горкоме, - знал и не уважал, но почему-то приятно было Ермакову читать по ночам такие книги. Знаешь заранее, что никакой хуйни не произойдет, что все будет развиваться, как положено, что прогрессивные идеи восторжествуют в трудной борьбе, а это очень успокаивает во время ночных дежурств в таком городе, как Ялта. В Ялте лейтенант служил уже десяток лет, но никак не мог к ней привыкнуть. Нервный этот, туберкулезный, пьяный город был для него, как глухая ночь, как смутное время, как продолжение гражданской войны. То, понимаете ли, приволокут длинноволосых с гитарами, то дама прибежит - украли собачку, то вынырнет кто-нибудь из воды без документов. Вот и сейчас, не успел товарищ Кожин дать ответный залп по Елисейским полям, в горотделе милиции совершилось настоящее безумие, какого и в заграничном кино не увидишь. В дежурное помещение, поддерживая друг друга, явилась невероятная компания во главе с известным в городе гражданином директором санатория имени XIX партсъезда, генералом в отставке Чувиковым. Генерал был в соответствующем мундире, но в женской купальной шапочке с нейлоновыми оборками на голове. Среди явившихся находились и другие известные лица: инструктор горкома комсомола Маял, в пиджаке и трусах, и две зарегистрированные в вендиспансере женщины, а именно Кукина и Пергорьянц, на голове последней - генеральская фуражка. Вместе с этими местными жителями пришло несколько отдыхающих: двое мужчин в масках, один в черной, другой в белой, молодая девица, опять же в маске, которая с беспричинным смехом занималась целованием мужчин, длинноволосый не по возрасту субъект, явно чуждого нам вида, хотя и с комсомольским значком, приколотым прямо к коже оголенной груди. Позднее к компании присоединился моряк торгового флота, который тут же опозорил морскую форму лежанием на полу. Под рукой у Ермакова в данный момент был только сержант Чеботайко, и потому после осмотра компании он спросил довольно мирно: - В чем дело, граждане? Чуждый элемент с комсомольским значком на коже выступил вперед и внятно заявил: - Я профессор Оксфорда, консультант ПАСА и эксперт ЮНЕСКО, но я хочу порвать с преступным прошлым и прошу у советских властей политического убежища. - Понятно, - кивнул Ермаков и показал на стул. - Вот. пожалуйста, напишите заявление. Он вышел в соседнее помещение и приказал Чеботайко собрать через "ходилку-говорилку" все ночные патрули и поднять па ноги народную дружину. Когда он вернулся в дежурку, там царил вальс. Все ночные визитеры молча и нежно вальсировали друг с другом, а невозвращенец-хиппи вальсировал один, трепеща своим заявлением и тихо напевая: - Робок, несмел, наплывает мой первый вальс... На своем столе лейтенант нашел две шоколадных конфеты, помятый, но яркий цветок РОЗА!!! станиолевую розеточку с заливным судаком и граненую рюмку зеленого ликера "Шар-грез". Рюмку лейтенант строго отставил - не положено при исполнении служебных обязанностей, а конфеты и судака съел не без удовольствия. Отодвинув в сторону роман "Истоки" и взяв в руку розу, лейтенант сел за стол и стал наблюдать танец. Было в танцующих что-то грустное и осеннее, что-то очень неопределенное, но определенно не похожее на героев романа "Истоки", как друзей, так и врагов. Даже толстожопая Тамарка Кукина и та казалась в этом танце полуувядшей хризантемой. Лейтенант и сам не заметил, как стала его забирать за живое лирическая мелодия вальса. Стоп, одернул он себя, в обществе должны быть люди, чтоб бороться за порядок и не позволять населению скатываться до уровня сумасшедшего дома. Так он говорил себе, но предательская грустная жалость к этим чокнутым алкоголикам, вкупе с благодарностью за вкусные вещи, ползла по его лимфатическим сосудам снизу вверх. В конце концов, неизвестно, к каким бы выводам пришел Ермаков под влиянием вальса, если бы тут не вошли в помещение ночные патрули и отборные дружинники. Можно лишь определенно сказать, что в задержании визитеров, в закручивании рук и ног, в преследовании вырвавшихся, в запихивании головой в мотоколяску, в пинании ногами и во всем последующем-соответствующем лейтенант Ермаков участия не принимал. НЕ СРАВНИВАЙТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, ЭТОТ ЗОБ С ПОДКЛЮ- ВЕННЫМ МЕШКОМ ПЕЛИКАНА, в который нелепая птица складывает жалкий, но нужный ей запасец пищи-рыбы. Этот зоб, пятнистый и дряблый, предназначен для коллекционирования наших комсомольских значков! АХ, КАК СОСТАРИЛСЯ НАШ ЛЮБИМЫЙ НАВЯЗЧИВЫЙ ПРИЗРАК после своей магаданской весны! Как постарела его кожа, его слизистые оболочки, но как сильны еще его руки и как хрустят наши недоразвитые суставчики при затягивании узла на спине! НЕУЖЕЛИ МЫ УЖЕ В БОЛГАРИИ? ГУТЕН ТАГ, ТОВАРИЩИ БОЛГАРЫ! Мы стояли жалкой кучкой в вестибюле, а болгарские варианты теснили нас к стене. К стенке их! Сфотографировать по одному! Теперь никуда не уйдут! Здесь не заграница! Здесь Болгария! ЗНАКОМА ЛИ ВАМ ФОРТЕПИАННАЯ ПЬЕСА "ВОСПОМИ- НАНИЕ О МОЛОДОСТИ"? Розовая трава того вечера была, как всегда, неподвижна, а ты все тужился, стараясь вызвать на поверхность хотя бы один мыльный пузырь восгзминания. Между тем воспоминание сидело неподалеку под статуей охотницы Артемиды, в виде скромной старухи, у ног которой лежала маленькая такса, новорожденный львенок. Со всех сторон на нас надвигался огромный вечерний город с его стеклянными плоскостями и головокружительными ущельями, где, как всегда в погожие вечера, кишела предреволюционная жизнь. МОЙ ЛОБ ШИРИНОЮ В ДВА ПАЛЬЦА, НО МЫСЛЬ ПРИТАИЛАСЬ ЗА НИМ, хищнейшая мысль-недоносок сквозь глазки упорно глядит, сквозь кожу мою прорастает, как полк энергичных стрелков, а уши, антенны радаров, следят за пустыней небес! Я очнулся от звука падающей воды. Я очнулся от острого запаха мочи. Когда голова моя повернулась, я понял, что очнулся от звука падающей, остро пахнущей мочи. Голова моя лежала на полу, а следовательно, и все мое остальное лежало на полу, а значит, и душа моя лежала на этом цементном полу. Возле головы моей стояла банная оцинкованная шайка, в которую низвергались две струи, одна желтая, другая прозрачная. Источниками этих струй были два пениса, склонившиеся надо мною, как два средневековых солдата. Еще раз куда-то повернувшись, я увидел и своего сморщенного дружка, робко прикорнувшего на жестком ложе бедра. Я разглядел затем и принадлежащее мне бедро с синим пятном, волосатую голень и невыразительную стопу, за которой стояла железная койка, а на ней лежал голый мужчина, скрестивший руки на груди и смеющийся в потолок. Транс-фак-катаром приблизился бок мужчины, и под восьмым ребром обозначилась основательная выемка и висящий рядом кожаный трансплантант, похожий на пожелтевший стручок южной акации. Все было на что-то похоже: пенисы на солдат, трансплантант на стручок. Одни предметы напоминали другие. Лампочка под потолком смахивала на Зоркое Око Судьбы. Журчание мочи прекратилось, и оба пениса, глухо разговаривая и рыча, шлепая босыми ступнями, куда-то удалились. Я приподнялся на локте и заглянул в шайку, стараясь, однако, не увидеть своего лица. В шайке отражалось окно, забранное в железную решетку, и повисшая на этой решетке скорбная голая 4)игура с обвисшими боковинами. Так я понял, что это за местечко- МЕДИЦИНСКИЙ ВЫТРЕЗВИТЕЛЬ! Тот, на окне, кричал: - Прав не имеете! Я член бригады коммунистического груда! Я уже сто тысяч на сэкономленном топливе! Я па Доске почета! Отпустите, отпустите, убийцы и сволочи! Был солнечный хрустящий мороз, когда Толя фон Штейнбок приволок рюкзак с продовольствием в городское управление безопасности. Мальчик еще с раннего детства испытывал недоверие к таким вот ярким морозным дням. Безветрие, неподвижные сугробы, прочно установившийся низкий Цельсий - вот штука, эти приметы вселяли в душу чувство беды и стыда за свою беду перед массой безбедных граждан. Магаданская Безопасность любила уют и располагалась в доме с четырьмя маленькими дорическими колоннами. Дом был похож на помещичий особняк, и, при желании, юный фон Штейнбок мог вообразить, что явился наниматься в гувернеры. Однако желания такого у него не появилось. Он желал лишь, чтобы приняли такую большую сверхнормативную передачу. Кроме того, он мечтал, чтобы повторился тот единственный счастливый случай, когда мать везли с допроса в тюрьму не в "воронке", а в легковушке и он увидел ее бледное и неестественно оживленное лицо. На крыльце, привалившись спиной к колонне, стоял здоровенный, налитой салом и спиртом, малый. Нагольный полушубок наброшен был на его круглые плечи, на боку висела кобура с пистолетом. Он ухмылялся от полного удовольствия своей жизни, от полной завершенности своей персоны - рыцарь революции! - и, вдобавок к этому удовольствию, уже с ленивым избыточным смаком он грыз жареные семечки. Откуда, скажите, на границе вечной мерзлоты жареные подсолнухи? - Что, пацан, матуха припухает? - доброжелательно обратился он к фон Штейнбоку. - Шамовку притаранил матухе? Дело! Да заходи в дом! Чего стоишь, как неродной? Толя проскользнул в темный коридор, почувствовав щемящую благодарность к добродушному гиганту. Между тем этот добродушный гигант, "загадочная русская душа с потенциальным генетическим запасом добра", был бойцом комендантского взвода, то есть расстрел ьщи ком. Ах, Толя фон Штейнбок, робкое существо с неясными порывами, думал ли ты, стоя под вырезанной из фанеры и подзолоченной чекистской стенгазетой "На страже", что породнишься когда-нибудь с прыщавым саксофонистом Самсиком Саблером, что будешь спать в мраморной ямке на хвосте собственного динозавра, что прославишься в Черной Африке как изобретатель микроскопа, что прославишься как автор книг и формул и таинственный в ночи преемник Дон-Жуана и останешься все тем же Толиком фон Штейнбоком, даже лежа на цементном полу медвытрезвителя в луже ядовитой алкогольной мочи. - Але, мужики, дайте закурить! Эй ты, подбрось "Примы"! Душа горит, курить хочется! Да вы люди или суки? Теперь уже трое голых стояли на окне, вцепившись в решетку и голосили в форточку. Я подполз к ii-iM ча четвереньках, встал, подтянулся на решетке и занял свое место среди бугристых ягодиц. За окном была глухая улица, светился асфальт под фонарем, чуть покачивались верхушки кипарисов, и не видно было ни души. - Нет никого, - пробормотал я. - У кого вы просите? - Нет никого, да? - агрессивно закричал воспаленный худой парень с пушистыми бакенбардами, от которых его нагота становилась еще постыднее. - А этого фрея ты не считаешь? - Он ткнул пальцем в пустоту. - Вон, с поебалки идет и курит БТ, сучонок-эгоист! Погоди, гаденыш, сам попадешь в вытрезвилку, хер тебе кто-нибудь даст покурить! - Погоди! - завопили двое других. - Хер получишь! - Погоди! - завьэл и я. - Эгоист сраный! -У кого гарантия есть?! - с еще большей запальчивостью вопросил парень в бакенбардах и тут же сам себе ответил: - Никто не гарантирован от вытрезвилки, потому что милиция совсем озверела. Здесь, между прочим, и нет особо пьяных. Вот ты, парень, возле параши лежал, так ты ведь просто спал - да? - Конечно, просто спал, - охотно подтвердил я. - Спал, сны смотрел. - А я о чем говорю! - завопил он и затряс решетку. - Сильно пьяные с бабами сейчас лежат, их не трогают! Милиция сама, сука, не просыхает! Травят бляди-эсэсовцы беззащитную молодежь! - Вон еще трое идут! - закричал сосед справа, раздутый, лысый и розовый альбинос. - Трое куряк! Але, мичман, брось чинарик, будь человеком! Я смотрел на пустую улицу, на покатый мертвенный асфальт и на трубку фонаря и ничего, ничего, ничего не помнил из своей жизни. Все же вспомни хотя бы "золотые пятидесятые" и свинговый обвал и соло под сурдинку - дулу-дулу-бол-бал - и толпу девушек в глубине зала и пустое пространство навощенного паркета за минуту до начала бала, вспомни же! Однажды хмурым летним утром мистер Гринвуд сполз с кровати и увидел, что двери на балкон открыты, люстра над головой не погашена с ночи, окурки не выброшены и даже водка не допита. Он вышел на балкон и увидел внизу пустой парк и красноклювого скворца, сидящего из плече гипсового мальчика с обломанной пиписькой. Затем взгляд его остановился на кипарисе, который встречал здесь его каждое утро. Кипарис представлял собою идеальную форму, эл:;кую свечечку высотой в три этажа. Гринвуд долго смотрел на кипарис без всяких мыслей и вдруг почувствовал, что перед ним женщина. Женщина? Его передернуло от неудержимого желания овладеть этой зеленой ровной женщиной, но в следующую секунду спасительный страх... Однажды Герберт Пентхаус-младший, куря трубку, шел в дом Архитектора выпить коньяку, как вдруг у него ниже пояса появилось под-пальто нечто круглое величиной с кокосовый орех. Герберт задохнулся от ужаса, мысли об удалении этого дикого тела уже неслись издали, словно буденновский эскадрон. Он схватил себя руками за ЭТО МЕСТО, ожидая найти там твердое-бугристое-кошмарное-чужое, но под пальцами оказался лишь твид, а под твидом прощупывался собственный жиденький жирок Пентхауса-младшего. Надо носить выпивку с собой в плоской бутылке и следить, чтобы никогда не пустовала. Так всегда делали настоящие мужчины его возраста, летчики и писатели... Мимо Толи фон Штейнбока деловито проходили люди обоего пола с папками под мышкой. Они перекликались и пересмеивались, как это бывает в обыкновенных учреждениях, а между тем из-за одной двери все время доносился человеческий вой, правда негромкий. Никто не обращал внимания на паренька с рюкзаком, а может быть, его просто не замечали в темном углу под стенгазетой. Никто не обращал внимания и на вой из-за двери так же, как никто не прислушивался к треску пишущей машинки из-за другой двери. У Толи возникло ощущение часто повторяющегося дурного сна, когда ты понимаешь, что попал в опасное место, что тебе нужно отсюда немедленно уйти, что вот-вот грянет беда, но уйти почему-то невозможно. По веселым голосам сотрудников он понял, что подошло время обеда, и впрямь - двери хлопали все чаще и чаще, и вскоре коридор опустел. Тогда вой усилился, словно воющий решил во время перерыва повыть за милую душу. В конце коридора заскрипели доски, и появился позевывающий Чепцов. Он был на этот раз в военном, но поверх гимнастерки на нем была безрукавная душегрейка, скрывающая погоны. Он сладко потянулся на ходу, смешливо фыркнул, словно освобождаясь от приятного, но дурашливого сна, открыл ТУ дверь и выпустил вой наружу. - Обедать пойдешь, Борис? - спросил он в эту открытую дверь. Толя увидел прямо перед собой залитую солнцем комнату с тюлевыми занавесками и с портретом Берии над письменным столом. В середине комнаты спиной к двери стоял, широко расставив ноги, человек в такой же душегрейке, как и у Чепцова. За ним виден был другой человек, сидящий на стуле. Первый человек что-то делал руками со вторым, а второй-то как раз и выл. - Ай-я-яй, какие страсти-мордасти! - насмешливо сказал Чепцов, вошел в комнату и закурил. Дверь осталась открытой, и Толя мог прекрасно видеть все происходящее. - Всю душу вымотал ебаный фашист! - устало проговорил следователь Борис и отошел в угол к рукомойнику. Чепцов вставил ему в зубы папиросу и зажег спичку. Подследственный поднял голову, и Толя чуть не вскрикнул - перед ним был Саня Гурченко, тот самый смелый "Ринго Кид", лихой и веселый спецпереселенец, европейский бродяга, "рыцарь Иисуса Христа". Что с ним делал следователь Борис своими умелыми руками, понять было нельзя, не было никаких следов на его мертвенном лице, однако выть он перестал немедленно, как только Борис отошел к рукомойнику. - По-моему, ты перехлестываешь, Боря, - мягко сказал Чепцов. - Ну, знаешь, у меня тоже нервы есть! - возмутился его приятель, отошел к столу и стал собирать бумаги в папку. Чепцов взял стул и присел к подследственному вплотную. - Что, Саня, бьют? - тихо спросил он, внимательно вглядываясь в молодое лицо. Гурченко открыл свои глаза, далекие и безжизненные, как весь северо-восток нашего континента, отрешенные от России и от Европы, забывшие Бога голубые свои глаза. - Бьют, гражданин капитан, - прошептал он. - Ну-ну, - сказал Чепцов, как бы ободряя его, как бы призывая вернуться к жизни, и - удивительно! - призыв этот был тут же услышан измученным человеком, в глазах его плеснула, как рыба хвостом, сумасшедшая надежда, и он слабо улыбнулся, облизал губы и чуть кивнул в знак благодарности за сочувствие, которое, оказывается, даже в такой малой дозе все-таки необходимо душе. - А так не били? - спросил Чепцов и ударил Саню локтем в правый глаз. Гурченко упал на бок вместе со стулом. Глазница его мигом заполнилась кровью. - Нет, до вас так не били, гражданин капитан! Что касается ялтинского медвытрезвителя, то здесь стенгазета называлась "На страже здоровья". Латунные буквы этого названия были вырезаны когда-то в недалекие годы именитым клиентом, скульптором Радием Аполлинариевичем Хвастищевым. Доктор физико-технических наук Аристарх Аполлинариевич Куницер выпилил для стенгазеты художественную раму с кистями винограда, похожими на титаническую мошонку. Писатель Пантелей Аполлинариевич Пантелей написал для стенгазеты передовую статью под названием "По следам столетия в свете пятидесятилетия", которая начиналась словами "вот уже больше четверти века". Знаменитый врач Геннадий Аполлинариевич Малькольмов смазал все это клеем, а саксофонист Самсон Аполлинариевич Саблер нарисовал в нижнем углу почтовый верзошник с крылышками и приписал неверной рукой "шлите письма". - У кого были головные уборы? - спросил вдруг капитан Чепцов над самым моим ухом. - У меня ушанка была, товарищ дежурный, - послышалось сбоку. - А у меня мичманка. - Шляпа велюровая. - Кепка. - Берет. - Тюбетейка. - Сомбреро. - А мне, товарищ дежурный, волосяной покров верните! Весь темный коридорчик был заполнен теперь дрожащими, голыми, всхлипывающими, стонущими мужиками. Сам я тоже был гол и тоже дрожал и тоже всхлипывал. Дежурный санитар, длиннорукий старик в халате, заляпанном кровью, блевотиной и йодом, с вечной неиссякаемой ненавистью и презрением смотрел на голых из-за барьера. Я посмотрел на него и вспомнил, что он вчера закручивал мне за спину руки и надавливал подбородком на затылок. Я вспомнил, что видел всю эту сцену в зеркале вытрезвителя - себя, согнутого в три погибели, с болтающимся половым членом, и насевшего на меня сзади старика, с пятнистым зобом, седым ежиком волос, с бешеными звериными бусинками глаз. Кажется, я кричал, как обычно кричат в таких случаях - "садист", "фашист",- а сам думал, кого же он мне напоминаетуж не того ли магаданского капитана, фамилию которого я никак не могу вытащить со дна памяти? уж не гардеробщика ли из Москвы? уж не старшину ли Теодоруса? Кроме этих мыслей, сквозь пьяную муть нахлынула вдруг ненависть, знакомая ненависть, похожая на ту далекую юношескую ненависть, ненависть, напоминавшая белый каменный плац, в углу которого охваченный ветром, неистово кипящий куст сирени. Лх, эту сталинскую крысу-каннибала я бы не пожалел! Господи, спаси меня и помилуй! Господи, прости и пощади! Господи, пойми- мне не под силу сжалиться над таким! ГОСПОДИ, НЕ ОСТАВЬ! - Это кто тут насчет волос комикует? Кто, спрашиваю? Санитар наждачным взглядом прошелся вдоль всей очереди голых, и, конечно, кто-то не выдержал, стукнул: - Вася это, Вася Валиковский, Вася ляпнул. Василек, чо ж ты, ляпнул и прячешься? Смелости не хватает? Другие за тебя должны отвечать? Стукач подтолкнул вперед Васю Валиковского, известного в городе полусумасшедшего активиста городской библиотеки. - Не последний раз встречаемся, Валиковский, - раздельно сказал санитар. - Встретимся еще разок, вот тогда и пошутим. Он стал раздавать владельцам головные их уборы, куда, по доброй традиции российских вытрезвителей, сваливают при раздевании опасные и ценные вещи: очки, запонки, гребенки, шпильки, четки амулеты, вязальные спицы, слуховые аппараты, логарифмические линейки, лорнеты, пилки для ногтей - все эти милые, интимные вещи, за исключением оружия и ядов, которые конфискуются. Вдруг Валиковский вытянул худую дряблую шею, всю в несвежих кожных наростах, поднял беспорядочно облысевшую голову и закричал высоким голосом, чуть ли не запел на трепетной ноте: - Вы - садист! Я буду жаловаться в Министерство здравоохранения! Вдруг все вспыхнуло разом, вихрь неповиновения охватил нас, голых, грязно-синеватых алкоголиков, измученных утренней тоской, "позорников", с нашими головокружениями, сердцебиениями, тошнотой. Вихрь божественного неповиновения и негодования, похожий на впрыскиванье горючей смеси. - Садист, одно слово садист! Василек прав, товарищи! - Садист проклятый, убирайся из медицинского учреждения! - Долой садиста! - Все жилы вымотал, проклятый садист! - В Мурманске спал, в Таллине спал, нигде по вытрезвилкам такого садиста не встречал! - Уходи, садист, на пенсию! - Такая сука, товарищи! Так давит сапогами на все тело! На мозжечок давит, садист! - Где такие права у садиста! - Косыгину надо писать! - У Тану надо писать! - Академику Сахарову! - Да чего писать? Подождать его за углом, и пиздец садисту! - Садист! - У садист! - Нет-нет, френды, только без насилия! Пассивное сопротивление, но без насилия! - Садитесь на пол. мужики! Выразим голыми жопами наш протест против унизительных надругательств садиста! Сколько уж лет я живу в своей стране свою жизнь, но никогда и нигде, ни в институте, ни на производстве, ни на улицах, ни в метро, ни на стадионе, не был я свидетелем, а тем более участником массовой вспышки непокорства, взлета человеческого достоинства и гнева. Всегда казались мне такие события несбыточными, невозможными в нашей стране, и вдруг в темном коридорчике, пропахшем блевотиной и кошмаром, я стал участником акта неповиновения, отчаянного броска на проволоку государственной карательной машины. Головы поднялись, и никто уже не стыдился друг друга, и все презирали мировой садизм, все требовали уважения к себе и изгнания обидчика, всем забрезжили вдруг серебристые дали "свободного человечества", где не будут тебя непрерывно давить, где и сам ты не будешь безобразничать, всех охватил восторг, окатила отвага - что хотите, то и делайте, хоть газ пускайте! А над всем нашим восстанием звенел молодой голос любимца ялтинского вытрезвителя и горбиблиотеки Василька Валиковского: - Товарищи, поднимем свой голос протеста против укрывшегося под личиной советского санитара кровопийцы человеческого рода! Товарищи больные и отдыхающие, я не ошибусь, если скажу, что он принадлежит к семейству членистоногих, которых с таким блеском и сарказмом пригвоздил к позорному столбу истории еще академик Энгельс! Товарищи, не наказания я прошу земноводному паразиту, а морального осуждения во имя духовной свободы! Товарищи, прислушайтесь к шуму не вытравленных еще лесов, к вечному зову пустынь, к шепоту ласковых струй голубого ночного мира! Прислушайтесь! Вглядитесь! Вот так начнется великое чудо мира, подумалось мне, вот так загорится духовная революция, которую предвещал граф Толстой. - Ты лучше молчи, друг, - очень спокойным голосом посоветовал сосед. - Молчи, а то в психушку отправят. Оттуда не выберешься. Он присел рядом со мной, и я увидел страшную яму у него в боку и кожный трансплантант, похожий на высохший банан. В большом кулаке этого доброго человека была зажата четвертинка "Перцовой". - Три глотка, - прохрипел он. - Три глотка и только не жилить! Глоток за глотком в меня влились Жизнь, Юмор и Романтика. - Спасибо тебе, неистребимое человечество! - сказал я, вставая на ноги. - Поистине только высшим приматам доступна такая хитрость - опохмелиться перцовкой, не выходя из вытрезвителя. ...Пьянчуги, шлепая босыми ступнями по дурным лужам, волоклись коридором в дежурку. Васильку Валиковскому в дверях дали слегка по шее, чтобы не повышал голос. Друзья встретились вновь Вновь пересеклись наши дорожки в камере народного суда, где оказались утром все пациенты милицейско-медицикского профилактория. Неяркий и Тандерджет сидели на задней скамье, исполненные брезгливой важности и чугунной мудрости, словно не их собирались судить, а именно они и есть судьи. Должно быть, они провели ночь в других камерах, то бишь палатах, городского гуманитария, потому я их и не видел. Как ни странно, я ни разу не вспомнил о них, не подумал, на каком повороте, в какой пропасти суждено нам вновь встретиться. Оказалось, встреча была не за горами - в камере народного суда, строгого охранителя трезвой пролетарской власти. - Вспомнил стихи? - сквозь зубы спросил Тандерджет, когда я пробрался к ним и сел рядом, стараясь не глядеть в окно, замазанное сортирной краской. Я тут же прочел "Бессоница, Гомер...", все стихотворение целиком, и даже вспомнил автораОсип Мандельштам. - Ну, вот и судья, - проговорил Патрик. - Узнаете, ребята? Это кельтское ископаемое божество из Британского музея. - Ничего подобного, - возразил я. - Она работает кассиршей на нашей станции метро. - Кончайте фантазировать, - оборвал нас Алик. - Перед нами председатель Федерации классической борьбы, забыл фамилию. Судья сидела, или сидел, или сидело за столом с кислой миной, принюхивался (-лась-лось) так, словно от нас пахло чем-то непотребным, а нам-то казалось, что это именно от нее (-него) несло сливным коллектором. - А где же присяжные? - спросил Патрик. - А вон они, - показал Алик. Пятеро милиционеров сидели вдоль стены и тоже кривили свои чушки, словно и они выше нас, словно мы здесь самые низшие. Открылась дверь- в зал запихивали новую партию вчерашних гуляк, человек тридцать. За их головами в проеме двери виднелась перспектива улицы с "воронком" на первом плане. По улице текли в разные стороны струйки людей обоих полов, должно быть уже прошедших через вытрезвитель и утренний суд и спешащих сейчас на принудительные работы. Со смехом пересекла перспективу стайка несовершеннолетних алкоголичек-лолит в школьных фартучках. Две старушки у ворот ждали третью, чтобы послать за "банкой". Иногда в толпе мелькали лица санитаров, тяжелые, туповато-добродушно-неумолимые, внимательно, с искоркой тайной зависти присматривающие за толпой своих временно расконвоированных пациентов. В глубине синело протрезвившееся пристыженное море, которое наказывал за вчерашнее буксир "Гремучий", черный, как похмелье. Но вот дверь закрылась. Суд начался. - Давай хоть ты, Абакумов, своих подопечных. - Судья мучительно зевнуло и зашелестело бумажками, поданными жопастым сержантом Абакумовым. - Чкалов Самолет Аэропланович, - умирающим голосом произнес судья, и в зале тут же вскочил подсудимый, здоровенный дядька в синей аэрофлотской форме. - Фамилия, имя-отчество, год рождения. - Судья посмотрела себе в ладошку, где у нее было припасено маленькое круглое зеркальце. - Чкалов Самолет Аэропланович, одна тысяча девятьсот тридцатого года великого перелома! - с радостной готовностью ответствовал авиатор. - Место работы? - Командир отряда вертолетчиков Тюменского областного управления грузоподъема и доставки! - не без гордости отрапортовал подсудимый. - Абакумов, изложи суть дела. - Судья обнаружила у себя на носу уязвимый угорек и схватила его двумя пальцами, словно это было насекомое. Абакумов "докладал": - Чкалов С.А., в невменяемом состоянии тела и духа, заказывал пиво и музыку в приемном отделении санатория имени Второй Пятилетки. Снимая с себя верхнее платье без указания врачей, бросал в медицинский персонал кондитерские изделия, которые привез с собой. - Как же вы, Самолет Аэропланович, дошли до жизни такой? - спросило судья, расшатывая угорь. - Восемь лет без отпуска, гражданин судья. Накопилось... - глухим, срывающимся от волнения голосом начал вертолетчик и осекся. Судья осторожно тянул: - Как-то нехорошо-о-о-о получается, Чкалов. А если все-е-е так начнут? - Нехорошо будет, непорядок, - согласился авиатор, опустил голову и сильно вздрогнул плечами. Последним движением, резким и изящным, как выпад тореадора, судья вырвал угорь вместе с завивающимся гнойным хвостиком. Мелькнула блудливая улыбочка. Угорь исчез в папке. - Десять суток! - пророкотало оно. Вздох изумления прогулялся по залу. Пять суток скостил, ведь полагалось-то вертолетчику пятнадцать! Не иначе как ради угря! Милиция переглядывалась - повезло сибиряку! Дальше судопроизводство понеслось экспрессом. - Колумбеков Гамаль Камалетдинович, одна тысяча девятьсот сорокового года рождения, матрос рыболовного сейнера, ввергнув себя в опьяненное состояние, пил воду из автомата без посредства стакана... - Пятнадцать суток! - Добженко Эдуард Евлампиевич, одна тысяча девятьсот пятидесятого года рождения, гример киностудии, зарезал перочинным ножом домашнюю собачку пенсионерки Зильбер Агнии Соломоновны, члена партии с 1905 года... - Пятнадцать суток! - Сидорук Эразм Роттердамович... - Пятнадцать суток! -Дходзуашвили Автандил Тариелович... - Пятнадцать суток! - Давинчи Леопольд Леонардович... - Пятнадцать суток! - Махнович Спартак, отчества не помнит... - Пятнадцать суток! Отщелкав таким образом восемь подопечных сержанта Абакумова, судья раздраженно засопела, потребовала воды. мыла, зубной пасты. Кто-то из новеньких зеков держал тазик, пока она производила свой утренний туалет, прочищала уши, просвистывала ноздри, подмазывала губы липстиком "Огни Москвы". Потом из просаленной газетки извлечен был бутерброд с яйцами. Брезгливое фырканье, занудливый басок: - Проклятая баба, бутерброда не может сделать почеловечески. Никогда не женитесь, хлопцы! Зал подхалимски захохотал, и мы трое, вольные рыцари Европы, тоже подхалимски захохотали - никогда не женимся, гражданин судья! - Ну, Рюмин, давай-ка теперь ты своих подопечных, да живей-живей, работы у нас до вечера, а вечером у меня университет культуры, будь он неладен. Плюгавенький сержант Рюмин подсунул судье папку и что-то горячо зашептал, показывая на нас глазами. Особый случай, улавливали мы, органы могут заинтересоваться, все с высшим образованием и полуевреи. - Давай-давай, Рюмин, - досадливо поморщилось судья. - Чего попэрэд батьки в пэкло? Докладай! Рюмин оскорбленно отстранился, нацепил на нос робеспьеровские очки и начал "докладать" с многозначительными нажимами в неопределенных местах: - Мессершмитов Вольф Аполлинариевич, одна тысяча девятьсот тридцать второго года рождения, доктор ракетноядерных наук... Я уже стоял навытяжку- отчество-то было доложено мое, и, значит, речь в действительности шла обо мне. - ...в пьяном виде торговал военными секретами на борту туристского лайнера "Конституция". Будучи задержанным, извергал тошноту в акваторию Ялтинского порта, целовал и бил работников народной дружины, оскорбляя их словом "опричники"... - Пятнадцать суток, - зевнул судья и перевернул страницу альманаха "Подвиг". - Старайся покороче, Рюмин. Краткость - сестра таланта. Следующий. - Бриллиант-Грюнов Александр Македонович, профессор германской филологии Сыктывкарского университета... Алик Неяркий вскочил, едва покосившись на нас смущенным глазом, - что, мол, поделаешь, профессором заделали, без меня меня женили. - ...приставал к прохожим, залепляя им рты ресторанным салатом, вынутым из карманов, пел песни Галича и Высоцкого, содержание которых... - Пятнадцать суток, - задумчиво произнесло судья. Пальцы его вновь вели жадный поиск в складках лица. - Однако я не кончил, товарищ майор юстиции, - поднял вдруг возмущенный дискант сержант Рюмин. - Преступление Бриллиант-Грюнова еще не доложено. - Что-что-что? - Судья даже забыла о заманчивых угорьках и выехала вперед всей своей физиономией. - Опять за старые делишки, Рюмин? Мало тебе высшей меры? Смотри, доиграешься со своей самодеятельностью! Садитесь, БриллиантГрюнов, и не волнуйтесь. К прошлому возврата нет! - Спасибо, - всхлипнул расстроганный Алик Неяркий и со стуком опустил на скамью все сто килограммов своих хоккейных мускулов. Робеспьеровские очки отъехали на затылок, и сержант мигом пожух, сморщился, как печеное яблочко, захихикал тоненько и бессмысленно, прямо не сержант, а Божий одуванчик. - Патрик Перси Виллингтон, - взялся он за следующее дело. - Командир атомной подводной лодки, консультант НАТО, НАСА, ЦРУ и ФБРТон был настолько смиренным, что слышалось другое: - Петр Сергеевич Вилкин, водопроводчик домовой конторы... - Ну? - набычился судья. Ох, видно, сидел у него в печенках этот энергичный Рюмин. - Дальше что? - Все, товарищ майор. - За что задержан? - Ну... вообще задержан... - Рюмин вконец смешался, заерзал. - Может, и ошибочно задержан, товарищ майор... признаю ошибку, готов извиниться... - Читайте протокол! - рявкнуло судья. - Задержан за приставание к прохожим посредством цветов и денежных знаков, - пролепетал Рюмин. - Правильно задержан, Рюмин! Молодец! Судья захохотал, глядя, как оживает личико сержанта, с удовольствием чувствуя свою власть над этим существом. - Он еще обнажался, товарищ майор! - радостно взвизгнул ободренный Рюмин. - Обнажал, говоришь, половые органы? - Так точно! То есть не совсем... Действовал в этом направлении. - Протестую! - возопил вдруг Пат, вытянув вперед свой костлявый желтый перст. - Вот уже десять лет, как я отошел от эксгибиционизма! Клянусь, не вижу в нем ни малейшего смысла, сэр! - Видал, Рюмин? - мотнула головой судья. - Сэром тыкает представителя закона! Это как у нас называется? - Провокация! - Глаза сержанта начали белеть и вылезать из орбит. - Ну, Рюмин, определи ему меру наказания, - прищурился судья. - Вышка! - Рюмин затрепетал было от близости оргазма, но, заметив издевательскую улыбочку судьи, снова стал затухать, съеживаться. - Десятку и пять по рогам? Пять лет условно? Может, отпустим товарища Вилкина за недостатком улик? - Неправильно, Рюмин,- снисходительно пробасило судья. - Пятнадцать суток полагается этому гражданину, и он их получит. Пятнадцать суток Виллингтону! Сержант Рюмин, униженный и оскорбленный, отвернулся к стене и, не скрываясь, всхлипнул. Должно быть, в этот момент он потерял уже всякую надежду вернуться на блистательную вершину карательной власти из этой комнаты свекольного цвета, в которой скромный приморский город каждое утро творил свою унылую расправу. Ну, а для нас наступили волшебные трагические минуты Первые минуты рабства - Да здравствует каторга! - воскликнул Патрик, когда нас вели на стрижку.- Каторга, джентльмены, вот кульминация бытия! Не надо быть философом, чтобы понять: голод есть высшая форма сытости, а рабство - доведенная до экстаза свобода! О ширь, о беспредельность порабощенного весеннего мира, ты пьянишь меня! Вы скажете, джентльмены, что я цитирую Пастернака, что я хочу примазаться к великому племени slaves, что затаился и с привычной норманнской тупостью жажду освобождения? Вздор! Скоро я постараюсь вам доказать, что я достойный каторжанин, что я готов до конца своих дней перемалывать цинготными челюстями скудный, но обязательный хлеб неволи, терпеливо и даже с благодарностью сносить побои моих добрых хозяев, спать от звонка до звонка, извергать содержимое кишок строго по расписанию, и я готов призвать в свидетели всех зеков Нила, Миссисипи и Колымы! Изысканное оксфордское косноязычие не прерывалось и тогда, когда полуживой с похмелья парикмахер окатывал наши головы под ноль. Скрипнула дверь подземного царства, полицеский голос прошелся сквознячком по свеженьким, еще немного робким в наготе макушечкам: - Вилкин, с ведрами на раздачу! Патрик схватил два ведра и, бодро улыбаясь, затрусил по коридору. Возле окошка раздачи уже толклись старосты других команд, но наш профессор оказался бойчее. Не прошло и пяти минут, как он примчался галопом назад с ведром огненной баланды и полуведром тухлой каши. - Ну, чуваки, ложки в руки! Головы не вешать! Всюду жизнь! Вокруг Россия! Аида, поехали! - Выходит, Патрик, ты у нас уже вроде староста? - Зови меня для простоты Петей. Веселей, мальчики, впереди у нас большой трудовой день - выгрузка мясопродуктов. погрузка рыбопродуктов, шлифовка бочкотары и репетиция самодеятельности! Так что прохлаждаться не придется, ебаные мудаки, пиздорванцы блядские, трихомонадные хуесосы! - Во дает, эстонец, во дает! - За таким не заскучаешь! - Арбайт махт фрай,геноссен! Кривая улыбка солнца освещала ЮБК от Севастополя до Нового Света, а над горами, над Яйлой, нависли тучи радиоактивного свинца, поглотившие уже всю Европу. Все гам осталось, все мое, все мои милые остались в тучах, и никого уже я не мог вспомнить. Одинокая люлечка ржавой канатной дороги спускалась из туч к нашему последнему берегу, и мне показалось на миг, что в ней стоят, прижавшись друг к другу, близкие души - лиса Алиса и пес Тоб из Страны Дураков, но люлечка не доплыла до нас и, сделав круг в тумане, в прозрачной сырости, вновь ушла в темноту, чтобы больше уже не вернуться. Солнышко отражалось в зябких лужах на последнем берегу п в головах грешников, административных зеков, вычищенных тупой бритвой милицейского парикмахера, но не грело оно. ах, не грело ясно солнышко, а было нам от него лишь колко п неуютно и даже гнусно, а бежать уже было некуда: жаркого солнца не осталось нигде, а облака с севера надвигались... Боже, Боже мой! Гражданин начальник, позвольте на минуту выйти из строя? Вам поссать, Мессершмитов? Нет. мне в недавнее прошлое, в ту югославскую жаркую ночь, когда он, мой двойник, столь дерзкий и таинственный, лез по трубе в бельэтаж "Эксцельсиора" и на свежей романтической лунной стене оставались пятна от его алкогольного дыхания. - Пани Грета, не гоните, это русский поэт, да-да, тот самый крэзи, ах, не говорите так, а лучше дайте закурить, ей-ей, я ободрал все руки об эту проклятую трубу, а вы даже и не жалеете - жалеете? - тогда жалейте меня всей вашей грудью, всем животом своим жалейте, жалейте, жалейте меня вашими губами, пани Грета, и пусть все наши органы засекает УДБА, но все-таки позвольте мне извлечь, ведь мы артисты и иностранцы, нам ли бояться всемирной охранки, мы дети поруганной Европы, вы - девочка, я - мальчик, и давайте-ка кубарем, вверх тормашками, с блаженным визгом на вашу окаянную постель! - Ах, это не моя постель, камрад! - Конечно, в какой-то степени постель не ваша, она принадлежит народному государству, но вы, ла палома, оплачиваете этот станок валютой и потому можете себе позволить в липких прозрачных тканях жалеть русского лауреата. Пожалейте-ка его своими длинными ногами, впустите его к себе, согрейте - к черту вашу телевизионную чопорность! - жалейте, жалейте, жалейте, жалейте, без устали жалейте... возьмите его в ладонь и продолжайте жалеть, теперь перевернитесь, уткнитесь носом в подушку и жалейте своего нового друга одной лишь своей задней частью, а теперь, а теперь размажьте его по всему телу, прилипните к нему надолго, навек, а если хотите отлучиться, то он отпустит вас на одну минуту, чтобы вы не забеременели. - Ну, а теперь расскажи мне о своей жизни. Какое образование получила? Что читала? - Я воспитывалась в Коллеже святого Августина на окраине Лозанны, а потом переехала в... Стук в дверь прервал откровения европеянки. В коридоре слышалось прогорклое табачное покашливанье ее наставницы, старшего товарища по партии, д-ра Кристины Бекер. - Уходи, уходи, русский! Цум тойфель немедленно! К тшорту, холера ясна! - Да подожди ты, дурочка! Молчи, не рвись! Молчи, и она слиняет, слиняет твоя козлища, и тогда я по-тихому тоже слиняю... Пани все-таки вырвалась и заметалась по комнате в лунных и неоновых пятнах, поднимая с пола и выбрасывая за окно одежду прогрессивного деятеля- джинсы, майку, пантефлы... Ах, как она металась тогда, длинная и тонкая, с негритянскими торчащими сосками, ах, как она бормотала в ужасе - уходиуходи... - Ты боишься геноссе Бекер, словно она не товарищ тебе, а законный супруг. Паненка беззвучно заплакала, а стук становился все сильнее. Тогда мои двойник спрыгнул с балкона в клумбу, стал шарить среди цветов свои шмотки и вдруг весь затрясся, ошпаренный счастьем этой ночи. Адриатическая ночь. Он голый среди цветов. Сверху долетает прогорклая сварливая речь, похрустывание паркета под партийным сапогом. Потом из темноты, как блик света, мелькает длинная тонкая рука его согрешницы и, словно любовная записка, падают к его ногам забытые трусики. Адриатическая ночь на исходе. Солнце уже зажгло верхние этажи нового отеля на острове. Впереди еще один день его молодой победительной зрелости, самоуверенных эскапад балованного Европой "представителя новой волны". Пошлый, грязный, молодящийся сластена! Выйди из строя, зассыха! Самосвалы подъезжали один за другим и .сваливали глухо стукающие мороженые туши в двух десятках метров от черной горловины разделочного цеха ресторана "Приморский пейзаж". Илоты хватали по штуке мяса и устремлялись к горловине, чтобы съехать по сальному дощатому слипу к вечно грохочущей в желтом фабричном омуте гигантской мясорубке. Бери, сучонок, гнида кальсонная, бери штуку мяса и шевели ногами! Когда эта штука, не имеющая уже никакого отношения к мясу, стала сама собой, то есть штукой? Говорили, что баранина поднята на-гора из стратегических шахт тридцатилетней давности, заложенных еще дальновидным маршалом Тимошенко. Впрочем, посетители "Приморского пейзажа", свободные люди, кажется, на мясо не обижались. Только причмокивали, засранцы, воображая себя хозяевами жизни, не подозревая, что уже готовы и для них койки в вытрезвителе и что заварена уже и для них баланда из кишечника глубоководных рыб. Вокруг был вполне нормальный и приличный курортный шпацирен. Шахтеры разгуливали по парку в дорогих своих костюмах, угощались чебуреками и сухим вином, полностью осуществляли свое право на отдых, бросали резиновые кольца, поражали мишени в тире, подруливали к жопастым горделивым девчатам. Писатель с философским видом кормил водоплавающих птиц. Скрипач стоял в традиционной позе под кипарисом и выпиливал что-то сентиментальное. Под откосом плыл пароход, и на палубе танцевали. В прорехах живой изгороди мелькали теннисисты. Хромая девушка сидела на скамье с толстой книгой и застывшим взглядом смотрела на корт, быть может даже не завидуя прыжкам игроков. Кто-то тащился по аллее, зевая, умирая от скуки, разбрасывая апельсиновые корки. Мимо пролетел некто в стремительном движении, в ненасытной жажде удовольствий. Сидела старуха без всякого дела, без мысли, без позы, а левую ее ногу грел полнокровный ленивый кот. Словом, все было живо вокруг, все в разных ритмах пульсировало и жило в этом приморском парке, но все это, как ни странно, жило и пульсировало под покровительством большущей отрубленной головы, выпиленной неизвестным художником из толстой фанеры и покрашенной в неестественный цвет. Голова была повернута в профиль и куда-то как бы устремлена, но, увы, этот порыв ее не подкреплялся движением отсутствующего тела, а прекращался на мускулюсе стерноклейдомастоидеус, который был аккуратно перепилен на середине шеи, не иначе как электропилою. Цель и назначение этой головы в приморском парке исчерпывались надписью, что вилась вокруг головы и утверждала, что эта космически неживая голова все-таки живее всех живых. За работу, товарищи! сказал сержант Рюмин, построив нас перед прилепившимся к скале, словно таинственный Эрмитаж, общественным туалетом. Никто из гуляющих почему-то не замечал цепочки обритых мужчин с мутными глазами, хотя мы и стояли у всех на виду, перед общественным туалетом, который должны были восстановить после многолетнего незаслуженного забвения. Это было удивительное сооружение, построенное без применения рабского труда вольнонаемными рвачами на заре послесталинской эры. Его можно было принять за уже упомянутый Эрмитаж романтического стиля, за кинодекорацию или в крайнем случае за стилизованную распивочную, но только не за сортир. Лепные гирлянды южной флоры были щедро пущены по фасаду, изысканные, под бронзу, светильники стиля поздний ампир украшали входы. Короче говоря, если в блестящем будущем нас ждут, согласно вещему предсказанию, золотые сортиры, то этот тоже стоил недешево. Итак, мы стояли перед туалетом с ломами и лопатами наиэготовку, словно ландскнехты перед атакой, а наш вожак, расстрелянный некогда палач, бил кремнем о кресало, пытаясь раскурить зловонную трубочку, и щуплое его тельце поеживалось в кирасе, и шакалья потайная улыбочка освещала верхнюю губу мгновенными вспышками. - За работу, товарищи! - негромко повторил он. - Давайте без шума и треска, как говорят у нас в Валгалле, начнем и кончим. Вилкин, лупи! - завизжал он после этого вступления, и Патрик Тандерджет ударил ломом в дверь. Сразу отвалился кусок коричневого нароста, и мы увидели... Не знаю, что увидели другие, а передо мной вдруг вспыхнул ужас. Палкой по солнечному сплетению нервов и железным прутом по заколеньям, и я упал, переломанный на три части, хватая воздух ртом, мыча от вспыхнувшего перед глазами ужаса и видя ужас вокруг- в диком немыслимом гребне кипарисов, в чудовищном море, и в голубом до черноты небе, и во всем неузнаваемом мире. Ужас сдавливал меня со всех сторон все сильнее и сильнее, как будто я погружался в океанскую глубину. Вот он стал уже просачиваться через кожу, и руки мои налились невозможной тяжестью, ужас уже полз свинцом по позвоночнику. - Водки ему! - заорал Алик. - Рюмин-сука, беги за водкой! - Я тебе покажу водку! Я тебя сейчас на месте! - Рюмин царапал ногтями кобуру, в которую давно уже вместо нагана вставлял четвертинку. - Я тебе, Бриллиант-Грюнов, профессор, жидюга, сто сорок третью за бунт на производстве! Рабы курорта, сгрудившись, молча смотрели на раздавленного ужасом и горько рыдающего на прощание Вольфа Аполлинариевича Мессершмитова, которому ничем помочь не могли. Однако профессор германской филологии не спраздновал труса. Он поднял Рюмина в воздух огромными руками... - А я тебя, заебыша, сожру живьем и пуговицы не выплюну! ...и швырнул его об стенку. После этого они вместе с водопроводчиком Петькой Вилкиным подхватили конвульсирующее тело друга и бегом потащили его к открытой веранде коктейль-холла "Южный салют" - Во чувачки подвалили, - с улыбкой сказала барменша Вероника, - все трое под Юла Бриннера. - Курва, ты что, не видишь? - зарычал на нее Алик. - Ты что, блядища Вероника, стоишь, как чужая? Патрик плакал крупными слезами и бил-бил-бил пострадавшего своей большой ладонью по щекам. Голова пострадавшего моталась из стороны в сторону, но вот Вероника увидела его глаза и содрогнулась, опытная Вероника. Опытная женщина не узнала себя в этих выпученных кровавых глазах. Под рукой у Вероники как раз была ее гордость, собственное изобретение, коктейль "Огненный шар", и она тут же протянула его пострадавшему. Друзья обхватили его голову и надавили пальцами на нижнюю челюсть. Желтая густая жижа с зелеными проблесками полилась в горло несчастного, и он сразу же закрыл глаза, а после первого судорожного глотка вдруг совершенно спокойно взял фужер и облокотился на стойку. - Вроде бы "Огненный шар", а, Вероника? - спросил я барменшу. Мне уже давно нравилась эта женщина с откровенно блядским взглядом, вульгарный южный вариант той московской золотоволосой Алисы, жены конструктора тягачей. - Угадал, друг, он самый, "Огненный шар", - хриплым голосом ответила Вероника и трясущейся рукой поднесла зажигалку к сигарете. Жадно затянулась. - Я часто думаю. Вика, о рецепте этого пойла. Казалось бы, гнусная жижа, смесь ликера с соплями, но что-то придает этой гадости знобящее чувство восторга. Открой секрет. Вероника! Как возникает в этой дрисне пузырек волшебной фантазии? Наверное, ты. Вероника, ты что-то приблядываешь туда от себя? Вероника принужденно засмеялась этим обычным шуточкам и опасливо огляделась вокруг. Я тоже осмотрелся. Вокруг меня лежал глухой теплый и уютный вечер, в котором проплывали некоторые очертания. С двух сторон меня зажали два бритых уголовника, видно только что освободившиеся из колонии. В другое время я, может быть, и испугался бы уголовников, но сейчас эмбола восторга уже начала бродить по моему кровотоку, и я со смехом схватил их за загривки и стукнул лбами. Уголовники, вместо того чтобы вонзить в меня свои ужасные ножи, расхохотались и расцеловали меня в обе щеки. Я понял тут, что я один из них, один из этих уголовников, то ли амнистированный. то ли беглец. - Вика, - обратился один из нас или все мы к барменше, - сегодня ночью нас расстреляют, а потому наливай, смешивай, тряси, включай музыку, соси нам концы, не стесняйся! Вот получи. Вероника, под расчет наши заветные средневековые медальоны, и раз уж пошла такая пьянка, то режь. Вероника, последний огурец! - Вас ищут, мальчики, - тихо сказала наша подружка, - вон идут по вашу душу. И впрямь, по центральной аллее парка, раздвигая полузадушенную страхом публику, к веранде "Южного салюта" двигалась троица- председатель Комитета Защиты Мира, писатель Тихонов, вице-президент Спиро Агню и тренер сборного хоккея, полковник Тарасов; вместе эти трое, такие разные, напоминали моего любимого гардеробщика. - Гутен морген! - сказал Агню и приподнял касторовую шляпу. - А мы по вашу душу, хлопцы! - лукаво погрозил нам пальцем. - Мы прямо из горкома. Все улажено, можно возвращаться. - Однако нам и здесь хорошо, - возразили мы. - Некуда возвращаться. - Возвращаться надо по месту жительства, и как можно скорее, - хмуро сказал Тихонов. - Стыдно! - Он стукнул об землю копией посоха Толстого. - У вас, Пантелей, намечалась поездка по горячим точкам планеты, а вы тут позоритесь в белых тапочках! А вы, Тандерджет, не держите на высоте звание американского военнослужащего. Я уже не говорю о Неярком. Личные интересы поставил товарищ выше общественных! Где это видано? - Вы ошибаетесь, господа, - растерянно забормотали мы. - Не за тех принимаете, мы только что из заключения, страдаем активным сифилисом, отдыхаем, закусываем... - Смирно! - оглушительно рявкнул тут Тарасов. - Завтра я вас, поцы моржовые, поставлю голяком под шайбы - покрутитесь! А пока что начнем с инъекций! Я дико бежал сквозь заросли самшита, лавра, бука и бузины, я все бежал и бежал, как дикая лошадь, как дикое стадо, и стал уже привыкать к этому дикому бегу и к кровавым полосам на коже, к свирепым южным колючкам, как вдруг я снова увидел ужас, когда сквозь куст шиповника выскочил на маленькую лужайку, где тихо сидела под фонарем старуха с котом. О, не было в мире ничего страшнее старухи и кота, сидящих на жуткой скамейке под немыслимым фонарем! Затем над телом Мессершмитова, сбежавшего из трудовой антиалкогольной команды, взялся мудрить набежавший медперсонал в погонах и стальных касках. Сон без сознания В ту ночь мы прибыли под ручку с "Запорожцем" на вернисаж в готическом районе Москвы-старушки в мраморный кабак Редактор в перуанском рединготе спортивной талией нервируя столицу распоряжался расстановкой стульев и не забыл о кресле для себя И вот вошел с улыбкою лукавой товарищ Зерчанинов шеф сенсаций прошу внимания сказал он хлебосольно для вас готов хорошенький кунст-штюк Алонзанфан в предгорий Памира на глубине в пять сотен скотских инчей живет шаман раввин епископ лама заслуженный монгольский овцевод С утра до ночи он толкует Маркса выпиливает лобзиком рельефы и медитацией точнее суходрочкой он заполняет скромный свой досуг Пройти всего пять тысяч километров по горным кручам по лавинным склонам сквозь темный край опасный как Китай и вы достигнете Тут с хохотом по желтым коридорам промчался табунок стенографисток юбчонки задраны растрепаны прически размазана помада по щекам Дает чувак, пищали проферсетки вот это старичок какая скрипка какой смычок отменная струна Для членов редколлегии налено седьмая комната четвертая бригада шестой барак девятая аллея восьмая секция для белых зона "Д" Директор лавочки позорно ухмыляясь и вытирая руки полотенцем кивал налево вот сюда ребята я сам оттуда сроду наслаждении подобных не испытывал духовных конечно наслажденье не из плотских лишь радость для ума и для души Пока мы двигались навстречу из расселин валил народ с пайками с дефш{итом с сертификатами парными на плечах За окнами мерещилась поляна где прыгали стада сертификатов паслись в оазисе активно поглощая валютный животворный хлорофил Вокруг за стеклами бледнели наши лица дурел стомиллионный потребитель аквариум потел от вожделенья но ветер злости стекла просветлял С.метем национальные границы интернациональный покупатель права и ничем не хуже простой бурят мохнатого еврея а много лучше смею доложить Меж тем сертификаты нерестились таких блядей народ еще не видел которые сулили столько новых подкожных удовольствий для ума Мы шли вперед могучий "Запорожец" прокладывал дорогу буферами свистел своим воздушным охлажденьем усами "дворников" сердито шевеля Остановитесь верещали птицы Остановитесь пели нам сирены К чему вам философия ребята скрипел хвостом трехглавый пес Кербер Ведь есть любовь так пела нам Kaiunco Есть паруса так пели аргонавты Есть родина так пел нам Евтушенко Мартини есть так пел Хемингуэй Нет кореша нам истина дороже к тому же дверь заветная так близко пройти по Пикадилли пару тактов на Невский завернуть по Триумфалке проплыть стеной и перепрыгнуть Шпрее потом к Никитской сквозь Рокфеллер-сентр потом Оракул принимает? Да, конечно! Как доложить? По творческим вопросам. Ваш взнос каков? Не много и не мало сорокалетний хмырь с малолитражкой в потертом пиджачишке "либерти" Прошу, в эту дверь, но учтите, время аудиенции строго регламентировано, поэтому если у вас возникнет желание покарать... - Простите, мисс? - Вот именно. Если захотите покарать учителя, то приступайте к делу без проволочек. Я ожидал увидеть олимпийца с мордашкой Сартра в бороде Толстого в сократовском хитоне в листях лавра с совою на плече и с травоядной змеею мудрости на греческом плече. Передо мной сидел фашист убогий эсэсовец Катук-Ежов-Линь Бяо в обвисшей униформе с псевдоженским унылым очертанием лица. Вся истина в расправе над злодейством? В попытке пытки в наказанье болью в частичном умерщвлении мерзавца растлителя садиста палача? - Пожалуйста, приступайте, - кивнул он. щипчики, зажимы, иглы... Вон там на стенке - Что я должен делать? - прохрипел ошарашенный визитер. - Карать меня. Причинять мне неслыханную, нечеловеческую боль. Наказывать меня за все преступления перед человечеством и Богом, то есть пытать меня. Он постарался скрыть безволосыми веками появившийся в глубине зрачков огонек, снял со стены массивные клещи и протянул визитеру. - А если я тебя, чудовище, просто убью? - завопил визитер. - Это не наказание. - усмехнулся он. - Вы лучше зажмите мне этими клещами мошонку. Как я взвою! Вам сразу станет легче на душе. Вдруг из печки, из-за тлеющих угольков, долетел скрипучий, то ли женский, то ли детский, голосок: - Папашка! Папашка! Папашка францозиш! - Что это? - опустил клещи мститель. - Кто это? - А хер его знает, - устало пожал плечами пророк. - Ктото страждущий, то ли дочка, то ли жена... - Кому она кричит? - Мне, кому же еще? Здесь больше нет никого. Столько лет уже кричит, кричит, кричит, просит, просит, просит... Их бин папашка, папашка, хе-хе, папашка францозиш... ля гер, ля гер...

 

КНИГА ВТОРАЯ

 

Пятеро в одиночке

 

Down to Gehenna or up to the Throne He travels the fastest who travels

alone.

Riidyard Kipling

 

Перед тем как приступить ко второй книге повествования, автор должен заявить, что претендует на чрезвычайное проникновение в глубину избранной им проблемы. Да существует ли вообще здесь какаянибудь серьезная проблема? Обоснованы ли претензии автора на глубину? То и другое покажут время и бумага, автор же не может отказаться от своих претензий, ибо любой солидной русской книге свойственна проблемность. Есть в Европе легкомысленные демократии с мягким климатом, где интеллигент в течение всей своей жизни порхает от бормашины к рулю "Ситроена", от компьютера к стойке эспрессо, от дирижерского пульта в женский альков и где литература почти так же изысканна, остра и полезна, как серебряное блюдо с устрицами, положенными на коричневую морскую траву, пересыпанную льдом. Россия, с ее шестимесячной зимой, с ее царизмом, марксизмом и сталинизмом, не такова. Нам подавай тяжелую мазохистскую проблему, в которой бы поковыряться бы усталым бы, измученным, не очень чистым, но честным пальцем бы. Нам так нужно, и мы в этом не виноваты. Не виноваты? Ой ли? А кто выпустил джинна из бутылки, кто оторвался от народа. кто заискивал перед народом, кто жирел на шее народа, кто пустил татар в города, пригласил на княженье варягов, пресмыкался перед Европой, отгораживался от Европы, безумно противоборствовал власти, покорно подчинялся тупым диктатурам? Все это делали мы - русская интеллигенция. Но виноваты ли мы, виноваты ли мы во всем? Не следует ли искать первопричину нашего нынешнего маразма в наклоне земной оси, во взрывах на Солнце, в досадной хилости нашей веточки Гольфстрима? Подобными размышлениями, однако, не сдвинешь с места повествование. Пора уже начинать, помолившись, и без хитростей... Итак, я уцелел. Я уцелел, и рукава смирительной рубашки не переломали мой позвоночник. Я уцелел настолько, что даже не совсем и уверен в достоверности лиц и событий "Мужского клуба". Нынче я - трезвый, спокойный, вдумчивый, трудолюбивый гражданин, с отлично выправленными документами, водитель малолитражки, пайщик жилкооператива, спортсмен-любитель, взыскательный художник, умеренный оппозиционер, игрок, ходок, знаменитость средней руки, полуинтеллигент полусреднего возраста - словом, нормальный москвич, и почти никто в этом городе не знает, что у меня под кожей зашита так называемая "торпеда". Мне редко снятся теперь дикие ритмизированные сны, и, напротив, очень часто посещают меня логически развернутые воспоминания, похожие на ретроспекции в нормальных книгах. Навигация в бухте Нагаево заканчивалась к ноябрю, и до этого срока колонны заключенных круглыми сутками тянулись от порта к санпропускнику через весь город. Впрочем, центр Магадана выглядел вполне благопристойно, даже по тем временам шикарно: пятиэтажные дома на пересечении проспекта Сталина и Колымского шоссе, дома с продовольственными магазинами, аптека, кинотеатр, построенный японскими военнопленными, школа с большими квадратными окнами, особняк начальника Дальстроя, генерала Никишова, где он жил со своей всесильной хозяйкой, "младшим лейтенантом Гридасовой", монументальный Дворец культуры с бронзовыми фигурами на фронтоне - моряк, доярка, шахтер и красноармеец, "те, что не пьют", так о них говорили в городе. Заключенные своим унылым шествием этого прекрасного центра не оскорбляли. Они втекали в город по боковым улицам и на проспекте Сталина появлялись уже в том месте, где каменных домов не было и где начинались кварталы деревянных, но еще приличных двухэтажных бараков вольнонаемного состава. Розовые и зеленоватые бараки, похожие на куски постного сахара. Заключенные любопытными и не всегда русскими глазами смотрели на эти домики, на тюлевые занавески и горшки с цветами. Возможно, эти мирные домики в конце их дальнего пути удивляли и немного обнадеживали их. Еще более приятен, должно быть, был им вид детского садика с грибками-мухоморами, с горкой в виде слона, с качелями, с крокодилами, с зайцами - вся эта мирная картина, на которую с фасада благосклонно взирал атлетически сложенный Знаменосец Мира Во Всем Мире. Затем колонны следовали мимо ТЭЦ, мимо городской цивильной бани, мимо заваленного каменным калом рынка, где пяток якутов торговали жиром морзверя, то есть нерпы, и мороженой голубикой, мимо новой группы жилых бараков, жилищ ссыльных и бывших зеков, уже не покрашенных, не новеньких, а косых и темных, как вся лагерная судьба. Наконец, появлялись сторожевые вышки санпропускника, и на плацу перед этим учреждением следовала команда сесть на корточки. Колонна приземлялась на карачки и замирала. Вертухаи с овчарками и винтовками наперевес, словно чабаны среди отары, разгуливали над разномастными головными уборами, среди которых мелькали европейские шляпенки и конфедератки, потрепанные пилотки других неведомых малых армий и даже клетчатые кепи. Когда Толя утром, в предрассветной мгле, шел со своей окраины в центр, в школу, навстречу ему текли эти колонны, одна за другой. Слышалось шлепанье сотен подошв, глухой неразличимый говор, окрики "ваньков", рычание собак. В глухой синеве проплывали белые пятна лиц, иной раз в глубине колонны ктонибудь затягивался цигаркой и освещались чьи-то губы, кончик носа и подбородок. - Не курить! Шире шаг! - рявкал "ванек" и для страху щелкал затвором. Обратно, из школы Толе было по пути с заключенными: их барак стоял еще дальше санпропускника, под самой сопкой. В эти дневные часы он ясно видел лица заключенных и ловил на себе их взгляды. В первые дни после приезда с материка он ничего не понимал и приставал с расспросами к маме, к Мартину и тете Варе: что это за люди в колоннах, бандиты, враги народа, фашисты, почему их так много? Взрослые отмалчивались, щадили нежную душу юного спортсмена, врать не могли - сами еще вчера шагали в таких колоннах. Впоследствии Толя привык к заключенным и перестал их замечать, как пешеход в большом городе не замечает транспорта, когда идет по тротуару. Голова Толина уже была занята обычными школьными делами, делами ранней его юности: влюбленностью в магаданскую аристократку, полковничью дочь, Людочку Гулий, переводами из Гете в ее честь, баскетболом в ее честь, а также образом раннего Маяковского, поразившего воображение. ...черный цилиндр и плащ с поднятым воротником, вызывающий взгляд, нервические губы... "футурист Владимир Маяковский, электровелография Самсонова 1913 год Казань"... Я крикну солнцу, нагло осклабившись: На глади асфальта мне хорошо грассировать! Толя шел по скрипучим деревянным тротуарам проспекта Сталина пружинистым шагом, легко и свободно, спортсмен, и одновременно футурист, и одновременно обычный советский школьник, а вовсе не последыш змеиной вражьей семейки, не яблоко, что падает недалеко от яблони... Впоследствии он понял, с каким отвращением терпела их на себе земля Дальстроя, какое странное милосердие проявлял к ним до поры до времени любимый сын этой земли, город Магадан. Они писали сочинения на вольные темы: "В человеке все должно быть прекрасно", "Нам даны сверкающие крылья". В окно смотрели четверо бронзовых, "которые не пьют". Люда Гулий, как пони, покачивала челкой, грызла колпачок авторучки. Сердце Толи Кокова (секретного фон Штейнбока) екало от прилежания. Какая удивительная школа! Какое счастье! Повсюду уже давнымдавно введено раздельное обучение, мальчики отделены от девочек, а Толик сидит в тепле и уюте, пишет про сверкающие крылья, и совсем недалеко от него морщится от призрака гнусного лебеденка - "пары" - божественная Людмила Гулий, дочь полковника из УСВИТЛа (Управления северо-восточных исправительнотрудовых лагерей). О юность, юность, золотые карнавалы! Гремящий джаз-оркестр политических зеков, знаменитый тенор-гомосексуалист с пятнадцатилетним сроком, мелькающая в вальсе, с задумчивостью пони, Людочка Гулий в белом платье. Ах, если бы я мог подсунуть ей свои "сверкающие крылья" и взять на себя ее чудовищный бред по теме "Образ Печорина, лишнего человека своего времени", ах, если бы я мог ее спасти! Как это ужасно- в аристократических семьях Магадана за двойки бьют! Офицерским ремнем, с оттяжкой по божественным и вполне уже зрелым ягодичкам! Украсть ее! Сбежать с ней прочь от этих издевательств! Стать для нее вором, налетчиком, золотоискателем! Толик был весьма странно одет. Ноги его были обтянуты брюками дедушки-фармацевта, дудочками образца 1914 года. На плечах болтался пиджак, сшитый по заказу Мартина из венгерской офицерской шинели в мастерской карантинного ОЛПа лучшим портным румынского города Яссы. Пиджак был толстый, с накладными карманами, со шлицей сзади, с вислыми плечами. Толик и не подозревал, что одет по самой последней американской моде. Он стыдился своего костюма и завидовал аристократам класса, в их коротких пиджачках и широченных брюках из ткани "ударник". Однажды Толик шел по коридору школы в столовую и вдруг увидел в солнечных лучах тонкую фигурку Люды Гулий. Они были совсем одни в огромном коридоре и сближались. Толик видел, видел, провалиться на месте, он видел своими заячьими глазами ласковый и заинтересованный взгляд, милейшую улыбку на лице юной богини. Она цокала своими копытцами, качала челкой и приближалась, и нужно было только разомкнуть предательские уста и сказать что-нибудь, все что угодно (приветЛюка-как-насчет-кино-катка-баскетбола-стенгаэеты-гречневой-каши-с-м локом-гоминдановского-отребья?), и, право же, началась бы для Толика упоительная романтическая пора юности - дружба паренька из самого крайнего в городе барака с дочерью грозного полковника. Впоследствии - расстрел, ария Каварадосси, голуби на черепичных крышах... Людмила Гулий прошла мимо, но остановилась сразу же и полуобернулась, выжидая, но он, ничтожество, мгновение подрожав, поплелся прочь, еле-еле переставляя дедушкины панталоны. Дедушка, Натан фон Штейнбок, выпускник Цюрихского университета, всю жизнь мечтал о собственной аптеке. Он был очень старательным и способным фармацевтом и служил поочередно в московских аптеках Рубановского, Льва и у Ферейна. Наконец перетирание порошков, взвешивание облаток на точнейших весах с прозрачными целлулоидовыми чашечками, а также все его сдержанное европейское послушание принесли плоды. На окраине, среди лопухов, почерневших от паровозной пыли. возникла аптека "Фон Штеинбок", настоящая аптека с матовыми шарами над входом, с серебряной кассовой машиной "Националы", с набором сухих трав и лекарств в вертящихся шкафчиках. Увы, и в этом торжестве присутствовал черный юмор - аптека открылась к концу 1916 года. Весной семнадцатого дед в распахнутой "лирной" шубе ворвался в квартиру, потрясая кипой газет: - Ревекка! Керенский в министерстве! Подумать только - Керенский! Прощай теперь, черта оседлости! Еще через несколько лет мрачный желтый служащий Гораптекоуправления, гражданин Штеинбок, выставил за дверь старшую свою дочку Татьяну за то, что она "примкнула к узурпаторам", то есть вступила в комсомол. Случилось так, как мы спустя сорок лет пели о наших мамах: Вот скоро дом она покинет. Вот скоро грянет бой кругом! Но комсомольская богиня... Ах, это, братцы, о другом... В тридцать седьмом, после ареста коммунистки Татьяны, "бойцы Наркомвнудела" пришли и за стариками фон Штейнбоками. Бдительные соседи сообщили, что квартира недорезанных буржуев нафарширована спрятанным золотом: николаевками, наполеондорами, луидорами, дублонами и цехинами. Хватит штейнбоковского золотишка на новый агитсамолет "Эразм Роттердамский" с четырнадцатью моторами! - Жидюга старый, троцкистку воспитал! - орал на фармацевта следователь. - Пардон, молодой человек, но троцкизм, кажется, это одна из фракций коммунизма? Я же отрицаю коммунизм во всех его фракциях, - возражал фармацевт. - Золото! Где золото прячешь, блядь, паскуда, сучий потрох, залупа конская! - вопил старшина Теодорус в лицо подвешенному на мясном крюке монаху. - Ищите сами, ищите... - слабо улыбался монах. Он ушел за болевой порог и уходил все дальше и дальше. В подвалах внутренней тюрьмы НКВД, так называемого Черного Озера, Натан фон Штеинбок заболел скоротечной чахоткой. Вещички его были переданы освобожденной за ненадобностью бабке Ревекке. Итак, свидетели всех этих стремительных исторических событий, панталоны английской фирмы "Корускус", уносили робкого Толика в сторону от полковничьей дщери Людмилы и занесли в "туборкаску", где, эффектно поставив ноги на унитазы, курили два одноклассника, Поп и Рыба, то есть Попов и Рыбников. - Между прочим, Людка Гулий уже того, - говорил Рыба и ладошкой правой руки постукивал по кулаку левой, словно вколачивал какой-то колышек. - Иди ты! - осклабился Поп. - Я тебе говорю! Один офицер ехал с ними в мягком вагоне от Москвы до Хабаровска. Пахан Гулий кемарил, а офицер Людку харил всю дорогу. - Рыба! Гад! - неистово тут завопил Толик и "обрушил на противника шквал ударов". - Толька! Бок! Кончай! С какого хера сорвался?! - Тщедушный, но мускулистый Поп вцепился сзади в зеленый пиджак. Атака была неожиданной. Гладкий и сильный Рыба сидел, икая, в желобе для стока мочи прямо под классическим изречением - "солнце, воздух, онанизм укрепляют организм". Толик, покачиваясь, вышел из "туборкаски". " ...она, оказывается, жаждет животных наслаждений!" Вошел в столовую и долго смотрел на гречневую кашу с молоком. Архипелаг Фиджи... " ...как же это офицер может "харить" такого ангела?" Вошел в спортзал, перехватил баскетбольный мячик и чуть ли не с центра забросил его прямо в кольцо. В дверях спортзала появилась грешница Людмила и остановилась, прислонившись к косяку, прямо хоть плачь! Толик, фигура в школьном баскетболе довольно авторитетная, засуетился, организовал команду и стал показывать "класс" - дриблинг и финты, броски драйвом, между делом еще прыгнул через планку стилем "хорейн", да еще и сальто с трамплина, правда, не очень удачно, сильно ушиб копчик, но цели своей добился, вызвал внимание, смех колокольчиками и заскакал от счастья - грех, падение, офицер, купе были тут же забыты - пришла, падший ангел, пришла посмотреть на меня! - и снова ринулся в баскетбольную бучу - ну-ка вот сейчас пронесусь в затяжном прыжке, как Алачачян! - ринулся, полетел к щиту и в воздухе уже увидел, как ждут его оскалившиеся Поп и Рыба; искры затрещали из глаз - вот так получилась "коробочка"! Из верхней губы текла кровища, когда он поднялся с пола. Смех в зале не умолкал, напротив, колокольчик звенел теперь самозабвенно, неистово, даже с какой-то дикостью, да и все вокруг смеялись Как? Неужели они и Она смеются над человеком с разбитым лицом, просто над ним, над расквашенной мордой? - Толяй, у тебя штаны сзади расползлись, - услышал он рядом голос Рыбы. - Иди в раздевалку, мы прикроем. Тридцать три года бурного века все-таки не прошли даром - английские нитки лопнули, свершился громоподобный закон диалектики: количество перешло в качество! Из трещины на заду свисала теперь отвратительным мешочком видавшая виды советская кальсонная бязь. Сквозь кровь и слезы отчаяния, сквозь грохот разрушенной любовной колесницы всплыл в памяти довоенный еще афоризм ЗАГРАНИЧНЫЕ ВЕЩИ КРАСИВЫЕ, НО НЕПРОЧНЫЕ! Естественной монотонной чередой шли мимо лошади, тракторы, автопоезда, колонны заключенных. Как все-таки мне хотелось не отличаться от других, жить в этом сталинском мире и обманывать самого себя сочинениями на "вольную тему", баскетболом, молодецкими драками с сыновьями тюремщиков и влюбленностью в их дочерей, не считать себя парией в этом сталинском мире, принимать и лозунги, и ложь, и вождя как первозданные ценности, бояться анкет и не обращать внимания на колонны подневольной рабочей силы. В шестнадцать лет я был уже законченным рабом в рабском мире, но хотел быть рабом среднего ранга, обычным рабом, как все. Признать себя отверженным в этом мире, рабом низшей категории значило обрести какую-то долю свободы, почувствовать хотя бы запах свободы, запах чуждости этому миру, запах риска, жить с вызовом. Организм юного спортсмена этого не хотел. Иногда я видел призраки свободы: то океанский ветер залетал вдруг в горловину Нагаевской бухты, то вдруг чье-то лицо в толпе поражало мимолетной дерзостью, то странная звезда зависала над снежной бескрайней тюрьмой, то строчки - "помните, вы говорили, Джек Лондон, деньги, любовь, страсть...". Быть может, в 1949 году Магадан был самым свободным городом России: в нем жили спецпоселенцы и спецконтингент, СВЭ и СОЭ, националисты, социал-демократы, эсеры, католики, магометане, буддисты... люди, признавшие себя низшими рабами и, значит, бросившие вызов судьбе. Однажды Толик бродил, бормоча стихи в честь своей Лорелеи, по трущобному району города, так называемому "Шанхаю". Мела пурга, вой ее был единственным звуком в округе. Внезапно Толя услышал голоса и смех, доносящиеся из-под земли, и прямо под ногами у себя увидел полоску света. Перед ним был люк парового отопления. Квадратный дощатый щит люка был приподнят, именно из-под него и проникали в метельную ночь голоса и смех. Толя нагнулся и увидел под землей целую колонию людей, лепившихся вертикально и горизонтально вдоль горячих труб, словно подводный коралл. Кто дремал, а кто курил, иные ели консервы, кто-то пил черный и тягучий, как ликер, напиток из горлышка чайника. Некий господин в галстуке читал книгу. Две женщины, раздетые до лифчиков, сердито, но не безнадежно бранились. Чуть в стороне компания, образовав собой подобие морской звезды, играла в карты. Старуха кашеварила на керосинке. Юноша вычесывал из густой шевелюры вшей на газетный листок и там их щелкал ногтем. Сидящая рядом с ним собака тоже боролась с паразитами, но на свой лад. На самом низком уровне маячили раздвинутые колени, там, кажется, совокуплялись. Ужас подземного быта не смущал никого. Напротив, Толику показалось, что все эти люди блаженствовали в своем убежище. Позднее он узнал от Мартина, что яма эта называется "Крым" и в ней освобожденные из лагерей зеки ждут парохода на материк. В городе есть несколько таких тепловых ям, и, в самом деле, люди в них отнюдь не страдают: после лагерей там вполне хорошо. - А может быть, там и до лагерей хорошо? - спросил тогда Толя Мартина. Тот ничего не ответил, лишь улыбнулся. Мартин отбывал уже третий срок по статье 58, пункты 7 и 11, групповая контрреволюционная террористическая деятельность. Такая же статья была и у Толиной мамы, но она уже закончила свой десятилетний исправительный курс и теперь являлась как бы свободным гражданином, обычной (обычной. Толя!) кастеляншей в детском учреждении. - Мама, за что сидит Мартин? - спросил как-то Толя в начале своей колымской жизни. Не было более дурацкого вопроса в Магадане. Даже гэбэшники никогда не спрашивали "за что?". Нормальный деловой вопрос ставился иначе - "какая статья?". У вас какая статья? Пятьдесят восьмая? Это и так видно. А пункты какие? ПеШа и десятый. Легкие пункты. Вы счастливец. Так разговаривали между собой люди. Мама задумалась, а потом искоса быстро взглянула на Толю и немного смутилась, когда тот поймал ее быстрый вороватый взгляд. - Видишь ли. Толя, у Мартина очень твердые убеждения, и он слишком доверчив, никогда не скрывает своих взглядов. - Что же в этом плохого? - удивился Толя. - Ах, Толя! - И столько было досады и боли в этом возгласе мамы. Юноша молчал, дожидаясь вразумительного ответа. - Ну, и вообще, - промямлила мама, - ведь Мартин немец, немец Поволжья. - А! Тогда ясно! - вскричал мальчуган и тут же прекратил дальнейшие расспросы. Разгадка оказалась простой: родился немцем, ну и сиди! Нынешний период в жизни Мартина был сущим блаженством. Вот уже полгода, как его расконвоировали. Он мог свободно выходить за зону и передвигаться по городу в индивидуальном порядке, что и делал с утра до ночи, врачуя офицерские семьи модным гомеопатическим методом. Он ходил по городу быстрым напряженным шагом, плотный, в черном пальто и шляпе, с акушерским чемоданчиком в руке, всегда готовый разомкнуть свои тонкие уста и одарить желающего яркой крупнозубой улыбкой. У него была внешность настоящего врача, хорошего настоящего врача, он и был настоящим врачом, что называется От Бога. Он зорко смотрел на встречных, подмечая их недуги, и всегда охотно присоединялся к томно проплывающим в своих мехах магаданским аристократкам и к простеньким людишкам, охотно говорил со всеми о болезнях, никогда не прерывал страждущего, а выслушивал его до конца. Он сиял, когда встречал вылеченных им людей, и он ходил по этому опасному городу уверенно, но и начеку, всегда готовый ко всему: к приятным новостям, но и к унижениям. Так. наверное, ходил крепостной архитектор Воронихин среди своих построек. Ночевать, однако, Мартину приходилось в карантинном лагере, в четырех километрах от города. Застукай его патруль в городе после отбоя, схлопотал бы четвертый срок. Итак, не замечая заключенных, в пучине горя, шел Толя алмазным зимним вечером к черной сопке, под которой был его дом. Попутно тянулся к санпропускнику длинный женский этап. Навстречу этапу маршировал из бани взвод японских пленных под красным флагом и с пением "Катюши". Необычный внешний вид, а также усвоенное советскими людьми с детства представление о несчастных "народах Азии" помогали японским солдатам обманывать начальство. Едва их собиралось больше пяти человек, как они выкидывали красный флаг и заводили "Интернационал" или "Катюшу". Вот ведь классовое чутье, умилялись золотопогонные генералы МВД, сразу разобрались зарубежные пролетарии, кто враг, а кто друг. Японцы маршировали по городу без конвоя и пели, пели, не закрывая ртов. Как вдруг при встрече с женским этапом пение прекратилось. - Мадама, русска мадама, - захихикали японцы. - Ох, желтенького бы мне сейчас, - услышал Толя рядом глубокий женский вздох. Колонна двигалась прямо по краю кювета, а конвоиры шли по тому же дощатому тротуару, что и Толя. Услышав вздох. Толя, конечно, не повернул головы, но краем глаза все же увидел огромное отвратительное общество идущих женщин в разномастном тряпье, в продранных ватных штанах, с котомками на плечах и с котелками у пояса, иные в шляпках, прикрученных к голове вафельными полотенцами, некоторые со следами губной помады. Яркие пятна этих ртов среди серых грязных лиц показались Толе полнейшей непристойностью. Он старался теперь дышать через рот, чтобы не чувствовать запаха этих женщин, и. естественно, с ужасом отгонял мысль о том, что еще год назад мать его и тетя Варя ходили в таких же колоннах. - Желтенького, черненького, полосатенького, - простонал с недвусмысленным всхлипом другой голос. Женщины захохотали, а Толя вздрогнул. Вздрогнул и конвоир, идущий впереди Толи. - Разговорчики! - рявкнул он с каким-то чуть ли не испугом. - Эх, сейчас бы любую баклашечку между ног! - крикнул из глубины колонны отчаянный голосок. - Эй, Ваня-вертухай. зайдем за угол, раком встану! Хохот разразился еще пуще, а конвоир только дернул плечом и промолчал. Толя, тот вообще не знал, куда деваться. Что это значит"раком"? Это нечто немыслимое! Что мне делать? Побежать, что ли, прочь? - А вон этого, молоденького не хочешь. Софа? Глянь, какой свежачок! Небось еще целочка! Палочка розовенькая, сладкая! Эскимо! - Ох, мамочка, роди меня обратно! Толя понял, что говорят о нем, и покрылся холодным потом. Предательская краска залила лицо, загудело в ушах. - Покраснел-то, покраснел-то как, девки! - Иди к нам, пацан, всему научим! - Оставьте ребенка в покое, шалавы! - И то правда, подруга! Попробуешь пальчика, не захочешь мальчика! Не в силах больше сдерживаться. Толя с неосмысленным гневом повернул голову и увидел десятки старых бабьих рож, обращенных к нему. Сейчас я их обматерю, сейчас я их покрою четырехпалубным матом, тогда они узнают, какие парни живут в Магадане! И вдруг он увидел в колонне, совсем близко, руку протянуть, Девушку, почти девочку, его лет или немного старше. Настоящую Девушку, совсем не похожую на Людку Гулий, Его Девушку, он понял это сразу. Это была моя, моя, моя, моя единственная на всю жизнь девушка! Она была в черном демисезонном пальто, в черном платке, в каких-то безобразных бахилах на ногах. Шла она тяжело, но была легка, тонка, воздушна и нежна, это была Девушка Из Маленькой Таверны, Которую Полюбил Суровый Капитан! Золотистые волосы выбивались из-под монашеского платка, а белки глаз были огромными и чистыми и как будто чуть-чуть подсиненными, словно синь, краска европейского неба, не поместилась вся в ее зрачках. О Боже, какая она была робкая и как она была близка! Я мог бы протянуть ей руку, она перепрыгнула бы через кювет и пошла бы рядом со мной по мосткам. Толя и девушка смотрели друг на друга и не могли оторвать глаз. Бабье в колонне продолжало гоготать, но он уже ничего не слышал. - Проше пана, цо то ест за место гдзе мы пшиехали? - вдруг прошелестел ее голос. - Это Магадан, Алиса, - сказал я, - это столица Колымского края. Сейчас вас обработают в санпропускнике, а потом перегонят на две недели в карантинный лагерь. Там вас изнасилуют санитары-уголовники, восемь человек. Вы заболеете нервной горячкой, а когда поправитесь, вас отправят на трассу в женский лагерь Эльген, что значит "мертвый", и там на лесоповале вы заболеете снова, на этот раз уже окончательно. Вы полька или англичанка? - Мой ойтец поляк, а матка английка, - дрожа, отвечала она. - Увы, ни отец ваш, ни мать ничего не узнают о судьбе дочки... - Але то ни повинно быть! - в ужасе воскликнула она. - Итс импоссибл, мой коханый! Самсик, Гена, Арик, Радик, Пантелей, спасите меня, этого не должно случиться! - Это и не случится! - воскликнул я. - Я вас спасу! Я протянул ей руку, и она, вцепившись в нее мертвой хваткой, перепрыгнула через кювет, и я потащил ее за угол ближайшей зоны, то есть за забор. - Молчи, только молчи, Алиса, - шептал я, снимая с нее некогда шикарное, но провонявшее потом и мочой пальто, потом кофту, ватные штаны, бахилы. - Теперь ты голая, Алиса, теперь ты близка к спасению. Я сунул ее к себе за пазуху, под свитер, и она прильнула к моему телу своей атласной, нежной, уже теплой кожей, полной электрических зарядов кожей, и волосы ее разметались по моей груди, и губы зашептали что-то невнятное на всех тридцати европейских языках прямо над моим сердцем, и она спаслась. - Проше пана, цо то ест за место, гдзе мы пшиехали? - прошелестел ее голос. О Боже, какая она была робкая, эта девушка, и как она была близка! Я мог бы протянуть ей руку, она перепрыгнула бы через кювет и пошла бы рядом со мной по мосткам. Толя отвернулся и услышал сдавленное, еле слышное рыдание. Она поняла, что здешний комсомолец ей не ответит. Она бормотала, все еще обращаясь к нему, но уже без всякой надежды, уже предвидя и карантинку, и уголовников, и лесоповал: - ...мы ехали целый месяц, эти кобеты делали со мной ужасные вещи, я на грани гибели, куда нас гонят, мне всего семнадцать лет, я никого не знаю в этой стране, мне страшно... Так она бормотала то ли по-польски, то ли по-русски, то ли по-англ... В это время этап, а вместе с ним и Толя, поравнялись с городской "вольной" баней. Здесь, на ледяном бугре, под фонарем стояло десятка два мужиков весьма бывалого вида, очевидные "блатари", подбоченившиеся, словно генералы, принимающие парад. - Физкультпривет, девчата! С приездом!- гаркнул кто-то из них. - Ой, да это Серега Волчок, лопни мои глаза! - завизжал в колонне голос резкий, как электропила. Движение вдруг затормозилось. Конвой заметался. С бугра вопили: - Нинка, снова к нам причимчиковала?! Машку Серегину на пересылке не встречали, девки? Эй, девки, вас на "Феликсе" везли? Симку Прыскину не видали? Девки, ловите папиросы! Конфеты ловите, марухи ебаные! - Девочки, да ведь это же хахаль мой стоит! Худя, красавчик! Здорово, хуй моржовый! А Юрка Лепехин еще здеся? Мужчины, есть тут кто с прииска Серебристый? Мальчики, мыла киньте! Умоляю, мыла! Так вопила вся женская колонна, в которой окончательно уже расстроились ряды. - Тамарка, там в свертке подштанники трикотажные! С бугра летели свертки, пачки папирос, куски мыла, одеколон, консервы, хлеб. Толю отбросили к какому-то покосившемуся заборчику, он провалился в снег и, потрясенный, наблюдал за этой невероятной сценой. Что это за бесстрашные мужики и кто их подвигнул на такое отчаянное дело? А женщины были счастливы! Они колготели здесь, на краю земли, под густым темно-зеленым небом, в котором только что прорезалась молодая луна, и глаза их молодо сверкали, они ловили нежданные подарки и выкрикивали какие-то, может быть, случайные имена: - Фимка! Жора! Хасан, фраер голожопый! Мальчишки! Конвоиры носились в этой сумятице с белыми от страха глазами, щелкали затворами, орали что-то, замахивались прикладами. Наконец начальник конвоя выстрелил в воздух из пистолета. Толя вдруг увидел Свою Девушку. Она лежала в снегу на боку и дрожала. Волосы ее совсем выбились из-под платка и золотой волной закрывали лицо, острый локоток был задран вверх, как у горниста. Толя сделал шаг к ней и заметил, что она лихорадочно вытягивает из узкого винтового горлышка одеколон "Русалка". - Алиса! - позвал я ее. Она не слышала. Зло, отчаянно она вдруг откусила горлышко "Русалки", окровавилась, но пить стало легче, и она, быстробыстро опорожнив флакон, уткнулась лицом в снег. Тут с ледяного бугра прямо к ней, к так называемой Алисе, соскользнул молодой парень в меховых унтах и телогрейке, туго перехваченной в талии военным ремнем. Он встал на колени перед девушкой и положил ей руки на плечи. - Ты ниц не бойся, Алиска! Донт би эфрейд! Сифилиса не бойся! Тайги не бойся! Стоп край! У меня есть крючок в карантинном УРЧе! Я блатной малый, ничего не бойся! Але мы еще бендземы вдома энд ю уил би сингинг "Червоны маки на МонтеКассино"! Алиса улыбалась бессмысленной счастливой улыбкой. - Ах, Мачек, Мачек, ты помнишь папу и маму? Донт фогет сестрицу Эльжбету, Мачек! Парень стал жадно, неистово гладить ее волосы и окровавленное лицо. Голова его была непокрыта, смерзшиеся сосульками лохмы свисали на лоб, но сквозь них ясно и дерзко поблескивали его глаза, обращенные к месяцу в небе. Подбежал конвоир и замахнулся на него прикладом. Я видел, как приклад опускается на голову смельчака, но непостижимым образом никак не может опуститься. Я увидел потом, как смельчак ударом ноги подкосил "ванька", а сам отпрыгнул к забору. Я видел, как лейтенант, начальник конвоя, стрелял ему в спину, раз за разом, несколько раз, но мазал, непостижимым образом мазал. - Подними доски, пацан! - приказал смельчак Толе. Толя поднял доски, оттащил в сторону пучок ржавой колючей проволоки, и парень тут же проскользнул в отверстие. Прежде чем последовать за ним. Толя оглянулся и увидел, что девушка уже стоит в толпе колготящихся и хохочущих баб, стоит, вытянувшись в струнку, и ни на кого не обращает внимания. Он пролез в дыру и опустил доски. Теперь перед ним был голубоватый снежный пустырь, по которому бежал, проваливаясь на каждом шагу, тот странный смельчак. Его по пятам догоняла надрывающаяся от злобы конвойная овчарка. Толя вообразил тут себя на месте этого парня и так ослабел от внезапного страха, что сел на снег. Парень же вдруг остановился, резко обернулся и, оскалившись, бросился навстречу псу. Пес от этой неожиданной атаки явно струхнул, сел на задние лапы. Парень схватил его руками за горло, оторвал от земли, швырнул в сторону и, уже не обращая на собаку никакого внимания, зашагал к Толе. - Человек сильнее хунда, - сказал он. - Даже самый большой хунд все-таки меньше человека. Он протянул Толе руку и помог встать. Они нащупали в снегу тропинку и быстро вышли к пустому магаданскому рынку, где чуть отсвечивали в ночи ряды прилавков, а между ними желтый от мочи лед. На рынке, как всегда, стоял лишь безумный глухонемой якут Перфиша. Круглые сутки он торговал здесь мороженым морзверем, топтался все время на одном месте, не спал, не ел и улыбался узкой, как серп месяца, обнадеживающей улыбкой. Окаменевшие нерпы лежали перед ним на прилавке, подняв усатые добродушные мордочки, три больших нерпы и один маленький нерпенок. Никто никогда не покупал морзверя у Перфиши, даже не приценивался, но он, как видно, на судьбу не роптал, вечно топтался возле прилавка, улыбался и тихо что-то мычал. Смельчак поздоровался с Перфишей за руку, вытащил из-под прилавка ящик с плотницким инструментом, потом быстро взглянул на Толю, улыбнулся, с хрустом извлек из-за пазухи большую сторублевку с видом Кремля, положил ее перед Перфишей и взял за бока одного морзверя. - Зачем вам нерпа? - спросил Толя. - Купить хочу! - лукаво засмеялся он. Перфиша отрицательно замычал, смахнул с прилавка сотню, потянул к себе свою нерпу, дернул раз, другой и вдруг, оскалившись, выхватил нож и замахнулся на смельчака. Тот расхохотался, отпустил морзверя и угостил Перфишу папиросой. - Думаешь, он продает свою падаль? - таинственно спросил он Толю. - Он тут с ними ворожит, колдует. Это вроде бы для него костел, этот базар, а морзвери вроде бы боги. Понял? Перфиша снова уже топтался с блаженной улыбкой за прилавком, и Толя тогда сообразил, что это не бессмысленное топтанье, а некий ритуальный танец. Окаменевшие животные и впрямь были похожи на неких добродушных божков из раскопок. - Никому их не отдает, - с непонятной гордостью сказал смельчак. - Костьми ляжет! Люблю этого Перфишу! Он подхватил свои инструменты и зашагал к выходу. Толя двинулся за ним. Вскоре они снова оказались на узкой тропинке. Они шли теперь рядом, плечом к плечу и часто соскальзывали с тропинки в снег. - Случайно не знаешь такую улицу- Третий Сангородок? - спросил смельчак. - Я как раз там живу, - ответил Толя. - Проводишь? - Конечно. - Тогда давай познакомимся,- предложил смельчак. - Меня зовут Саня Гурченко. - Толя Боков. - Очень приятно. Это твоя настоящая фамилия? Ужасный этот вопрос был задан таким легким и простым тоном, что фон Штейнбок неожиданно признался: - Не совсем. - И у меня не совсем, - усмехнулся Саня Гурченко. Они пожали друг другу руки. - А та девушка, с которой вы... которая вас... которую я... - пробормотал Толя. - Это, брат, совсем из другой оперы, - суховато ответил Гурченко и, отвернув свое лицо от Толи, что-то тихонько засвистел. Снег хрустел под их ногами. Задами, пустырями они прошли мимо санпропускника, перед которым уже сидел на корточках усмиренный женский этап. Толя то и дело поглядывал на резко очерченный профиль своего нового знакомого, весьма неожиданный в этом городе дерзкий и насмешливый профиль. - Я спецпоселенец, - сказал Гурченко. - А ты кто будешь? - Я школьник всего лишь, - почему-то смутился Толя. - Учусь в здешней школе, в девятом классе. - Неужели "вольняга"? - Саня оттопырил нижнюю губу и прищурился. Впервые в жизни Толя понял вдруг, что может не стыдиться своих родителей, а напротив - этот человек будет презирать его, если он окажется обыкновенным "вольнягой". - Мать отсидела десять лет, в прошлом году вышла. - Значит, свой! - весело засмеялся Саня. - Пятьдесят восьмая? И снова Толя понял нечто новое для себя: то, что он привык скрывать, чего он стыдился, словно какого-то гнойного свища, вот это самое "пятьдесят восьмая", - для Сани-то Гурченко вовсе не позор, пожалуй, даже и не очень большая беда, для него это, пожалуй, самое естественное состояние человека, а все остальное - уже с душком, уже что-то не совсем нормальное. - Конечно, пятьдесят восьмая, - ответил он небрежно. Саня уже с полной доверительностью хлопнул тогда его по плечу, коротко хохотнул и заглянул в лицо. - Парле франсе? - Не. - Толя шмыгнул носом. - Спик инглиш? - Соу-соу. - Шпрехен зи дойч? - Ферштеен вениг. А вы, Саня, неужели три языка знаете? - Еще итальяно. Знаешь, Толик, у меня талант к языкам. Меня фрицы в пятнадцать лет вывезли из Ростова, а через месяц на ферме под Баденом я уже шпрехал, как бог. Потом я во французской команде процовал, так и по-французски научился. Пришли американцы, сам не заметил, как начал спикать. Ох, Толик, весело тогда было в Европе! Боже ж ты мой! Ты бы знал! - Неужели вам пришлось путешествовать по Европе? Где же? - Толя изумленно и восхищенно смотрел на своего спутника. Он чувствовал к нему полное доверие, он уже чуть ли не обожал его. - Спроси, где я не был! - воскликнул Саня. - Мюнхен, Гамбург, Париж, Ницца... - Тут он запнулся, и Толя сразу понял, почему он запнулся. - А сюда как же? - осторожно спросил он. - А это меня комми объебали, как последнего фраера! - воскликнул тогда Саня с прежней веселостью. - Мы с Доменико, кореш у меня там был, итальянец, в Аргентину намыливались за длинным рублем и приехали в Рому. В Роме как раз вербовка шла на строительство в Кордову, в Аргентину. Идем мы - понял? - по Виа дель Корсо, оба в американских шмотках, курим "Честер", девки под нас падают, и вдруг я вижу - фак майселф! - огромный плакат, и на нем пожилая женщина в платке тянет ко мне руки и смотрит в глаза, куда бы я ни повернулся. Понял, Толик? Задешево меня купили комми! - Что за "комми"? - Ну, коммунисты. И понял, Толик, либер фройнд, надпись на плакате по-нашему: "Сынку! Родина-мать зовет!" Хочешь верь, хочешь нет, но я сел возле этого плаката и заплакал, правда, сильно выпивши был. Плачу и плачу, и представь себе, не маму вспоминаю и не папу, а какой-то сраный футбол в темноте на помойке, запах этой помойки, голый тополь, армяшку на велосипеде, песенку "День погас...". Понимаешь? - Я тебя понимаю, Саня, - тихо сказал Толя. - Короче, через две недели меня и еще пятьсот гавриков, русских ди-пи со всей Европы, посадили в Неаполе на пароход, с оркестром, суки, сажали, с речами, и поплыли мы в Одессу, а там нас уже вагон-заки ждали, и загремели мы с матюком по одной шестой части земной суши прямо до порта Ванино, а оттуда на "Феликсе", как сегодняшние бабы... - Фантастика! - воскликнул Толя. - Ты мог бы сейчас преспокойно жить в Аргентине! - Навряд ли, - задумчиво проговорил Саня, - после этой Кордовы мы с Доменико еще в Австралию намыливались. Для Толи все эти Парижи, Аргентины и Неаполи были дальше, чем планеты Солнечной системы. Всем юным жителям Одной Шестой география казалась вполне отвлеченной наукой, а в изучении иностранных языков никто не видел никакой серьезной нужды. "Не нужен нам берег турецкий и Африка нам не нужна..." - так пели по радио. Что там творится за бронированной гранью, нас не интересует: здесь Мы - люди, русские, советские, там Они - призраки, фантомы, иностранцы. - Эка, по цитрусовым Мы в этом году размахнулись! - говорит после ужина полковник Гулий и благодушно откладывает газету, благодушно сочувствуя Им, трудящимся Европы, что стонут под сапогом Плана Маршалла, а американские оккупанты опаивают их дурманной кока-колой, оглушают нервным джастом, насилуют их дочерей. - Поди-ка, Людмилка, принеси дневник! - Да ну вас, папка, в самом деле! Супруга (с тахты): - Георгий, ты опять за свое? - Поди, поди, Людмила, проверим твои успехи на фронте боевой и политической! Глядя вслед уходящей за дневником дочке - ох, попка кругленькая! - полковник думал не без удовольствия, что кровь у него молодая, так и бьет вот сейчас, так и толкает в главную жилу! Не сводя глаз с подходящей уже дочки - и грудки, и животик, все на месте! - полковник уже расстегивал офицерский пояс. Все равно у ленивицы обнаружится промашка- по образу Печорина, что ли, или по дарвинизму окаянному, - и тогда будет несколько сладостных моментов: завалка на койку, задирание юбчонки, несколько отцовских поучений по розовым выпуклостям. Не нужен нам - раз! Берег турецкий - два! И Африка нам - три! Не нужна, не нужна, не нужна!!! Сопка уже вставала перед Толей и Саней гигантской черной стеной, словно тот самый пресловутый "железный занавес", за которым скрывается Запад. Ярчайший серпик торчал на ее гребне, как вертухай-соглядатай. У подножия сопки, вдоль белой дороги, чернело несколько бараков. Ночью не видно было их омерзительных изъянов, и они казались вполне надежными и даже уютными убежищами, окна светились по-родному, видно было сразу, что всетаки не лагерные, а жилые постройки. - Ишь ты, месяц-то, как вертухай на стене, - усмехнулся Саня. - Того и гляди, пальнет! Толя очень удивился, что они одинаково подумали про месяц. - Саня, а вдруг это не вертухай? Вдруг это разведчик с той стороны? - С какой? - Гурченко быстро взглянул на Толю. - С какой стороны? Темный страх вдруг захлестнул Толю. Ноги ослабли от страха. - Да это я так, просто так... поэтически, что ли... как бы метафора... Вот, между прочим, это и есть Третий Сангородок. Вам какой нужен дом? - Шестой. - Гурченко вынул какую-то бумажку, чиркнул спичкой и прочел: - Дом шесть, квартира восемь. Темный страх расширился внутри, даже живот свело. Это был их адрес. Кто он, этот парень, и что ему нужно у них? Вдруг он ОТТУДА? Из того маленького уютного дворянского особнячка с колоннами, из ТОГО учреждения? А ведь сейчас, наверное, Мартин дома, и, наверное, он сейчас... Конечно, этот Гурченко оттуда, ишь ведь смелый какой! А хитрьш какой- как заговорил зубы! Что делать? Как предупредить Мартина? - Меня туда раму починить пригласили, - сказал Саня. - Рама там поехала. Он тряхнул своим плотницким инструментом и пошел вперед, словно бы забыв о Толе, и что-то снова засвистел, что-то печальное, не оформленное в мелодию, какую-то щемящую ерунду. Толя стыдливо отбросил свои подозрения. Когда они вошли в комнату No 8, Мартин стоял на коленях перед раскрытым алтариком и молился. Тихо, но вполне внятно он читал по-латыни: - Pater noster, quiest in celli, santificera nomen Tuum! Он глянул через плечо и улыбнулся. - А, Саня! Толя увидел, как он протягивает Гурченко руку, явно не для рукопожатия, тыльной стороной ладони вверх, и как Гурченко преклоняет колени и целует эту здоровенную, опутанную венами кисть. Мартин перекрестил Гурченко. Потом оба они встали на колени перед алтарем и закончили молитву: - Adveniat regnum Tuum! Fiat voluntas Tuum sicud celli et in terra! Paner nostrum quoti diano donobis bodies et demita nobis debit nostra sicud et nos debitimus deditorius nostra! Et ne nos indicus in tentantione sed libero nos a malo! Amen! Алтарик состоял из трех частей, как зеркало-трельяж. На левой дощечке была наклеена открытка-репродукция картины "Снятие с креста", на правой - репродукция "Сикстинской мадонны", а в середине не очень-то умелой рукой прямо на фанере было нарисовано распятие. Толя стоял в дверях за спинами коленопреклоненных и смотрел на голую, гладко выбритую голову Мартина и буйную шевелюру Сани Гурченко. Он знал уже давно, что Мартин верующий, что он молится, что у него есть этот складной алтарик и крохотная Библия и четки. Все это было в таком немыслимом диком противоречии с Толиным спортивно-комсомольским идеалом, с его желанием стать средним "здоровым членом общества", все это было так стыдно, что Толя старался этого как бы не замечать и, уж конечно, не задавать никаких вопросов. Между тем Мартин ему нравился. Он был всегда очень бодр, этот Мартин: переступал порог, сдирал с бровей сосульки, показывал большие зубы, весело говорил: - Мороз весьма крепчал, дети мои! Он приносил из начальственных домов вкусные продукты, деньги, кое-какие шмотки. Иногда он играл на флейте, сидел перед морозным окном и выводил какую-нибудь тихую старомодную мелодию. Толя привязался к нему, хотя и отчаянно стыдился этого члена своей новой семьи, которого уж никак не предполагал здесь встретить, когда летел с материка к маме. Какой неожиданный человек- немец, зек, гомеопат, католик! Церковь, католичество казались Толе чем-то старым и порочным, какой-то немочью с дурным запахом. Ладно, Толя решил не задавать вопросов, он уже обжегся здесь на вопросах, ладно, оставим это Мартину, ведь он все-таки достаточно уже старый. И вдруг сегодня Толя увидел, как ловкий дерзкий парень почти его лет, эдакий Ринго Кид из фильма "Путешествие будет опасным", преклоняет колени перед католическим алтарем, и Мартин осеняет его крестом, и вместе они шепчут латинские слова молитвы! Неужели Саня тоже верующий католик? А Мартин? Быть может, он не просто католик, но еще и священник, патер? Куда я попал? - Вот эта рама у вас поехала, Филипп Егорович? - спросил Саня, вставая. Мартин выложил из баула на стол коробку шпротов и бутылку портвейна. - Я вижу, вы уже познакомились с Анатолием? - Между прочим, при довольно странных обстоятельствах, - пробормотал Толя. - Что произошло? - насторожился Мартин. - Да ничего особенного! - махнул рукой Саня и лукаво подмигнул Толе - не выдавай, мол. - Возле бани кто-то бросил пачку чая в женский этап, ну вертухаи и подняли там хипеш... - Надеюсь, это не ты бросил, Саня? - Что вы, Филипп Егорович! - Будьте осторожны, дети мои. - Мартин снял очки, протер их и снова водрузил на нос. - Будьте весьма осторожны! - Это вы кому рекомендуете? - с неожиданной для самого себя злостью спросил Толя. Злость его была понята. Саня посмотрел на него очень пристально, заметил на пиджаке комсомольский значок, усмехнулся, ничего не сказал и полез на подоконник со своим инструментом. Мартин тоже ничего не сказал, а только лишь быстро взглянул на часы и сел к столу, положив перед собой на скатерть свои руки. Вино и шпроты остались неоткрытыми. Что касается полноправного ученика магаданской средней школы, члена ВЛКСМ, игрока сборной молодежной команды города по баскетболу, то он удалился в свой угол, за ширму, сел на койку и открыл учебник литературы академика Тимофеева. Не видя букв, он держал перед собой книгу и думал о событиях последних дней: о позоре с брюками и о разбитой губе, о ремне полковника Гулия, об одеколоне "Русалка", о храме якута Перфиши, об алтаре, о распятии... Кто Его распял?! Почему Он Сын Божий? Как Он воскрес? Почему к Нему обращаются униженные люди? Кто я и к кому мне обращаться? Откуда я пришел в этот мир и куда уйду? Я чувствовал близость ужаснейшего порога, за которым - пронзительный страх непонимания, мучительное сознание своей малости, ничтожности, никчемности в невероятном мире солнц и планет. От мыслей этих можно было избавиться, лишь только сильно тряхнув головой. Стучал молоток. Дребезжали стекла. Флейта где-то в отдалении тоненько-тоненько выводила мелодию "Шотландской песни" Бетховена. Потом наступила тишина. Толя понял, что в комнате никого нет, и приступил к приготовлениям. Частично годился электропровод. Он и пошел в дело. Толя нарастил его поясом маминого халата, полотенцем и вдруг нашел за батареей целый моток бельевой веревки. Ура! Теперь обойдусь без ухищрений! Отличная эта веревка без труда выдержит мои шестьдесят пять! Теперь главное - снять с крюка лампу. Все надо сделать быстро, ловко, деловито, пока не пришли мама и тетя Варя. Толя погасил свет, залез на стол, кухонным ножом перерезал шнур и осторожно опустил тяжелый розовый абажур с бахромой. Зачем портить вещи? Когда тело снимут, лампой можно будет снова пользоваться. За окном круто и дико вздымалась Волчья сопка, закрывая собой три четверти неба. Оставшегося неба, однако, хватало на то, чтобы освещать комнату сильным ночным светом. Все предметы бросали резкие тени, и тень петли на стене была до смешного четкой. Неужели луна нынче такая сильная? Тень головы пролезла в теневое кольцо бельевой веревки. Заскрипела дверь, и на пороге возникла фигура Мартина. Он стоял, молча вглядываясь в торжественно сияющий мрак комнаты, а за его спиной в желтом дымном чаду кишела омерзительная коридорная суета барака: кто-то проносился с жаревом, кто-то с варевом, кто с помоями, кто со шваброй, и совсем близко стояла соседская женщина Полина. Она стояла в странной позе, то ли спиной, то ли боком, во всяком случае, ею были выпячены вперед до судороги желанные груди и оттопырен до позора желанный зад. - Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь, - торопливо забормотал Толя, боясь, что сейчас все сорвется, еще миг - и будет поздно. - Пойдем со мной. Толя, - тихо сказал Мартин. - За сопку? - догадался мальчик. Он остался стоять с петлей на шее и пошел с Мартином по скрипучему коридору и по лестнице вниз, а потом извилистой тропинкой на сопку. Они шли в густой темноте под сверкающим небом. - Что тебя потянуло в петлю? - спросил, не оборачиваясь, Мартин. - Да разве же вы не знаете?! - вскричал Толя и ликующе запел: - Пятьдесят восемь восемь и четырнадцать ка эр тэ дэ и пятьдесят восемь десять и одиннадцать с поражением и без и брюки мои лопнули у нее на глазах а та девушка откусила горлышко флакона и у Перфиши замороженные боги а вы гомеопат и католический патер а я комсомолец и мне шестнадцать лет! Он разрыдался и подошел к краю стола. Носки ботинок повисли над пропастью. - Этого нельзя делать, - строго сказал Мартин. - Да почему же? - Это великий грех. Бог этого не велит! - Я в Него не верю, - засмеялся Толя. - Что Ему до меня? - Ему нужен каждый человек, - с прежней строгостью сказал Мартин и провалился в пушистый голубой снег по грудь. Толя остался стоять над ним на краю твердой дорожки, а также и на краешке обеденного стола. - Ты веришь в Него, хотя и не знаешь этого, - продолжал Мартин, не делая никаких попыток выбраться из пушистой ямы и только потирая свою крутую лысину в глубокой задумчивости. - Знаешь ли. Толя, в Мире, - он обвел рукой сверкающее, без единой звездочки, небо и странно измененный, изрезанный и дикий, но явно не колымский пейзаж, - в Мире идет великая битва. Бог борется с тем, что называют Чертом, с Мраком, с Ничем, с Пустотой. Каждый человек нужен Богу для этой борьбы. Поступки человека нужны Богу. - Откуда вы знаете? - Я не знаю, я верю. - Может быть. Ему нужно, чтобы я шагнул со стола? - Нет, нет, нет, этого Ему не нужно, - забормотал Мартин, поднимаясь из снежной ямы. - Это грех, грех, грех... - А может быть, мне это нужно больше, чем Ему этого не нужно?! - со злостью закричал Толя. - Ты так не думаешь! - Мартин испуганно воздел руки. - Сознайся, ты просто бравируешь атеизмом! Толя ничего не ответил и быстро стал карабкаться по тропе вверх, к серебристо светящемуся гребню. Теперь уже Мартин шел по его стопам, тяжело дыша. Долго или недолго он балансировал на краешке стола, неизвестно, во всяком случае, они перевалили гребень, и перед ними возникла бесконечная холмистая страна, над которой в полном спокойствии висело некое светящееся тело. - Зачем мы пришли сюда? - спросил Толя Мартина. - Не знаю, - тихо ответил тот. - Пойми, я всего лишь человек, как и ты... Светящееся тело без малейшего движения пристально наблюдало за ними. - Что мы увидим здесь? Будущую жизнь или прошлую? Мимо них, беззвучно хохоча, прошагал отряд мародеров в разношерстном обмундировании, в кирасах, в обрывках дорогого бархата, жилистые, пьяные, в жутком волчьем веселье, измазанные в крови,глине и вине. Навстречу этому отряду через заросли низкорослого кедрастланика медленно двигалась другая группа людей, бледных, смертельно усталых, тоже выпачканных кровью, но своей, со скрещенными руками на груди, в достоинстве и мире. Вот сейчас что-то произойдет, подумал Толя, вот сейчас грянет битва, вот сейчас я получу хотя бы один ответ. Увы, обе группы безмолвно разошлись и теперь удалялись в бескрайние снега. Никто ничего не знает, а мороз на этом плоскогорье продирает меня до костей. Стыд и мороз, слишком много для шестнадцати лет... Толя качнулся ближе к краю, веревка нажала снизу на адамово яблоко, на это совсем недавно появившееся у него хрящевое образование. - А мама?! - вскричал тогда Мартин громко-громко, и голос его разнесся в пространстве. Мародеры и праведники на мгновение обернулись, а Толя сел на снег и захныкал, как маленький. ...Они сразу вернулись в барак. Мартин вел Толю за руку, а Толя все хлюпал носом и ныл в страшной, но уже детской, безопасной тоске. Гордыня его испарилась от одного лишь слова "мама". Конечно, юный фон Штейнбок все еще покачивался на краешке стола с головой в петле и читал свое пионерское заклятье "торжественно клянусь служить делу Ленина-Сталина", но это было, право же, не очень серьезно. В коридоре приплясывал шаман Перфиша, и приплясывали, постукивая каменными боками, его божки, морские звери. Перфиша пел арию Каварадосси, но пел по-своему, с каким-то уханьем, со шлепками по заду и ляжкам. Вся наша скромная публика приплясывала вокруг со своей утварью, и только лишь женщина Полина стояла в прежней выпяченной позе и говорила гулким голосом, как радио: - В этом году в плановом порядке мы резко повысили урожаи цитрусовых культур! Страна будет вскоре наводнена плодами наших солнечных плантаций! Толя повернулся к Мартину: - Можно я ее обниму, Филипп Егорович? - Можно, Толя, можно. Толя обхватил Полину сзади за груди, а пах свой прижал к ее заду. Немыслимое блаженство пронизало его. Близился миг позора. Там, вдалеке, у юного фон Штеннбока в глазах полоскался шелковый пионерский галстук. Старшие братья идут в колоннах, каждому двадцать лет, ветер над ними колышет знамена, лучше которых нет! Могучие и ровные колонны, и ты приобщен к барабанному бою, к великой армии! Я пионер, я такой же, как все! Женщина Полина вильнула задом, и разразился, толчками совершился блаженный и отчаянный миг позора. Весь мокрый. Толя лежал на своей узкой койке, боясь пошевелиться: скрип пружин, конечно, мог выдать присутствующим за ширмой его тайну. Сквозь щели ширмы он видел ярко освещенный стол, за которым сидела их странная семья: мама, ее муж, заключенный врач Мартин, ее тюремная подруга, а следовательно, Толина тетка Варя. С ними был и гость, плотник-спецпоселенец Саня Гурченко. Они пили портвейн и ели шпроты. Мама весело рассказывала, как начальник отдела кадров детских учреждений, мадам Ступицына, случайно услышала ее игру на пианино и предложила ей повышение из кастелянш в музруководители, а замзавотделом, мадам Иханина, резко возражала, что это будет идеологически неверно - доверять бывшей зечке музыкальное воспитание дошколят, но телефон в ответ на запросы двух дам пробурчал, что в условиях резкой нехватки квалифицированных кадров такие вопросы надо решать по-деловому, и, стало быть, скоро мама оставит записанные простынки и закаканные штанишки и вознесется к новой ступени общественного доверия, благородному инструменту фабрики "Красный Октябрь", что "стоит древесно, к стене приткнуто, звучит прелестно, быв пальцем ткнуто...". Все засмеялись, а тетя Варя вдруг спохватилась, что Мартин уже опоздал к разводу. Теперь жди беды - его посадят в карцер, а потом отправят на прииск! Че-пу-ха! Мартин расхохотался и объяснил, что вахта на Карантинке так уже им смазана, что он может вообще не ночевать в зоне, а ходит туда, просто чтоб не дразнить гусей и потому что порядок есть порядок, der Ordnung! - Я вас провожу, Филипп Егорович, - сказал, вставая, Гурченко и с удовольствием заметил: - Рама у вас, товарищи, теперь в полном порядке, се манифик! Саня и мама, прощаясь, заговорили друг с другом по-французски, и было очевидно, что оба получают большое удовольствие, говоря на иностранном языке. Когда мужчины ушли, мама тихо спросила тетю Варю: - Как ты думаешь, что происходит с Толькой? - По-моему, он влюблен, - сказала тетя Варя. - О Господи! - вздохнула мама. - Вот уже и сын мой влюблен... О Боже, Боже... В один из дней 197... года гвардейский офицер Серафим Игнатьевич Кулаго, заканчивая вечернюю прогулку в Кенсингтонском парке города Лондона, обратил внимание на катящийся по небу в сторону заката анонимный спутник. Когда-то Серафим Игнатьевич, бесстрашный юноша гумилевского направления, мечтал появиться в небе Кенигсберга на бомбардировщике "Русский витязь", и потому всю последующую жизнь любой летающий предмет привлекал к себе его взгляд, хоть и оскорбленный навеки Октябрьской революцией, но попрежнему пылкий и любопытный. - Дети! Чилдрен! Пей аттеншн, бесенята! - позвал старик, и дети, прижитые Манечкой неизвестно от кого, возможно даже частично и от большевиков, сбежались к мосластым ногам офицера. - Perhaps it's a Russian bomb, isn't it, grandpa? - смеясь, предположил старший внучонок, следя за дедушкиным пальцем. В тот же день скульптор Хвастищев Радий Аполлинариевич, в халате, заляпанном глиной, алебастром, вчерашним тортом, тушью, губной помадой, берлинской лазурью и болгарским винегретом, сидел на хвосте своего мраморного детища и мудрил над паяльной лампой. Руки его занимались неловкой механической работой, но дух его, тем временем оседлав мысль, в творческом поиске витал над площадями Москвы, выискивая подходящее место для невиданной еще в мире гигантской скульптурной группы, кругового фриза "Мебиус", модель вечности, путь человечества. Вчерашние соблазнительные предложения техасского магната, нефтяного упыря, сегодня утром были коротко и грубовато отвергнуты по телефону. Только Родине, только Москве принадлежали творения Хвастищева, ибо пуповина, по которой он получал из родной почвы творческие соки, отнюдь еще не пересохла, любезный магнат! В тот же день Самсон Аполлинариевич Саблер с обычным своим недоделанным видом тихо хилял по Сивцеву Вражку, тихо гудел в малость подбухший юношеский нос, тихо скорбел по разбрызганным в кабаках творческим замыслам, тихо алкал фунт ветчинно-рубленой колбасы, упрятанный в футляре под саксом, и тихо, смиренно, как апельсиновая ветвь, озирал закат своей карьеры, молодости и мечты. Как вдруг над огромным серым домом, похожим на какой-то жуткий парламент, он увидал в синеве воздушного вьюна. Вьюн выводил начало минорной, но полной эроса темы и жеманно снижался прямо Самсику в руки. Оказался этот вьюн ни больше ни меньше, как лентой кардиограммы. Откуда же он вылетел? Не из окон ли цэковской поликлиники? Разглядывая загадочные зубцы, Самсик зашел в полуфабрикатное заведение и уселся за детский столик. - Тоже мне доктор, - сказала кем-то обиженная разливальщица полуготового бульона, и не сказала даже, а пробунькала юными колбасками губ. Самсику вдруг стало весело, он открыл футляр и, никого не стесняясь, закусил ветчинно-рубленой, а потом вынул сакс и проиграл начало новой темы, пустил ее по рукам. Пусть носится теперь весь день по Москве, и пусть под утро где-нибудь на Солянке ее сожрет шакал-плагиатор, не жалко. - Тоже мне музыкант, - пробунькала разливальщица. - Это для тебя, дура, - сказал ей в сакс Самсик. Эх, он снова, хоть на миг, почувствовал себя юношей, прыщавым онанистом, "печальным бродягой из лунных гуляк", европейским шампиньоном, народившимся от сырости в аварийном углу. В тот же день в качестве консультанта прибыл Геннадий Аполлинариевич Малькольмов в секретный сектор спецполиклиники УПВДОСИВАДО иЧИС. Монументальное гранитное сооружение, с цоколем черного мрамора, напоминало парламент какой-нибудь небольшой тоталитарной страны с дурным и жестоким населением. Разумеется, никакой вывески на учреждении этом не было, но длинный ряд черных лимузинов с бордельными шторками, протянувшийся вдоль фасада и чугунной решетки, красноречиво говорил вездесущему обывателю - сюда не суйся, если жизнь дорога! Сановные врачи этого весьма внутреннего ведомства с недоверием смотрели на длинные плохо промытые волосы и богемные усы консультанта, когда он в их сопровождении шел по бесконечным коридорам кузницы здоровья. Его привели в просторный кабинет и показали новенькую жесткую кардиограмму, только что выползшую из ультрасовременного фээргэшного аппарата. - Ну-с, профессор, каковы мои зубцы? - услышал он командирский снисходительный басок и увидел сквозь паутину проводов розовое в точечках, сочное, пожилое тело, а рядом с телом требовательные глазки, горячие бусинки и презрительную складку жлобской волевой губы. Малькольмов отошел с кардиограммой к окну. За окном внизу, в теснине переулка брела щуплая фигурка музыканта с инструментом в футляре. Малькольмов с высоты послал мысленный привет этой родственной фигуре, а потом выпустил к ней навстречу глянцевитую импортную кардиограмму. Кардиограмма быстро вошла в роль московского воздушного вьюна, тут же приковала к себе внимание музыканта и, жеманно извиваясь, стала снижаться прямо к нему в руки. Малькольмов грустно улыбнулся. - Так что же все-таки о моих зубцах, профессор? Поторопитесь с заключением, я опаздываю на сеанс скульптурного портрета. - Вашим зубцам, товарищ гвардии товарищ, могла бы позавидовать и кремлевская стена, - сказал Малькольмов, не обращая внимания на предупреждающие жесты местных врачей, на их ошарашенные глаза. - Это меня устраивает, - хохотнул пациент. Малькольмов посмотрел ему в глаза и тут же по ирису определил, что у пациента в организме катастрофическая нехватка Лимфы-Д, но промолчал - не для этого его сюда вызывали, да и нужна ли таким пациентам Лимфа-Д, идеалистическая субстанция, разоблаченная на последнем заседании Президиума АМН? В тот же день во дворе университетского кампуса в графстве Сассекс готовился революционный штурм. Всю ночь революционеры жгли костры, танцевали хулу, играли в скат, курили "грасс", подкалывались, пели революционные песни, обсуждали проблему смычки с рабочим классом, который этой смычки очень почему-то не хотел, ну, и, конечно, факовались на всех ступеньках ректорской лестницы. Ждали, когда приедут средства массовой информации, ибо какая же нынче революция без телевидения? Сопредседатели ревкома Джонни Диор и Эвридика Клико совместно с депутатами половых меньшинств разработали план восстания. Как только телевизионщики расставят осветительные приборы, начнется штурм библиотеки. Одновременно вспыхнут чучела профессоров и старших преподавателей. Вознесутся в рассветное небо портреты святых: Ленин, Мао, Сталин, Троцкий, Гитлер, Че Гевара, Арафат. Затем будет подорван тотемный столб буржуазного либерализма, пятидесятиметровый обелиск с именами буржуазных ученых. И вот первые лучи румяного пасторального солнышка осветили курчавые сусальные облака над графством Сассекс. Истерически крикнула в соседнем болоте мифическая птица выпь. Эвридика в последний раз провела юным пупырчатым языком по уставшему еще до революции отростку Дома Диора, глянула в небо и... закричала от изумления и ярости. На вершине университетского обелиска отчетливо была видна койка-раскладушка, а на ней сидел профессор кафедры славистики Патрик Перси Тандерджет. Явление непристойного алкоголика-профессора на недоступной высоте было столь же волшебным, сколь и скандальным. Революционеры шокировались. Телеобъективы полезли вверх, и вкус к штурму пустой библиотеки тут же испарился. Каким образом реакционер оказался на вершине гладкого столба, да еще с койкой, ящиком пива и толстенной книгой, так и осталось невыясненным. Цель его восхождения в течение нескольких часов тоже оставалась неясной. - Пытаюсь навести мост между двумя десятилетиями, - туманно ответил Тандерджет со столба в ответ на телефонный запрос философа Сартра из Парижа. Наконец в разгаре дня профессор встал и попросил внимания. - От имени и по поручению молодежи Симферополя и Ялты, я сейчас обоссу всю вашу революцию, - сказал он в тишине и, попросив извинения у девушек, тут же исполнил обещанное. В тот же день руководство "ящика", научное, административное, политическое и секретное, совещалось в святая святых, в верхнем этаже угловой башни, похожей на верхушку сливочного торта. - Я бы, товарищи, еще трижды подумал, оставлять ли его во главе столь ответственного участка, как лаборатория номер 4, - сказал Партком. - Есть мнение, что это не просто больной человек, но и с определенным направлением ума. - Ничего определенного в этом смысле нет, - мягко уточнила Спецчасть. - Наблюдение дает противоречивые данные. Во время последнего запоя Куницер неоднократно выкрикивал проклятия в адрес, как они нас называют, Софьи Власьевны, но также несколько раз рыдал и требовал свободы для Анджелы Дэвис, осуждал не только, как они выражаются, вторжение в Чехословакию, но и бомбежки во Вьетнаме. Так что картина не совсем ясная, товарищи. - Да бросьте вы, ребята, - улыбнулась легкомысленная Наука. - Я толковала с Куном по-свойски, и он мне поклялся, что в рот больше не возьмет. Кун глубоко потрясен тем, что с ним случилось. Он говорит, что вся эта пьянка противоречит его личным, моральным и религиозным соображениям. - Религиозным? - встрепенулся Партком. - Ну это так, условно, сами понимаете. Главное, он гениальный тип и его формула дает нам мощный толчок. - Он действительно в рот больше не возьмет? - сумрачно поинтересовалась Администрация. - Вы понимаете, как это важно, хотя бы до конца эксперимента? Селектор на столе тихо загудел, замелькал огонек, и голос секретарши произнес со значением: - Пришел Аристарх Аполлинариевич. - Кун, где ты там? Входи, старик! - радостно воскликнул Партком и побежал открывать двери. Куницер вошел бледный, с запавшими щеками, с блуждающим взглядом, пристроился на углу стола, потом глухо сказал: - Наш бочонок уже сделал три витка. Все идет нормально. - Где он сейчас. Кун? - мягко спросил научник. Аристарх Аполлинариевич посмотрел на часы. - Сейчас он над Лондоном, а точнее, над Кенсингтонским парком, через пять минут выйдет к Ирландскому морю. - Установку еще не включали? - осторожно спросил секретник. - Вы бы хотели, чтобы мы ее включили над Кенсингтонским парком? - Кун еще больше побелел, уже до синевы, и щека задергалась. - Что вы, что вы, Кун, - улыбнулся секретник. - За кого вы меня принимаете? Там ведь, должно быть, дети гуляют. В тот же день ближе к ночи золотоволосая лиса Алиса, на новеньком красненьком "Фольксвагене", рулила через Москву по срочному делу. Автомобильчик этот, шедевр западной ширпотребнои технологии, был недавно прислан ей по почте старым другом академика Фокусова, прогрессивным космополитом Норманом Гуттиеро Нормансом. Многое связывало Фокусова и Норманса, двух прогрессивных седовласых плейбоев: тяжелая многолетняя борьба за мир, встречи в горячих точках планеты, конференции, ужины, коктейли... Недавно связала их еще и Алиса. Посылка-"Фольксваген", в глубине души возмутила академика: короткая, но бурная дружба Алисы с Нормансом получила огласку в их кругу, и вот теперь, видите ли, "Фольксваген"! Сентиментальный привет или, чем черт не шутит, оговоренный заранее гонорар? Конечно, возмущения своего он не показал, а только лишь отказался платить двухсотпроцентный таможенный налог. Чем все это кончилось, мы уже видим - Алиса рулит на "Фольксвагене" через Москву по срочному делу. Она немного волновалась, как всякий раз перед новым романом, но что-то было особенное в этом ее нынешнем волнении. В последнее время она вообще потеряла покой, и все ее лихие приключения, звонки, внезапные исчезновения, неожиданные перелеты на юг, все то, что заполняло ее жизнь, теперь было тронуто каким-то подспудным беспокойством. Недавно в Ялте она спускалась в вагончике канатной дороги с Дарсана из ресторана "Горка". Она была пьяна и весела. С ней вместе в двухместной люльке ехал нахрапистый мужик, кинооператор Галеотти. Он цапал ее руками, говорил на ухо непристойности, она хохотала, но знала, что спать сегодня будет не с ним, а с тем, кто ехал в следующей люльке, невозмутимый, с трубкой в зубах, вроде бы и "не по этому делу". Внезапно она забыла и своего спутника, и невозмутимого, ее вдруг охватило непонятное волнение, странное ощущение, как будто в этот миг что-то, единственное и связанное лично с ней, невидимой птицей пролетело мимо и сейчас безвозвратно исчезает. Внизу в этот миг проплывала извилистая ялтинская улочка, по которой цепочкой брели десятка полтора людей с лопатами, позади тащился скучающий милиционер. Сегодня это чувство пролетающего неудержимого мгновения возникало несколько раз, пока она рулила по Москве на свидание с новым мерзавцем. Вначале она услышала на перекрестке у красного светофора несущийся из какого-то подвала дикий голос саксофона. Потом, при трехрядном повороте на улицу Горького, она вдруг заметила, как под фонарями промелькнула какая-то темная змейка, растаяла в блеске окон, а потом снова появилась над крышами и, подхваченная ветром, улетела в высоту, то ли нотный знак, то ли обрывок кардиограммы, то ли просто московский воздушный вьюн, свидетель наших тайн. Он ждал ее в назначенном месте, высокий смазливый парень, естественно, в блейзере, естественно, с плоским атташе-кейсом в руках. Да на кой мне черт этот подонок, тоскливо подумала она, открывая ему дверь. Отъезжая от тротуара, она успела заметить желтые буквы новостей, катящиеся над крышей "Известий", - "в Ленинграде продолжает работу европейский кон...". Все улетело, все пролетело, все прокатило мимо нее. Она как будто чувствовала легкие пожатия мимолетной тоски. Теперь они ехали по маленьким темным улицам. Парень, полуобернувшись к ней, курил "Кент" и криво улыбался. Подмигнув ему, она отвернула голову и увидела в каком-то окне голую стену, стеллаж, мраморную скульптуру... все осталось позади. Они въехали теперь в кромешную тьму, в тупик, в зону законсервированной стройки. Она остановила машину, выключила зажигание и погасила все огни. В тишине она расслышала шелест молнии и протянула руку. Вот хорошо, подумала она, совсем темно, и в руке моей твердый горячий пульсирующий зверек. Можно вообразить, что это совсем не этот подонок, что это кто-нибудь другой. Перед тем как нагнуться, она посмотрела в небо. Ей показалось, что среди неподвижных звезд одна была катящаяся, медленно катящаяся от Сириуса к Андромеде. В тот же день под стеклянным куполом, под прозрачным небом того города, куда мечтал когда-нибудь вернуться с друзьями Мандельштам, где в зеркальных окнах по ночам, где в подъездах среди витражей все еще бродят тени "серебряного века", под куполом интуристовской гостиницы по талонам Литфонда проходил обычный "рабочий" обед Европейского сообщества писателей. Два полномочных секретаря отечески озирали из своего угла жующих европейских литераторов, хлебосольно улыбались, но между собой вели далеко не беззаботный, а может быть, даже нервный разговор: оба отвечали за этот обед, и, случись какаянибудь накладка, обоих бы не погладили "на этажах". Поэтому и приходилось сейчас секретарям совещаться, сдерживая взаимную ненависть, забывая о курице славы, которую до сих пор два этих живых советских классика не поделили. - А это кто там тащится меж столов, длинноволосый? Опять ленинградские умники проникли? Кто отвечает за вход? - Это член нашей делегации, писатель Пантелей. - Как? Пантелей включен в делегацию? Все-таки я не всегда понимаю... - Перестаньте! Парень давно взялся за ум, ничего больше не подписывает. - Не подписывает, зато высказывается, и как! Алкоголик и циник, если не враг. - Откуда у вас такие сведения? - Оттуда. - Понятно, понятно. Между прочим, взгляните - Фенго сидит один. Идите, поработайте с Фенго, а я Пантелея приглашу за свой столик. ...Маленький щуплый интеллектуал Фенго, нервный до какого-то внутреннего шелеста, впервые увидел воочию тип советского бюрократа. Бюрократ шел к нему, поигрывая узловатой самшитовой тростью в огромной пухлой руке. Фенго, потрясенный и завороженный, следил за приближением человека-горы в необъятном сером костюме. Фенго был потрясен тем, как точно соответствовала приближающаяся персона созданному им в воображении образу советского бюрократа. Между тем бюрократу как раз хотелось сегодня быть просто писателем, простым рубахой-парнем среди братьев-писателей, товарищей по европейскому континенту, и он очень был бы озадачен, если б узнал, что маленький француз видит в нем типичного советского бюрократа. В самом деле, перед конгрессом, под бдительным оком европейски воспитанной жены (помощника-друга-соглядатая), очень много было сделано для удаления из внешнего облика бюрократических хрящей, прокладок и затычек и для привнесения в облик простого писательского шика, либерализма и даже игривости - ну, вот вам самшитовая трость с головой Мефистофеля, ну, вот вам галстук-бабочка, как у Алексея Толстого (графа, между прочим), ну, вот вам резеда в петлице, вот вам трубочка, опять же с чертиком - на что только не пойдешь, чтоб обмануть буржуя, даже штаны перешивали, убирали удобную мотню, поджимали грыжу. Откуда мог знать секретарь, что в извращенном воображении монпарнасца советский бюрократ выглядел именно таким, до мельчайших деталей - с самшитовой тростью, именно с резедой, в галстуке-бабочке, именно с трубочкой-чертиком, а главное, с таким же вот синюшным зобом, с крошечным носиком, утонувшим между ягодицами щек, с поросячьими и бессовестными, несмотря на возраст, глазками. Секретарь когда-то, еще до революции, был дядькой в кадетском корпусе, хотя в мемуарах сбивчиво и туманно писал о какойто "комсомольской юности", а то вдруг о битвах с ворогами под Андреевским флагом, а то и намекал на дворянское происхождение, с которым расстался сразу по призыву октябрьской трубы, что, конечно, требовало компенсации. Выступая перед иностранными гостями, преданными друзьями и яростными недоброжелателями, он частенько употреблял иностранные звукосочетания: то с хитроватой, заговорщической улыбкой "ледис энд джентльмен" (внутри все напрягалосьтолько бы проскочить мимо анекдотических "леди и гамильтонов"), то заворачивал даже "аттеншн плиз", холодея внутри от желания "конфет для крыс". Подойдя, секретарь обхватил Фенго одной рукой за нежную сорокалетнюю шею, другой за жилистый задик - вот уж действительно, ни уму ни сердцу - и прогудел прямо над авангардистской остроугольной головкой обманные, сладкие, неудержимо затягивающие в тенета соцреализма слова: - Ну, эксриториус ты мой дорогой, по-русски тебе скажу - приятного аппетита! Уелкам! Из-под локтя тренированный переводчик тут же довел до сознания полуживого Фенго: - Добрый вечер, господин Фенго! Я уже давно слежу за вашими изысканиями в области биологического монотипа, не детерминированного культурой, а потому свободного. - Все правильно перевел? - спросил секретарь. - "Уелкам" донес? Не "уел хам", а в смысле "прошу, мол, к столу", "кушать, дескать, подано". - Все в порядке. Хал Сич, - по-свойски шепнул переводчик, давая понять, что тоже русский человек, хотя и вынужден жить тарабарщиной. Нервная система Фенго трепетала, как осинка под ураганом. - Благодарю вас, месье, - выбираясь из душных одеколонно-коньячных объятий, проговорил он. Древний галльский ген в глубинах организма сзывал на бой своих еврейских братьев. - Я поистине потрясен, что мои скромные труды известны в столь далекой стране столь высокой особе. - Чего сказал, чего? - тряхнул секретарь переводчика. Звучание чужой речи, как всегда, раздразнило и позабавило его. Порядок, Хал Сич, - развязно усмехнулся переводчик. - На улице, говорит, прохладно, но тепло русского гостеприимства греет наши сердца. - Молодец! Толково! - Секретарь шлепнул Фенго по плечику. - Кушайте, кушайте, господин Фенго, кушайте без церемоний, кушайте все, что на столе, а если не хватит, еще закажем. Ну, поехали! За прекрасную Францию! Пур бель Франс! О Пари, Пари... В это время другой секретарь любезно, по-свойски, вполне корпоративно обедал с Пантелеем, ободряя его опять же похлопываниями по плечу, анекдотцем, либеральным разговорцем. Знаете, старик, я и сам не люблю этих наших гужеедов. Мыслящие люди должны держаться друг друга. Вот вы - почему не заходите в мой журнал? - Я захожу, - пробормотал Пантелей. - Знаю, заходите поссать, когда по бульвару гуляете. А вы вот принесите мне что-нибудь компактное, хотя бы даже в своей манере, я и напечатаю. Есть что-нибудь такое? - Есть кое-что, - улыбнулся Пантелей. - Есть "Ржавая канатная дорога"... Вдруг прибежал взмыленный переводчик- и как успел взмылиться за двадцать шагов? - Андр Укич, Фенго там свирепствует, Хал Сич горит, как швед, о новом романе речь пошла, Хал Сич не соответствует, я тоже не вполне. Секретарь захохотал, довольный: вот когда становится ясно - на одном гужеедстве в наше время далеко не уедешь. - Пойдемте, Пантелей, поработаем с французом! ...Хал Сич изнемогал от умного разговора, тогда как Андр Укич явно наслаждался. Пантелей молчал и дымил, ему было жалко пьяного француза, он представлял себе, как тот будет завтра мучиться, один маленький француз в огромной бюрократической стране, где даже алко-зелцера не достанешь. Фенго пьянел с каждой минутой все больше и больше и нес все большую околесицу о структурализме. Внезапно он замолчал и уставился на Пантелея, как будто только сейчас его увидел. - Простите, только сейчас до меня дошло - вы Пантелей? Простите, но мне третьего дня в Париже называли ваше имя. Просили передать привет. - Кто? - спросил переводчик, не дожидаясь реакции Пантелея. - Кто просил передать привет Пантелею? - Какой-то кюре, это было в "Куполь", я не помню его имени... какой-то кюре... простите, вы знаете в Париже какого-нибудь кюре? - Ты знаешь, Пант, какого-нибудь кюре? - спросил переводчик как бы между прочим. "Сволочь пьяная, идиот, - подумал Пантелей о французе. - Нашел, при ком передавать приветы из Парижа, да еще от какогото кюре". Хал Сич смотрел на Фенго, вылупившись в остекленелом ужасе, Андр Укич - с неопределенной многосмысленной улыбочкой, переводчик- вполне откровенно, профессионально, а француз, мудак, протирал запотевшие очки. - Конечно, знаю, и не одного, - сказал Пантелей переводчику. - У меня вообще прочные связи с Ватиканом. Так и передай, киса, кому следует. Однажды в Риге в невыносимо душную сентябрьскую ночь, на маленькой площади возле фонтана Треви... ты помнишь этот фонтан, старик? - Ну конечно. В нем купались Анита Экберг и Марчелло Мастрояни в фильме "Сладкая жизнь". Мне ли не помнить, старик! Мне ли не помнить Аниту! - Да-да, тот самый фонтан, могучее барокко, ядовитоголубая вода, монеты на потрескавшемся дне, а вокруг вавилонский гогот, жужжание кинокамер, пары алкоголя, никотина и парфюмерии, поднимающиеся в рыжее ночное небо Вечного города. Так было повсюду в тот сезон: и на площади Испании, и на Виадель-Корсо, на Виа-Национале и Трастевере - везде бродили толпы взвинченных до предела туристов. Рим в тот год стал поистине центром мира. Старая глава соединилась с новой, созданной фильмами о грехе и романами гомосексуалистов. Все столики, выставленные на тротуары, были заняты, а в забегаловках люди стояли плечом к плечу и дули джин-энд-тоник, кампари со льдом и пиво. Между тем, старик, как ты, наверное, догадываешься, мне тоже хотелось выпить. - Догадываюсь. Мне тоже хотелось тогда выпить. - Вообрази, я был в Риме совершенно один. Советский человек один в Риме и с лишними лирами в кармане! Сенсация, триумф новой эры! Наша делегация утром улетела в Москву, а мне разрешили одному ехать из Рима в Белград на симпозиум. Каково? Наш "Иван Иванович" две ночи висел на телефоне, чтобы получить это разрешение, и добился. Симпатичнейший был человек, старый чекист, усмиритель Туркестана. - Ты странные вещи рассказываешь, старик. - Почему,старичок? - Да потому, что и со мной было такое же: Рим, духота, старый чекист на телефоне, только мой симпатяга был специалистом по прибалтам, по "лесным братьям", а ехать я должен был из Рима не в Белград, а в Любляну. - Ну хорошо, может быть, ты будешь рассказывать дальше? - Зачем же? Продолжай. Я просто удивился некоторым совпадениям. Рим, понимаешь ли, духота, желание выпить... А женщину тебе не хотелось, старик? - Дико! До головокружения, до постыдного тремора во всех членах. Да, может быть, ты видел меня в ту ночь возле фонтана Треви? - Вряд ли. Я бродил тогда, как шакал, по площади Испании. Рассказывай. - Вдруг я увидел, что освободилось одно место за маленьким столиком возле водосточной трубы. Там, привалившись плечом к заплесневелой стене, сидел священник. Он курил и смотрел в одну точку, словно ослепленный бесчисленными радужными дугами фонтана, и не сразу откликнулся, когда я попросил разрешения сесть рядом. - А как ты попросил, старичок? - Не ехидничай. По-итальянски и попросил - пермессо? А он мне ответил "гоу ахед", он принял меня за американца. - То-то ты был счастлив! - Вот именно. Ведь нам так приятно, когда в нас не узнают русских. Дожили, стыдимся своей крови! Я разозлился на самого себя и вместо модного в то лето джина с тоником заказал тройную водку и махнул ее залпом - дескать, русский я Иван, удивляйтесь моей богатырской силе! Священник даже и не заметил этого молодечества, он был погружен в свои мысли, но с соседнего столика мне мягко поаплодировала какая-то немолодая английская выдра. Там тогда, помнишь, было по ночам какое-то особое настроение, нечто вроде братства- все, мол, мы здесь беспечные космополиты и бродяги, свободный мир, закат цивилизации, царство цветов. Она была такая холеная, чистая, благоуханная, эта выдра! А рядом с ней сидел такой либеральный, такой самоироничный и элегантный спутник! А я был такой потный, неловкий и замороченный русский! Тройная водка сработала быстро, и я обратился к даме с любезнейшей улыбкой на диалекте Пионерского рынка: - Хочешь, загоню тебе дурака под кожу? - Пардон? - С самым искренним добросердечием и вниманием повернула она ко мне свое чистое лицо, прошедшее сквозь аттракционы Елены Рубинштейн. Ее спутник, учтиво склонив пробор и наморщив лоб, попытался проникнуть в темный мир варварского языка. - Это вы меня пардон, госпожа блядища, - церемонно продолжал я. - Дело в том, что, как поется в песне, "баб не видел я года четыре", а потому с удовольствием отодрал бы вас в любом удобном для вас месте, хотя бы в сортире. Синсерли, юорс трули, вас ебут, а вы вздремнули, ву компрене? - Excuse us, sir. - Интеллектуал-тори почесал ноготком ус и дружески мне улыбнулся. - Ни я, ни моя жена не понимаем вашего языка. Вы серб? Может быть, выпьем вместе? Мне стало стыдно, я почувствовал к нему симпатию и перестал вожделеть его выдру. Секунду я раздумывал, принять ли приглашение, как вдруг мой сосед-священник чуть пригнулся ко мне и сказал с улыбочкой сквозь сигаретный дым: - Ты, кореш, с этими хохмами можешь проколоться. Не так мало на Западе людей, знающих русский, а есть такие, как видишь, что и по фене ботают. - Старик, если бы ожили скульптуры фонтана Треви, я был бы меньше поражен! Я был просто оглушен! - А испугался-то как! - Еще бы! Лента ужаснейших слов пронеслась в головеНТС, ЦРУ, ЧЕКА, святая инквизиция, западня, провокация... Подсадили, подсадили ко мне своего агента какие-то ужасные силы! Кто-то охотится за мной! - Да как же его могли ко мне подсадить, если я сам к нему подсел? - Вот именно. Но эта мысль пришла ко мне уже после. Первые минуты я сидел оглушенный и, словно сквозь вату, как будто в большом отдалении, слышал, как англичане встали, как чугунные ножки стульев карябнули по асфальту, как женский голос сказал: "Знаешь, мне показалось, что этот серб предложил мне переспать с ним", а мужской голос ей ответил: "В таком случае оставь ему наш телефон..." Прошло, должно быть, несколько минут, прежде чем я совладал с собой. Священник все это время молчал и крутил ложечку в кофейной чашечке. Наконец я смог посмотреть на него внимательно. Ему было слегка, а может быть и сильно, за сорок. Крепко очерченное лицо, короткая стрижка, чуть седоватые виски, загорелая кожа с несколькими старыми шрамами - он больше был похож на профессионального хоккеиста, чем на священника. Под черной рясой, с глухим воротником, угадывалось сухое тренированное тело. Все это было неудивительно, таких спортсменов-иезуитов сейчас немало. Удивительно было то, что в его облике проглядывало что-то неуловимо советское, что-то типичное для советских его поколения, именно его поколения, а не нашего. - Ты прав, ведь у каждого поколения есть какая-то невидимая морщинка, которая освещает все лицо. - Простите, мне показалось, что вы обратились ко мне порусски, - осторожно проговорил я. - Вы не ошиблись. - Он поднял глаза, и смирение, мягкость, отеческая милость тут же преобразили его лицо - передо мной был уже явный патер. - Однако... насколько я понимаю... вы католический священник? - Пожалуй, - улыбнулся он. - Я член Ордена храмовников и работник католической библиотеки. По национальности я русский. - Фантастика! Вы ботали по новой фене! Он засмеялся. - Надеюсь, вы простите. Обстоятельства были уж очень соблазнительными для такой шутки, я не сдержался. - Однако вы?.. - начал я и осекся. - Да-да, - кивнул он. - Вы не ошиблись. - Но как? Когда? - 0-хо-хо, долгая история! Он воздел глаза и сложил ладони в традиционном католическом жесте, но жест в этом случае был ироничным, а глаза патера на мгновение блеснули таким приключенческим духом и дерзостью, что у меня даже что-то по-мальчишески екнуло внутри. Он мог бы сыграть роль в ковбойском фильме, этот поп. - Может быть, выпьем? - предложил я. - А вам не опасно пить со мной? - С какой стати? - притворно удивился я, но он мягко тронул мою руку. - Не думайте, я знаю, что есть разные обстоятельства и разные люди и что одним советским визитерам опасно пить с католическим священником в центре Рима, а другим не опасно. Вот я и спрашиваю, к какой категории вы относитесь? - Мне не опасно, - сказал я, - но я отношусь к третьей категории: я на это... - Вы на это кладете, - улыбнулся он. - С прибором! - воскликнул я. И мы оба расхохотались. Мы выпили, а потом повторили, а потом отправились гулять по узким улицам старой Ромы, напоминающим коридоры дряхлеющего аристократического дворца, в котором идет непрерывный полубезумный карнавал. В одном из переулков рядом с палаццо Мадама мой новый приятель нашел свой "Фиат", и мы начали лихо крутить по римскому лабиринту. Это, конечно, была особая ночь в моей жизни, ночь-бакен, после такой ночи можно и в тайгу, можно и в тюрьму, она еще долго будет светить... пустые глазницы Колизея, драные кошки на Форуме, печенные на вертеле раки в народной траттории... - Это в Трастевере, что ли? - Да-да... алкаши, проститутки, гомики, шалые оравы иностранцев, кресты, купола, статуи, арки, хиппи, комочками лежащие то тут, то там... У ворот Ватикана мы с моим попом даже умудрились ввязаться в драку. - С американцами дрались? - С американскими моряками. Мы сидели с патером на ступеньках собора святого Петра, когда к воротам подошла матросня в своих белых поварских шапочках. Их привозят в Рим автобусами из Неаполя с кораблей 6-го флота. Ребята, конечно, дурят, безобразничают. В данном случае они пожелали войти в святой город на чашечку кофе к Павлу VI. Они базарили возле ворот, напирали на швейцарскую стражу, и тогда, можешь себе представить, мои патер приблизился к заводиле, двухметровому лбу, что размахивал бутылкой кьянти, и тихо ему сказал: "Сын мои, уведи своих олухов отсюда подальше, а то your balls will be hanging from your ears", и подкрепил свои слова крепеньким свингом по корпусу. Ну, тут началась махаловка! Нас здорово помяли... - Но матросы все-таки ушли от греха подальше. - А ты откуда знаешь? - Да ведь со мной была точно такая же история! Ты рассказываешь, а у меня мурашки бегут по коже - все это было и со мной за исключением каких-то мелких деталей. Ну, рассказывай, что же было дальше? - Дальше ничего особенного не было. Мы сели снова на ступеньки храма и продолжили нашу беседу. - На философские темы? - Да, на философские темы. - О чем же все-таки? О жизни? Или о смерти? О любви ли? О мщении? О милосердии? О долге человека Богу? О том ли, что Бог нам задолжал? О жизни Бога? Быть может, о его кончине? - Да, старик, обо всем этом, но я был все-таки под большим газом и не могу вспомнить направление беседы. Дело ведь не в этом. - Нет, в этом, старичок. Я тоже был хорош, но помню кое-что. - Может быть, ты расскажешь? Постарайся. - Я помню - тогда было сказано странное - Третья модель Расскажи мне о Боге, попросил я его. Где он живет и как выглядит? Бог живет за хрустальным сводом небес, как раз в зените, отвечал он. Там рай, всегда отличная погода, добрые отношения, там окажутся праведники. Бог - это седой старик с большой белой бородой и добрыми зелеными глазами. Хорошо праведникам, сказал я, а для нас, грешных, есть что-нибудь, кроме адских сковородок? Позволь поставить тебе три вопроса. Нужен ли нам Бог? Нужны ли мы Богу? Есть ли Бог? Как я отвечу на такие вопросы? Неужто мой костюм дает мне право на ответ? Он не дает мне никаких особых прав, но лишь обязывает. Вот он и обязывает тебя не уходить в кусты от таких вопросов. Ты должен хотя бы пытаться. Ну что ж, давай попробую. Я думаю, что мы всей своей жизнью, всем своим поиском говорим, что нам нужен Бог, и верующим, и так называемым атеистам. У нас всегда под рукой две модели для сравнения: вещь или идея как первая модель, а потом вещь или идея для сравнения. Это вторая модель, она может быть лучше или хуже первой. Но мы ищем только третью модель, мы мучительно и пока безрезультатно пытаемся создать третью модель и сквозь нее увидеть лицо Бога. Что ж тут хитрого? Третья модель будет просто еще лучше или еще хуже, чем вторая? О нет, еще хуже или еще лучше - это все та же вторая модель, только с увеличенными качествами. Однако в мире существует и третья модель для сравнения, она не лучше и не хуже, она- совсем иная! К этому иногда приближается человек в своем творчестве, в музыке, в поэзии, в математике, но только лишь приближается, только чувствует ее присутствие. Ты не понимаешь? Понять этого нельзя. Однако ты чувствуешь это? Необъяснимое - это и есть третья модель. Вот, например, странные, необъяснимые с биологической точки зрения свойства человеческой натуры: сострадание к ближнему, милосердие, тяга к справедливости. Это верхние необъяснимые чувства. Другое, например трусость, гнев, даже смелость, - это понятные физиологические свойства, и все, даже самые сложные их комбинации, объясняет Фрейд. Однако верхние чувства необъяснимы, фантастичны, и именно к ним обращаются заповеди христианства. Христианство подобно прорыву в космос, это самый отважный и самый дальний бросок к третьей модели. Христианство фантастично и опирается на фантастические чувства и доказывает существование фантастического. Впрочем, и сама ведь биологическая жизнь - явление фантастическое, не так ли? Есть и другие религии. Они тоже ищут то, что ты называешь сейчас "третьей моделью". Я не отрицаю высоты других религий, но христианство, с его примером самопожертвования, с его Нагорным кодексом, с его верой в воскресение, это самая фантастическая, самая эмоциональная и самая смелая религия. Кроме того, это самая демократическая религия, она убеждает и неизощренные души. Оно, христианство, возглавляет великий поиск человека. Великий, ты говоришь? Тебе, конечно, он не кажется великим? Чаще всего нет. Особенно с похмелья. Тогда я думаю о том, что вся наша история лишь муравьиная возня, что мы сами себе бесконечно врем, что мы бесконечно преувеличиваем свое значение в мироздании, все наши идеи и дела, что мы бесконечно малы перед лицом мира, бесконечно ничтожны на нашем плевом шарике... Мы так же бесконечно малы, как и бесконечно громадны. Ох уж эти мне переносные смыслы! Погоди, я говорю сейчас без всяких переносных, я говорю просто о размерах, о наших масштабах. Элементарная частица, по мнению иных ученых, может вмещать в себе Вселенную. Сколько вселенных в нашем теле, в нашем плевом шарике? Фу, об этом просто страшно думать, мы касаемся чего-то жуткого... Ничуть не страшно. Думай об этом почаще, и ты увидишь, что это малая щелочка света в "камере обскура". Позволь, но тогда, стало быть, и муравей так же бесконечно велик, как и бесконечно мал? Какая же разница тогда? Разница? Опять мы крутимся между двумя нашими привычными моделями. Зачем тебе разница? Разве не ясно тебе, что наши понятия о размерах, наши масштабы, наши понятия о разнице не существуют в реальном мире? Кажется, я понимаю, куда ты клонишь. Если мы не можем унизить себя мыслью о своем ничтожестве, о своей малости, значит, все наши поступки и деяния действительно важны и значительны? Верно, но это только половина моей идеи. Вторая в том, что, если наши понятия о масштабах начисто условны, мы не можем себя вообразить и гигантами, что "по полюсу гордо шагают, меняют движение рек", а стало быть, важны и значительны не столько наши дела - пусть шагаем, пусть меняем - они не малы и не велики, - сколько духовный смысл наших дел, то есть то, что уходит в фантастическую область, прорывается к третьей модели, в истинно реальный мир. Я вижу, ты хочешь сказать, что Богу интересны и важны наши дела, то есть их духовный смысл? Вот именно. Мне кажется, что Всевышний больше интересуется этим, чем вращением небесных магм и каменных глыб. Значит, Бог есть? А как же! Он живет за хрустальным сводом небес, в райском саду. Ангелы Его бьются с силами зла и иногда прилетают на побывку и ложатся у Его ног на шелковистой траве. Он играет им на лютне и ободряет для новых боев. Там у Него очень мило, идеальный климат, нет автомобилей и смога, как в нашей святой Роме... И в золоте восходном тающий бесцельный путь, бесцельный вьюн - Вот, кажется, о чем мы говорили с тем патером в ту ночь на ступенях собора святого Петра. - Старик, может быть, нам обоим с тобой это приснилось? - Потом над Римом появились цветные перышки: лиловые, изумрудные, оранжевые, я вспомнил Блока "...и в золоте восходном тающий бесцельный путь, бесцельный вьюн"... вместе с городом я быстро трезвел, утренняя дрожь охватывала меня, досада, изжога, беспокойство... Тогда он сильно хлопнул меня по плечу, протянул мне какой-то кусочек картона, встал и пошел к своему автомобилю. У меня на ладони была визитная карточка той англичанки из кафе. Совсем уже не помню, как ее звали. - Мою звали Элизбет Стивене, эдитор ин чиф, так было написано на карточке, а фломастером еще был приписан римский адрес: "Альберго Милане" и телефон. - Да-да, что-то в этом духе. Я догнал священника и спросил: "Поехать мне к ней?" - "Почему же нет? - улыбнулся он. - Она милое создание и вполне несчастное. Может быть, "этот серб" доставит ей радость?" Он довез меня до Альберго Милане, и здесь мы расстались. - А ты? - Я конечно же поднялся к этой даме. Мы доставили друг другу радость. Прелестная была дама. Выйдя из гостиницы, я почувствовал себя легким, пустым, юным, голодным, жадным, готовым к труду и обороне, дунул на вокзал и укатил в Белград. - В Любляну. - Это ты поехал в Любляну, а я-то сразу в Белград. Меня там ждали на симпозиуме "Идеи и факты". - Старик, тут начались уже дикие несовпадения. В Любляне проходил симпозиум "Фактическая стоимость идеи". Скажи, пожалуйста, старичок, а когда это было с тобой? - В 1965-м. - А со мной в 1966-м. А как звали твоего ночного собеседника? - Его звали отец Александр. И в золоте восходном тающий бесцельный путь, бесцельный вьюн Воспоминания двух друзей были внезапно прерваны. Свет в мастерской померк, сгустились тени, резче выступили на белой стене контуры хвастищевских уродов. Они сразу и не поняли, что произошло. Хвастищеву, разумеется, показалось, что случилось нечто страшное с его драгоценным организмом. После последнего путешествия "на край ночи" ему то и дело казалось, что он вот-вот куда-нибудь перекинется, в другое измерение, и от этого перехватывало дыхание, прошибал лошадиный пот, происходило что-то постыдное. Друг Хвастищева, скульптор Игорь Серебро, тоже был испуган, когда увидел, что окна полуподвала закрыли колеса какого-то огромного лимузина. Уж не "Чайка" ли? Похоже на "Чайку"! Лимузины и раньше не обижали Хвастищева равнодушием. "Мерседесы" и "Кадиллаки", "Ситроены" и "Ягуары" частенько заворачивали в продувную трубу его переулка, но парковались всегда на другой стороне. На хвастищевской стороне сержант Ваня за полтора литра с закуской поставил синий круг с красной диагональю- хер сунешься! "Чайки", конечно, совсем другое дело. Ваня обычно говорил "им знаки не касаются", что, конечно, вполне справедливо - их город, они хозяева. - "Чайка" какая-то остановилась, - с некоторой растерянностью проговорил Игорь Серебро. - Может, из корейского посольства? Может, хотят заказать тебе бюсты Кима, Иры и Сени? А может быть, Фурцева приехала? - А почему бы и нет? - рассердился Хвастищев. - У меня тут бывали официальные особы: и Мальро, и Симон де Нуари... Почему бы и Кате не заехать? - Он почесал затылок и вдруг рассмеялся с нервной бравадой. - А может, это "товарищи" за мной приехали? Игорь решительно возразил: - Они в "Чайках" не ездят, да потом на кой ты им черт сдался, лауреат премии Душанбинского университета? Двери мастерской открывались без проволочек прямо на улицу. Они распахнулись, и Хвастищев увидел в ярком солнечном четырехугольнике своего верного мотокентавра, сержанта Ваню. - Здорово, Радик, - просипел он. - К тебе какой-то бес приехал. - Вижу, вижу, Ваня, - кивнул скульптор. - Номер-то чей? - Исполкомовский. - Ваня по-блатному козырнул и поспешил отчалить. Почему московская милиция и шоферня называют пассажиров черных "Чаек" "бесами"? Ведь не по Достоевскому же, в самом деле. Некоторые знатоки народного юмора, вроде писателя Пантелея, полагают, что так трансформировалось на отечественный лад американское слово "босс". Боссы едут, бесы едут - какая разница? Хвастищев вообще-то был сильно раздосадован: неожиданный визитер прервал беседу с другом, их интересные и важные воспоминания. Они редко виделись, Хвастищев и Серебро. Старый друг Игореша - вдохновенный и порывистый пройдоха, артистическая натура, то бурный, восторженный, то сама ирония, то смелый, то трусливый - за ним не уследишь. Он любимец Москвы, от него все чего-то ждут, но он неуловим и всегда делает не то, чего от него ждут, всегда и всем он навязывает свою собственную игру. Хвастищеву ни разу не удавалось застать Серебро дома, или дозвониться ему, или где-нибудь его поймать. И наоборот: Серебро всегда дозванивался до Хвастищева и всегда заставал его дома или в мастерской, когда тот ему был нужен. А Хвастищев часто был Игореше нужен. То он приводил к нему иностранцев и демонстрировал свободное русское искусство "the underground", то какую-нибудь девку, чтобы ошеломить, подорвать волю к сопротивлению, то он приглашал Радика на свой вернисаж и дальше на всякие блядские похождения, то втягивал в какую-нибудь общественную акцию, после которой Хвастищеву приходилось несколько лет месить глину у Томского или Вучетича, чтобы не сдохнуть с голоду. Хвастищев иногда злился: что же эта сука использует меня. как хочет, обращается, как с игрушкой? Потом он думал: для Игореши весь мир - игрушечное царство, он сам ребенок и игрушка для самого себя, он искренний и нелепый и, уж во всяком случае. вдохновенный, честный, талантливый, когда-нибудь он изменится, я его люблю и жду от него больших дел. Ведь все-таки мы вместе наступали во время нашего маленького штурм-унд-дранга, и вместе получали по рогам, и вместе зализывали раны в наших берлогах конца шестидесятых годов. Во всяком случае, мы друзья. Сегодня Серебро просто расстрогал Хвастищева: явился безо всякого дела, просто потрепаться, с бутылкой "Джони Уокера" в кармане, огорчился, узнав, что друг в "глухой завязке", а потом забрался в свою любимую мраморную ямку среди первичных половых символов "Смирения", и они оба погрузились в странные свои, очаровательные воспоминания. И вот вдруг приехал бес. В солнечном квадрате распахнутой двери появился черный изъян, похожий на мишень для стрельбы. Он шагнул внутрь мастерской и оказался старым дородным человеком в своеобразной униформе, то есть в дорогом, плохо сшитом костюме, белой сорочке и галстуке. - Здравствуйте, - сказал он, почему-то выговорив все буквы этого трудного слова. - Здесь проживает скульптор Радий Аполлинариевич Хвастищев? Сердце Хвастищева заколотилось, сосудики заиграли, неясные отрицательные эмоции, как болотные пузырьки, всколыхнули подернутую транквилизаторами поверхность. Холодная и густая, как желатин, кровь мезозоя, ужасы Тридцатилетней войны, вошь, эвакуация, очередь в тюрьму, очередь на саносмотр, венозные пузыри... Взяв себя в руки, он перепрыгнул через хвост "Смирения", подтянул джинсы и солидно прокарабасил: - Здравствуйте. Скульптор - это я. Кисти рук сплелись в пожатии, и визитер, не размыкая оного, огляделся, прошелся взглядом по всей мастерской с благосклонной насмешливостью. - Прелюбопытнейшая обстановка! Седой ежик с легкой волнишкой. Низкий, но выпуклый лоб. Слоновья носогубная складка. Нос огурчиком. Зоб пеликана. Три этажа орденов, кружков разных достоинств, на левой груди, солидной, как Халхин-Гол. И правая грудь в россыпи мелких жетонов и эмблем, похожая на становище Золотой Орды. Не красавец, но держится с достоинством. - А вы владеете мастерством реалистического портрета, товарищ Хвастищев? - Простите, с кем имею честь и по какому поводу имею удовольствие? - спросил Хвастищев, совсем уже придя в себя и говоря с должным спокойствием и слегка прикрытой иронией, словом, как полагается "левому" артисту. В это время хлопнула дверца на антресолях, и Кларка запищала, как всегда, кстати: - Радик, к тебе какой-то бес на "Чайке" приехал! На лестницу выскочили, потирая заспанные мордашки, обе неудавшиеся монахини, Кларка и Тамарка, разумеется, обе без штанов - одна в колготках, другая в кружевных подлых трусиках. - Это... это... это как же понять? - У гостя отвалилась челюсть. Хвастищев смутился. - Это мои ученицы. Племянницы и ученицы. Комсомолки Тамара и Клара. Обе блядищи, ничуть не растерявшись, спустились и присели перед гостем в глубоком реверансе. Тут же из-за непристойных выступов мраморного чудовища выскочил и провернулся волчком стройный, ладный, огнеглазый Игореша Серебро, с бутылкой в одной руке и копченым окунем в другой. - Представьте и меня, маэстро! - А это мой подмастерье по глине, - кашлянул Хвастищев. - Передан органами милиции для перевоспитания. Игорек, стул для гостя! Клара, кофе! Тамара, улыбку! "Веер"? Нет, ни в коем случае, запрещаю! Глубокоуважаемый товарищ, мы вас слушаем! Гость крепко и прямо уселся на стуле и посмотрел на Хвастищева с вопросом. Тот изобразил всем телом еще больший вопрос, близкий к мольбе. - Так вот, товарищ Хвастищев, я навел справки о вашем творчестве, взвесил все "за" и "против" и принял положительное решение. - Ура! - завопили девки. - Нам оставят лавку! Не отберут! Не выгонят! Бес - спаситель! Хвастищев был даже немного растроган таким искренним проявлением женской любви и даже не прикрикнул на девок, когда Кларка взялась за танец живота, а Тамарка и в самом деле попыталась показать гостю "веер". Растроганный, он взял свирель и насвистел гостю в ухо несколько тактов старинного менуэта. "Подмастерье" тем временем крутился вокруг швабры, словно испанский жиголо. Улучив момент, он шепнул Хвастищеву: "Назревает скандал!" - 0-ой-е-ей! - простонал гость. - Уймите ваших племянниц, Радий Аполлинариевич! И не свистите, пожалуйста, мне в ухо, оно все равно не слышит. Контужено. - Война?! - восторженно вскричал Серебро. Гость отрицательно покачал головой. - Стройки? Плотины? Гость опять покачал головой с мимолетной улыбкой. - Неужели революция? Гость взялся руками за голову: девки вокруг него визжали, как целый взвод египетских солдат на берегу Суэцкого канала. - Пресс-папье? - закричал Хвастищев в контуженое ухо. Гость глянул снизу таким тяжелым взглядом, что скульптор сразу догадался - попал в точку! -Девки, прекратите "веер"! Принесите кофе, проститутки! Несколько секунд гость сидел в каменном молчании, потом разомкнул уста: - Вы пригласили меня на сеанс скульптурного портрета, и что я нахожу? Полураздетых людей, свистящих мне в уши? Ну, знаете... - Действительно, безобразие, - сказал Серебро и мгновенно "слинял" за спину ящера. - Я вас пригласил? - тихо спросил Хвастищев. - Может быть, мне уехать? - Когда я вас приглашал? Давно ли? - Может быть, вы нездоровы. Радий Аполлинариевич? - Одну минутку! Вейт а минут, сэр! - Хвастищев ринулся за "Смирение", чтобы перевести дух, по дороге прихватил за попку своего татарчонка и шепнул ей: - Узнай его имя! Скрывшись, он привалился к каменной глыбе и закрыл глаза. - Что за бред? - спросил Игорь. - Ты действительно пригласил его позировать? - Возможно, - пробормотал Хвастищев. - Ты знаешь, я тут гудел целую неделю, мало ли я мог сделать приглашений... но этого беса не помню... кажется, вообще с бесами не общался, но кто знает... он мне кого-то напоминает, а вспомнить не могу... черт знает, наверное, я его пригласил... - Будешь лепить? - Игорь заглянул в "сквозную духовную артерию". - Кларка уже сидит у него на коленях. Она завелась. Еще минута, и прострочит старика, как дрель. - Кларка! - позвал Хвастищев. Она прибежала, приплясывая и кривляясь. - Лыгер! Вообразите, вот смешная фамилия - Лыгер! Борис Евдокимович! Хвастищев скривился, как от приступа тошноты. - Идите вместе с Тамаркой наверх, и чтоб духу вашего здесь не было! Его вдруг охватило глухое уныние, тоска, трясучка. Вся эта обстановка: шутовское кривляние, бесштанные девки, зловещий утренний юмор и пузырьки филогенеза... - все это расшатывало, размочаливало его и без того слабый щит, высвистывало из щелей его схиму, хулиганским безудержным зовом тянуло назад, в канавы, в грязные московские кабаки, в обтруханные постели, в прокисшее пиво, в безумие фальшивой алкогольной свободы. Ну нет, я устою! Я должен свалять нечто, Нечто Большое, я должен рассказать о своей мечте, я должен служить Богу, Матери-Европе и волжским холмам! Мир в тишине. Ночное сокровенное служение материалу - камню, глине, металлу... Однако, если сейчас вырвать из рук друга бутылку и опорожнить ее наполовину, не нужно будет ждать святых минут- мир сразу изменится, все засверкает, озноб восторга продерет меня от макушки до пят! - Если не хочешь его лепить, давай я сваляю, - сказал Серебро. - Отличный представитель эпохи парнокопытных. Игорь был автором знаменитой галереи портретов под лаконичным названием "Отцы". Это были портреты отечественной аристократии: доярка, металлург, партработник, хлопковод, генерал, писатель... Никакого гротеска, иронии, никакой вроде бы "подъебки", идеальная бронза, фотографически точные портреты, придраться невозможно, но, когда галерея выстраивалась на очередной тематической выставке, люди, знающие Серебро, а таких по Москве было немало, хихикали в рукава и перемигивались - вот, мол, паноптикум, вот, мол, воткнул им Серебро, пусть на себя посмотрят... Между тем "они" смотрели, и "им" нравилось. Развивается спорный талант, говорили "они", развивается в правильном направлении. Игореша на этом деле, между прочим, схлопотал себе "Государыню", то есть Государственную премию, бывшую Сталинскую. Хвастищев заглянул в "сквозную духовную артерию". Борис Евдокимович Лыгер после исчезновения жутких "комсомолок" вообразил себя в одиночестве: нервно зевнул и, оглянувшись, быстрым вороватым движением поправил во рту челюсть, а потом уже спокойно извлек из-под орденов расческу и причесал свои небольшие, но вполне еще реальные волосы. Узкий просвет "сквозной духовной артерии" как будто бы приближал Лыгера к Хвастищеву. Скульптор смотрел на лицо старика, на обвисшие мешочки кожи, на склеротических паучков, на редкие еще пятнышки старческой пигментации, на пучочки седых волос, торчащие из ушей и из носа. Он слышал свистящее дыхание и думал о том, что воздух уже царапает оболочки усталых бронхов. Он вдруг преисполнился к своему визитеру теплым, чуть ли не щемящим чувством. Нечего искать в каждом пожилом человеке того чекистского выродка. Прежде всего, перед тобой старик. Старая человеческая плоть, а плоть, по мнению Бердяева, не является материей, а суть форма, сосуд. Жалость и милость должно вызывать человеческое мясо, все эти соединительные ткани, жилы, хрящи, косточки, лимфа - о лимфа! - кровь, роговидные образования, все, что так быстро стареет и разрушается. Это отец твой, а не палач. Вылепи его своим отцом. Вылепи его существом, вылезающим из кокона орденов, медалей и жетонов. Вылепи ему большие глаза и вставь в них голубые каменья! А внизу вылепи огромные ордена со всеми складками их знамен, с оружием, зубцами шестеренок, солнечными лучами и письменами. Вылепи его человеческую слабую кожу! - Раз уж пригласил, так придется лепить, - сказал Хвастищев другу. - Ну и правильно! - одобрил Серебро. - Временные компромиссы необходимы. Сказав это, друг ушел из мастерской. Просто так, взял и ушел, ничего не попросив, ничего не предложив! Каково? Значит, просто так завалился старикашка Серебро, узнать, чем дышит старичок Хвастищев, пофилософствовать, кирнуть? Быть может, возраст все же делает свое дело и вместе с проплешинами и серебряными искорками, вместе с разными "звоночками", появляется и у их хамоватого поколения вкус к истинной дружбе? -Сейчас, Борис Евдокимович, начнем работу! Хвастищев с неслыханной бодростью выскочил из своего убежища. - Придется мне соорудить вам своего рода пьедестал. Натура всегда должна возвышаться над художником. Таков непреложный марксистский закон, подмеченный еще Ломоносовым. "Покрыты мздою очеса, злодейства землю потрясают..." - помните? Рад, что имею дело с интеллигентным человеком. Передать интеллект в скульптуре - задача нелегкая, одним ударом лопаты ее не решить. Вы со мною согласны? Рад! Какую должность вы занимаете? Понимаю-понимаю, молчу-молчу... "люди, чьих фамилий мы не знаем"? Однако как мы назовем нашу работу? Вас удивляет, что я уже думаю о названии? Дело в том, что я чувствую близость удачи. Моя печень уже, словно кузнечные меха, нагоняет в мозг лиловую кровь вдохновения. Я выставлю ваш бюст в Манеже как завершение важного этапа в поисках положительного героя. О, этот вечный поиск! Поиск с открытым забралом, с молотком под коленкой, с серпом под яйцами! Ищешь, ищешь, а героито рядом, мимо тебя на "Чайках" ездят!.. Лыгер уже восседал на импровизированном помосте из трех видавших всякое матрасов, а скульптор, не закрывая блудливого рта, работал споро, забвенно (язык-то вибрировал автоматически) и вздрагивал лишь в те моменты, когда натура постукивала мундштуком длинной папиросы о коробку. Наконец натуре удалось прорваться сквозь трескотню артиста. - Нам, Радий Аполлинариевич, с самого начала надо бы понять друг друга, - солидно и с некоторой даже печалью заговорила натура. - Знаю, мой возраст, "Чайка", знаки отличия рождают в вашем сознании определенные аксессуации. Однако не считайте меня глухим консерватором, человеком вчерашнего дня. Вы думаете, мы, люди у руля, не страдали, не претерпевали горя в определенный отрезок времени? Вот вам короткая, но поучительная история. Было это в 1949... нет, вру, уже в первом квартале пятидесятого. Я ждал повышения, крупного повышения в должности и перевода с Северного объекта нашей системы на Западный. Я был тогда в ваших летах, полон жизненных соков и лишен дурных предчувствий. Звонок сверху. Зайди! Иду. Никаких сомнений, никаких нюансов, только портупея скрипит. Разрешите? По вашему приказанию... Садитесь. Садись, чего вытянулся! Садитесь, товарищ ЛЯГЕРШТЕЙН! В кресло садитесь, ваша нация мягкое любит. Воображаете? Каков ударчик? Согласитесь, не каждый выдержит. Бывали случаи, когда некоторые товарищи в этом кабинете сразу отваливали копыта: судороги, рвота, коллапс. Простите, говорю я, товарищ генерал, не до конца вас понял. А до конца, говорит он, ты и не можешь меня понять, Лягерштейн, потому что ты не интернационалист. Ты скрываешь свою национальность, а это в нашем государстве непростительно. Товарищ генерал, русский перед вами человек и по матери и по отцу! Что ты, что ты, говорит он, не волнуйся, Боха, Бохочка, хочешь кухочки, ты испохтишь нехвочки... Эх, Радий Аполлинариевич, до сих пор у меня внутри все дрожит, когда вспоминаю этот ернический тон. Ну, скажите, разве я даю чем-нибудь основания для таких издевательств? - Пожалуй, даете, - не подумав, сказал Хвастищев. - Знаю! - выкрикнул тут Лыгер, словно выстрелил, и вскочил с гневным светом в очесах, ну прямо Щорс. Взлет такой силы в наше время вялых эмоций! Хвастищев, чтобы не забыть, прямо на полу, на линолеуме фломастером набросал изгиб носогубной складочки и росчерк гневных бровей. - Знаю, знаю, - с большой трагедийной силой, свистя бронхами, прошептал Лыгер, склоняясь со своего пьедестала, словно Макбет над трупами. - Да-да, есть в вас что-то нерусское, Борис Евдокимович, - продолжал волынить Хвастищев. Антикварный стул на пьедестале затрещал под напором большого тела. Хвастищев разозлился. - Я шучу. Ничего в вас нет еврейского, одно только свинство пскопское. - Всю жизнь, - тихо заговорил гость в накренившемся кресле, - всю жизнь меня преследует эта завитушка в волосах, это нетвердое "р"... Почему-то всех сразу же настораживает моя фамилия. Лыгер, говорю я всем, ударяйте, пожалуйста, на первом слоге. Не ЛыгЕр, не ЛягЕр и уже тем более не Лягерштейн, и не пскопские мы, Радий Аполлинариевич, а туляки. В Туле уже полтора столетия живут Лыгеры, мастера по краникам для самоваров. - А раньше где жили? - спросил Хвастищев без задней мысли, и вдруг натура блудливо захихикала и глянула на него одним глазком между большим и указательным пальцами. - Вообще-то, Радий Аполлинариевич, Лыгеры идут от пленного француза, вероломно вторгшегося в нашу страну. - Значит, не в вашу, а в нашу? - спросил Хвастищев. - Почему же? Он - в нашу! Наглый француэишка вторгся в нашу страну! - Да ведь если бы он не вторгся, вас бы не было, - с усилием предположил Хвастищев. - Значит, до тех пор пока он не вторгся, страна эта была совсем не ваша, Борис Евдокимович. - Если бы он не вторгся, я был бы русским без пятнышка, - пояснил Лыгер. - И без этой волнишки и с нормальным русским "р", все было бы нормально, и фамилия была бы нормальная, Карташов или Воронов. - Итак, он вторгся, картавый, кудрявый...- с непонятным самому себе вдохновением вообразил тут Хвастищев. - Да-да, он вторгся и уже торжествовал победу, да получил острастку, и такую, что в Тулу залетел. - Злорадство по отношению к несчастному предку было у Лыгера вполне искренним. - Он, должно быть, всем в нашей Туле говорил "ля гер", мол, "ля гер", война, мол, простите, добрые люди. Вот отсюда и пошла рабочая династия Лыгеров, а дальше уже все были чисто русские и даже революционеры. Радий Аполлинариевич. Вот видите, как случалось в те времена, небольшая затирочка в анкете, и человек лишается всего - и карьеры, и жены, и дочки. - Он снял ладонь с лица и вздохнул освобожденно. - Вам первому исповедуюсь. Исключительно для доверия, для творческого содружества... - А сейчас наверху знают про курчавого Ля Гера? - спросил Хвастищев. - Боюсь, что знают, - сказал гость. - Иногда чувствую кое-какие симптомы, хотя Франция и проводит реалистическую политику. Если бы не французишка этот, я бы сейчас. Радий Аполлинариевич, не на "Чайке" ездил, а классом повыше. - Ого! - присвистнул Хвастищев и подумал: "Эка птичка!" Он вдруг отвлекся от своей глины и вместе со словами "эка птичка" вдруг улетел в далекие края, вдруг вспомнил почему-то, как Юноша фон Штейнбок окрыленный приемом в комсомол, взволнованный подвижкой льда в бухте Нагаево, а также урбанистическими стихами раннего Маяковского и своим собственным сочинением на тему "Город Желтого Дьявола", которое зачитывалось недавно в классе как образец, порывисто шел по проспекту Сталина, и доски под ним не гнулись. Эх, черт возьми, мир совсем не так уж плох, и ребята в классе все дружные, все комсомольцы, и комсорг свой парень Рыба, и теперь уж я совсем не отличаюсь от других, и брюки у меня бостоновые, широкие, и пиджачок-фокстрот с плечамикирпичами, а о родителях далеко не всегда и не везде ведь спрашивают, вон даже в райкоме не спросили. Расскажи, говорят, об успехах Народно-освободительной армии Китая и улыбаются, а о родителях ни слова. Комсомол это мало интересует, ему гораздо важнее, чтобы парень был хорошим спортсменом, и в учебе не хромал, и в политике разбирался. Стихоплетство, уныние, всякие неподходящие мысли - прочь. Все это остается в Третьем Сангородке и улетучивается по мере приближения к центру, к счастливому перекрестку, где тихими комсомольскими вечерами гуляет в комсомольской истоме Гулий Людмила с мелкими комсомольскими подругами, а радио на столбе поет "Цветок душистых прерий". Когда-нибудь, Гулий Людмила, нам поручат с тобой вдвоем оформить стенгазету, подумал он, толкнул дверь исторического кабинета и в гнойном сумраке Пунических войн увидел свою героиню вместе с комсоргом Рыбой. Плотоядно улыбаясь, комсорг шарил у красавицы за пазухой. Вдруг лицо его озарилось - нашел искомое! Мгновение, и лицо насупилось - комсорг погрузился в тяжелую качку. - Будем дружить, Людка? - сипел он. - Будем дружить? Она пока что молчала. Рыба, гладкий, жирноволосыи, с ротиком-присоском, совсем неодухотворенный, серый, как валенок, сынишка АХЧ, да и самто абсолютная АХЧ, ты похитил мою любовь, мою трепетную Людмилу, ты жмешь ей левую грудь, высасываешь соки из цветка душистых прерий, под портретом Кромвеля ты втискиваешь свою гнусную лапу меж двух сокровенных колен... - Иди отсюда. Боков! - враждебно вдруг рыкнула Людмила Толику. Вдруг выпятился ее подбородок, вдруг в историческом полумраке явственно выступил кабаний лик УСВИТЛа. ...Солнечные квадраты, ромбы, трапеции лежали на полу школьного коридора. Из химического кабинета доносился буйный хохот, там седьмой класс безобразничал с реактивами. В солнечной геометрии, в пыльных лучах Толик волочился в класс, обвешанный портретами Фурье, Сен-Симона и Радищева. Сегодня я дежурный, доска не вытерта, мела нет, в класс несу совсем не то, что нужно, домашнее задание не списал, будет пара, любовь моя изнасилована, и в комсомоле я чужой человек. - Это что за выходки? - сквозь зубы спросила малокровная, завитая вперед на полгода геометричка. - Для чего ты принес на мой урок портреты утопистов? Хорошо, разберемся. Дай классный журнал и садись. - Абакумова, Абалкин, Блинчиков, Блум, Вилимонов... - читала она список класса. Ребята откликались - "я", "здесь". Геометричка дошла до Гулий, и Толя тогда понял, что его фамилия не названа. - Кирова, Кулинич, Лордкипанидзе... - читала монотонно, не глядя в классный журнал, явно наизусть, тонкогубая тошнотворная дева. Может быть, она меня выгнать собирается? Не уйду! Подумаешь, большая беда - принес по ошибке утопистов. Никому они не мешают. Берия вон висит над доской и никому ведь не мешает, правда? А чем ей Сен-Симон мешает? Следующий урок у нас история. - Опрячникова, Орджания, Файзуллин, фон Штейнбок... Откликнулись прыщавая Опрячникова, прыщавый Орджания, прыщавый Файзуллин, и не откликнулся прыщавый фон Штейнбок. Он отсутствовал. В списках класса дворянских фамилий не значилось. Фамилия эта, дворянско-жидовская, столь неудобная в царстве победившего пролетариата, в далекие времена была надежно прикрыта Толиным папашей, путиловским питерским активистом Боковым. Вот получилось дивное созвучие Фон-Штейн-Боков! - ехидничал дедушка, неисправимый конституционалист-демократ, но потом решил, что, ах, внукам все ж таки будет значительно удобнее. Аполлинарий Боков, ау! Где твоя кумачовая косовороточка? - Фон Штейнбок присутствует? - громко спросила геометричка, глядя прямо перед собой и подняв подбородок, словно исторический деятель, но, уж конечно, не утопист. Класс несколько секунд переглядывался в недоумении, потом блатняга Сидор хихикнул, и класс заржал. Юному организму все смешно - палец покажи, обхохочется, ну а уж от "фон Штейнбока"-то просто лопнет. - Я спрашиваю, присутствует ли на уроке ученик по фамилии фон Штейнбок? - еще выше вздернула голос энтузиастка Дальнего Севера. - У нас таких нет, Элеодора Луковна, - пропищала сквозь слезы староста Вика Опрячникова. - Нет, есть! - Геометричка захлопнула классный журнал и завизжала: - Есть псевдоученик, который скрывает свое подлинное лицо, падая как яблоко недалеко от яблони в вишневом советском саду, где лес рубят, а щепки летят и где молоток за пилу не ответчик! Косинусом строим гигантские гипотенузы, выращиваем арбуз в квадратно-перегнойных гнездовьях, под руководством великого вождя лесозащитными полосами меняем течение рек, а змеиное поголовье врагов народа, гнилостным зловонием смердя, вползает в дружную семью народов! Геометричка так жутко вопила, с белыми от ненависти глазами, что класс испуганно притих. Вдруг произошло нечто совсем уже странное: Элеодора Луковна схватила самое себя за груди, левой рукой за левую, правой за правую, и сжала беззащитные молочные железы с миной совершенно непонятного девятиклассникам отчаяния. Удивительно, что даже это никого не развеселило. - Встань, фон Штейнбок! - сказала геометричка вдруг уставшим, осевшим, даже как будто виноватым голосом. Сен-Симон, Фурье и Радищев ободряли: встань, фон Штейнбок, наш бедный собрат, имей мужество, если не имеешь убеждений! Лаврентий Павлович, напротив, рекомендовал не вставать: знать, мол, ничего не знаю, преподавайте, мол, геометрию, вонючая сучка, и не лезьте в чужую компетенцию. Гулий Людочка ротиком делала "о", бровками птичку. Сидор раскрыл гнилоэубую пасть в застывшей гримасе великого шухера. Скрипнула дверь, и в класс пахнуло ароматом Третьего Сангородка, пережаренным, затертым, закатанным тюленьим салом. Влезла пышущая туберкулезным румянцем мордочка в цветастом блатном платочке. Мордочка стала подмигивать Толе обоими глазами и звать за собой в коридор, но мальчик долго не понимал или не хотел понимать, что и эта мордочка явилась по его душу, что сегодня весь денек выдался "по его душу". - Толячка, я за табой, падем, Толячка, - всхлипнув, позвала мордочка, и тогда наконец фон Штейнбок узнал дворничиху из их барака, вспомнил и носик ее, частично уже съеденный то ли волчанкой, толи простым колымским сифилитическим комариком. В переулке синем и полуслепом от солнца скульптор Радий Аполлинариевич Хвастищев смотрел вслед удаляющейся "Чайке" и думал, отчего же этот тип, его натура, этот "бес" вызвал такие отчетливые воспоминания, и случатся ли они вновь на следующем сеансе. Подъехал Ваня. Не слезая с седла, угостил скульптора сигаретой "Лаки страйк". - Вот тебе и бес, - хохотнул он. - Бесовский шоферюга. - Шоферюга? - удивился Хвастищев. - Именно. Сам видел, как сел он за руль, а в машине и нет никого. Хилый это бес, Радик, обыкновенный хамовоз из ГОНа, а может, даже и из Дворца бракосочетаний. - Закат империи, - сказал Хвастищев Ване, и тот, согласившись, газанул к проспекту Мира наводить порядок. В переулке синем и полуслепом от солнца летал тополиный пух, по которому я догадался, что наступило лето. Что же это со мной? Я никого не люблю, аппетит хороший, интересуюсь пирожными, шоколадками, часами могу говорить о карбюраторах, карданах, вкладышах, поршнях, на письма не отвечаю, читаю вздор, слушаю радиостанцию "Маяк", а ведь это уже предел человеческого падения! Все разрушается, временами думаю я, и это единственная фундаментальная мысль, которая приходит в голову. Человеческие особи соприкасаются, думаю я, глядя из окна машины на вечерние, полные надежд встречи у метро, на все эти сцены, что еще недавно так меня волновали. Солнце стало позже садиться, думаю я, глядя на вечерний горизонт, который всегда вызывал во мне призрак любимой Европы, еще недавно. Океан загрязняется, думаю я, это доказал Хейердал, и вижу отвратительные черные колобашки с белыми присосками, сгустки мазута, вместо слепящего орущего уносящего вдаль океана. Без мысли, без чувства, без ясных намерений я захожу в телефонную будку, в которой пахнет, как в летнем сортире. В сущности, думаю я, нет ничего отвратительного в запахе мочи, нужно только привыкнуть. Вспоминаю чей-то рассказ об ужине в ресторане "Актер", где какой-то деятель, склонный, видимо, к афористичности, разглагольствовал: "Нация, которая мочится в телефонных будках, не готова к демократии". Проблема тогда закружилась, будто карусельная лошадка, вокруг этого свеженького афоризма. Тут якобы вмешался писатель Пантелей Пантелей и заявил, что вынужден не согласиться. Он, Пантелей, якобы не раз видел по ночам в Мюнхене и в Осло господ, оскорбляющих телефонные будки, а между тем мюнхенская нация достигла больших демократических успехов, не говоря уже о нации ословской. Более того! - вскричал, оказывается, Пантелей, якобы задетый афоризмом за живое. Если уж хотите нараспашку, я сам неоднократно мочился в молодые годы в телефонных будках Петроградской стороны, а ведь я был и остаюсь настоящим демократом и либералом! Говорили, что за столом воцарилось обескураженное молчание и проблема, с деревянным скрипом, затормозилась. Пошли бы они все подальше, подумал я и, снедаемый жарой, тоской и вонищей, прочел номер, записанный на стенке прямо над аппаратом. 2264156. Номер был записан тремя способами: первые три цифры - шариковой ручкой, две последующих - губной помадой, а заключительные выцарапаны острым предметом. Упрямый ноготь, должно быть, завершил дело. Важнейшее качество человека- упорство! 226- это две группы бакинских комиссаров, 41 - номер моей ноги, 56- оттепель, сырость, молодость, год Самсика. Вот и запомнил, теперь могу звонить из любой будки - Баку, нога, саксофон! В этот, а не в какой-нибудь другой день на солнечной стороне, в переулке, загроможденном новыми кооперативными домами, в жалкой зассанной будке на расплавленном асфальте, рядом с ослепительно и неподвижно горящими на солнце "Фиатами", под июньским пушным снегопадом я - лирический герой этой книги - стал набирать эти цифры, и вдруг мне показалось, что аппарат стал живым и палец мой всякий раз влезает не в лунку диска, а в дрожащую мякоть. Эге, подумал я тогда, вот они опять - фокусы абстиненции. Дрожанье мякоти и ток по проводам, стремительный и прерывистый... Мышиный бег моего загнанного биотока по чудовищному лабиринту столичной телефонии. Куда же он бежит? Куда же мы плывем? В конце переулка появилась знакомая расхлябанная фигура, вышла из подъезда, разом сверкнули четыре медных пуговицы на пиджаке. Мой биоток наконец добежал и уткнулся лбом, как теленок, в мембрану, начал давить, жалобно мычать, умолять... какая нежность, жалость, какое сходство со сперматозоидом, какой одинокий шарик с хвостиком! На том конце, в каком-то районе, по бесконечному коридору простучали крепкие каблуки, и хозяин дома, отражаясь сразу в трех зеркалах- в огромном стенном, в дальнем туалетном и в крохотном ручном - расплывающимся пятном деловитого недоумения, округлым баритоном "хел-ло-уу" прикрыл свою квартиру, но биоток мой, измученный, хитрый, как все недобитые гады, уже проскочил в еле видную щель между голосом и ухом. - Приветствую вас, - сказал я незнакомцу. - Что угодно? - Сухой разряд электричества, бенгальские искры в морозной ночи. - Ваша жена дома? - спросил я наугад, как будто именно жена должна была ждать меня на берегу Каспия с начищенными мокасинами в руке, с песенкой "Sentimental Journey" на устах, именно жена, а не дочь, не сестра, не мать, не поблядушка, не завсектором Сильвия Омаровна-патронесса, именно жена этого электрического ската по имени Хэллоу. - А кто ее спрашивает? Фраза прокатилась по камушкам взад-вперед с вежливой угрозой, как демонстрация броневой силы. - Вопрос не в том, кто ее спрашивает, а в том, дома ли она, - сказал я. - Ха-ха-ха, - сказал он. - Сегодня ты говоришь почти без акцента. - У меня никогда не было акцента, - сказал я. - Простите, это из коллегии, что ли? - Нет, это из телефонной будки. - Интересно, - сказал он. - Что вам интересно? - сказал я. - Интересно, кому понадобилась жена. Кто вы? - Спекулянт, - сказал я. Воцарилась тишина, потом электроскат протрещал с меньшей уверенностью: - Что у вас? - Есть кое-что на горизонте, - сказал я.- Шузня появилась, трузера, батонзы, белты... сами понимаете, нужны конверты. - Это вам моя жена дала телефон? - Ну, может, и не жена, может, дочь, может, мать ваша или поблядушка какая-нибудь, какая-нибудь завсектором Сильвия Омаровна-патронесса. Он расхохотался. - Когда ты прекратишь свои идиотские розыгрыши, Костик? Глупо же, в самом деле! - А все-таки купился, - лукаво прошепелявил я. - Купился все-таки, старина, признайся... - Уши тебе когда-нибудь оторву, - симпатично посмеивался он. - Подожди, вон она вылезает из ванны. - Ого, значит, есть, на что посмотреть, - добродушно захихикал я, входя в роль Костика. - Ах ты, Костик, гаденыш... Алиска! Алиска! Тебя к телефону! И-ду-у! Где-то в скальных породах, в расселинах, сквозь заросли глициний и азалий отозвался ЕЕ веселый голос. Алиска! Иду! Она всегда идет! Я задохнулся от волнения в черном облаке смородины, в облаке грозового электричества, в лиловом воздухе, где кислород заменен гелием, где жаждет вульвы надутый гелиосом гладиолус, где жаждет фаллоса, раскрытая луной магнолия, соленой вымученная лилия. Алиска! - кричу я в руинах дворца, где взрыв столетней давности все подготовил к ее приходу: проломы в стенах, морские виды и среди них молодые стволы. Иду! - отвечает она снизу и рыжим язычком огня уже мелькает по узким лестницам, вырубленным в каменном монолите, словно огонек по бикфорду мимо разваленных колонн и кусков капителей, легко порхая по замшелым глыбам, в которых сквозь слизь революционного века проглядывались античные торсы, груди, шеи, подбородки, куски бывших пленников взорванного нувориша. Когда это было, и век не прошел, над нами Атилла зловещий прошел, Атилла-пердила, сиреневый дым, как много нам надо таким молодым... Багрицкий, что ли? Взорванный замок на огромном откосе, а там внизу зеленый берег белой армии, последние километры к морю... беги, беги моя Алиска, приближайся снизу и вырастай над берегом земли: то ли я офицер, променявший палубу на любовь, то ли пронумерованный мародер, несущийся кубарем в грязевом потоке, то ли беглец-профсоюзник, взломавший кафель вытрезвителя, то ли кондитерский князь, воздвигший в твою честь антично-византийское чудовище на горе, но ты уже теперь совсем внизу, подо мной, прямо подо мной твои разъятые любовью бедра, вся ты подо мной, а над нами спокойное небо. Ты вся разъята подо мной, раскинуты твои волосы, приоткрыты стонущие губы, блуждают туманные, налитые пьяной лимфой глаза, руки раскинуты, а ноги разъяты, а я колочу в тебя, вколачиваюсь с каждым разом все дальше, а теперь я уношу тебя, моя слабая. Вдоль по откосу, по лунной тропе, через теннисные корты и артиллерийские батареи несу тебя, замлевшую, маленькую, что-то вроде бы зверски рычу и чуть не плачу от нежности, я тебя уношу, а ты висишь на мне, шепчущая и разъятая, сейчас ты вся со мной, раз я ты... так мы идем и век будем идти, но вот где-то камушки посыпались, и мы уже летим в кусты- безумие- и кубарем, плача- ах, сколько жертв! - мы катимся, катимся, катимся вниз, но уже предчувствуем новое восхождение. - Алиска! - Иду-иду! Фу, черт, запуталась! Да подожди ты! Да подожди, неужели нельзя минуту подождать? Костик, привет! Чего тебе? Костик, опять розыгрыш? Я из-за тебя тут мокрая стою! Ну, и катись, подонок! Щелчок и вой дикой сирены - спасайтесь, кто не убит! Потрясенный, я вышел из будки на солнцепек. Кто эта баба? Неужели та самая, с которой я даже знаком, с которой, кажется, даже разговаривал, жена именитого конструктора тягачей, та самая Алиса, которую все знают и о которой ходят толки по Москве? Тогда чего же проще, почему не потрепаться с ней, не договориться насчет пистона, откуда тогда какие-то странные толчки памяти, и немыслимо далекой памяти, откуда вдруг взялось видение взорванного замка, а еще раньше, да-да, видение ржавой канатной дороги и еще?.. Это все фокусы абстиненции, не иначе. Четыре медных пуговицы с эмблемами нью-йоркского Ротари-клуба, вислые усы и дымчатые очки-глаза. Навстречу клетчатый лондонский пиджачок, рубашка "Ли", расстегнутая до пупа. все очень старенькое, затертое, за исключением грошового медальончика на шее, нестареющий металл - золото. Писатель Пантелей Аполлинариевич Пантелей случайно встретил в переулке доброго своего приятеля-прощелыгу в шикарном блейзере. - Старик, подожди меня минутку, ты мне очень нужен, - быстро и весело сказал "блейзер". - Жду, - сказал Пантелей, ничем не показав своего удивления, - оказывается, кому-то еще нужен. Прислонившись к стене, он стал наблюдать, как "блейзер" заходит в телефонную будку, как набирает номер, как протирает ладошкой свою отчетливую плешку, как губы его расползаются и двигаются, как подпрыгивают в разговоре его густые брови, словно блядимахнушки. Вдруг, неизвестно откуда взявшаяся, все существо равнодушного и вялого Пантелея пронзила дикая бесчеловечная ревность. Он вдруг почувствовал нечто новое, какое-то ускорение жизни, вроде бы приближение фицджеральдовского ритма "Мекки Найф". Приятель выскочил из будки и сильно потер ладони друг о дружку. - Извини, старичок, что задержал тебя. Договаривался насчет пистона. Через минуту они уже были за тридевять земель, врывались на скорости девяносто в тоннельный мрак под площадью Маяковского. Влетели и вылетели полуслепые в расплавленное олово площади Восстания. "Блейзер", положив всю левую руку на руль, стремительно и лихо гнал свой "Мерседес" по Москве, по сторонам не глядел, ни на кого не обращал внимания, кроме Пантелея. Он что-то говорил очень настырно, азартно, обращаясь к Пантелею своей правой рукой, но писатель его не слушал, а вспоминал свои собственные дни сумасшедшего темпа. Как однажды в санатории он бабенку углядел. Она стояла возле умывальника и с задумчивой глупой миной мыла груди. Тогда он, ни секунды не раздумывая, перепрыгнул через балкон, пробежал по коридору и безошибочно распахнул двери в ее комнату. Кажется, даже сорвал крючок. Он был тогда пьяный поэтический хулиган, свободный от всех законов и норм, и все ему сдавались без боя. У акулы что за рожа! Поглощает рыба вас! А у Мекки только ножик! Да и тот укрыт от глаз! - ...Ну вот, ты представляешь себе? Джон Леннон уже согласился играть Раскольникова! Полиэкран, светомузыка- все в нашем распоряжении! Слово за тобой, Пантелеи! Согласен? Наконец-то до него дошло, что говорит ему "блейзер", этот известный московский "ходок", от которого, казалось, всегда за версту тянет тяжелой бычьей секрецией. Ему вдруг захотелось сделать "блейзеру" что-то дурное, очень больное и обидное, откусить, например, все медные нью-йоркские пуговицы, вырвать кулису из корзинки сцепления, весь мусор, пепел и окурки запихать ему куда-нибудь - ишь ты, сука пайковая! Не прошло и минуты, как Пантелеи пристыдил сам себя: мне, видите ли, можно срывать замки и входить к незнакомой бабе с наглой песенкой на устах, а ему почему-то нельзя договориться "насчет пистона"! Он снял волосок с синего сукна. - Извини, я прослушал. Замечтался немного. Ты не можешь ли повторить заново свою идею? В отместку за раскаяние Пантелею пришлось выслушивать унылую творческую идею номенклатурного сыночка, а заодно и познакомиться с изрядным куском его жизни. Они вдруг поплелись черепашьим шагом в черепаховом супе Зубовского бульвара по черепам и черепкам великой эпохи, отмеченной еще гигантскими иксами на здании телефонной станции, той эпохи, когда не было еще в Москве такого движения, а по Садовому со свистом проносились лишь опермашины да редкие папины "Победы", под вековечным советским неоновым призывом: "Если хочешь знать новости в мире, имей газету в каждой квартире". Может быть, как раз папаша "блейзера" и сочинил этот стих, желая продолжить моссельпромовские традиции Маяковского, этот стих, что с крыши генеральского дома своим трескучим полымем осветил нашу пьяную юность. Ведь это уже под знаком этого призыва создал папаша "Гимн Родных Полей", за что был отмечен золотым полтинником на грудь. Да, многое изменилось с той поры, и даже "Гимн Родных Полей" стал анонимным медным воем без слов, многое изменилось, да не все: остался вот на перекрестке ядовитый трескучий газ, остался и папаша сам, и стул его не покачнулся. Итак, оказалось, что "блейзер" в недалекие совсем времена женился вроде бы на жене вроде бы люксембургского посланника и, по соответствующему советскому закону (есть, оказывается, и такой), уехал с ней в Париж. На три месяца, старичок! Все как есть по закону! Три месяца в году разрешается плешивому волосатому советскому мужу проводить с инопланетной женой за пределами системы. Там, в зарубежной столице, наш гвардеец столкнулся с язвами разлагающегося капитализма - ты сам знаешь, старичок, гниль, аромат, мятежные порывы... Там - в "Ля Купель", старик!!! - там и зародилась идея, пылкая и свободная трансформация романа нашего соотечественника Достоевского. Понимаешь, на Западе сейчас колоссальные возможности пластического синтеза. Вообрази, пять экранов над огромной сценой, а на ней крошечная фигурка Джона Леннона с гитарой. Тебе интересно? - Очень интересно, - сказал Пантелеи и поклялся себе выследить сегодня до конца пистон "блейзера". С кем он договорился? Кто эта баба? Почему-то Пантелею казалось это крайне важным, крайне личным, его почему-то просто бесила мысль о том, что "блейзер" сегодня будет ставить какую-то бабу, как будто он у него ее отнимал. - ...а в углу сцены десятиметровая кинетическая скульптура из фольги, дюраля и неоновых трубок. Это, конечно... - Старуха процентщица? - предположил Пантелеи. - Что-что? - вскричал вдруг "блейзер" с таким ужасом, словно увидел кинетическое чудовище прямо перед собой. Усища его вздулись, а пальцы бросили руль и впились в лоб. В немом кошмаре "Мерседес"-автоматик покатился с правой полосы влево, подставляя бок всему безумному потоку транспорта, пересек сплошную осевую, развернулся на триста градусов и наконец заглох. Невероятность этого мгновенного и страшного кругаля потрясла Пантелея, однако он, как всякий нормальный гражданин, тут же позабыл об опасности и тут же вообразил себе еще более страшные, чем опасность, действия милиции. Как всех современных людей, его больше волновала проблема наказания, чем преступления. Три инспектора бежали к ним с разных сторон, на бегу крича что-то в свои "уоки-токи". Выскочил офицер из стакана. От Зубовской по резервной полосе уже неслась сине-желтая "Волга", а с Крымского моста скатывался мотоцикл. Голова водителя между тем лежала на руле. Он скрежетал зубами, кашлял, коротко всхлипывал. Уж не тронулся ли? Пантелеи потряс его за плечи. - Гениально, - задушевно прохрипел "блейзер" и поднял голову. Голова его сияла огнем ее глаз. Творческий счастливый огонь. Безумие творца. - Гениально! - вскричал он и полез к Пантелею с объятием, задышал ему в лицо луком, аджикой, полупереваренной бастурмой. - Старуха процентщица - кинетическая десятиметровая скульптура из дюраля! Нет, я не ошибся, только ты нам нужен! Только твоя парадоксальная голова! Сегодня же даю телеграмму фон Штейнбоку! Милиция, видя, что "Мерседес" не убегает, теперь приближалась шагом. У всех офицеров были спокойные, даже приветливые лица садистов. - Кому-кому ты дашь телеграмму? - спросил Пантелей осторожно, не веря своим ушам, не веря в надежность связи органов слуха с глубоко запрятанным органом памяти. Связь органов между собой частенько казалась ему полнейшей липой. - Моему другу Анри фон Штейнбоку. Не слышал? Гениальный композитор и смелый продюсер! Вот такой парень! - На правой руке "блейзера" оттопырился большой палец, похожий на древнеяпонское изображение пениса, тем временем левая рука небрежно протянула в окно красную книжечку. По силам порядка прошла вдруг странная живая волна: книжечка поплыла из рук в руки, раскалывая кирпичи, открывая жемчуга, развеивая грозовые хмари и развешивая вокруг лазурь, комфорт, тепло и радость. - Вот уж не ожидали, - сказал, возвращая книжечку, капитан из стакана. - Можно сказать, неожиданный сюрприз. Разрешите передать от вас привет всему подразделению? Будьте, пожалуйста, немного осторожнее. Всего хорошего! Капитан Бушуев. - Что произошло? - пробормотал Пантелей, когда они отъехали. - Ничего особенного. Я ведь почетный милиционер Москвы. Поставил однажды графоманскую пьеску о героях в серых мундирах, ну, сам понимаешь, бешеный успех, диплом, почет... Итак, идея! Этот самый Анри фон Штейнбок, богач, кутила, артистическая натура, берется финансировать все предприятие. Каково, старичок, будет звучать - фон Штейнбок, Сальватор Дали, Джон Леннон, Пантелей Пантелей и я?! Европа уссытся! - И Достоевский еще, - скромно добавил Пантелей. - Плюс Федор Михайлович, - спокойно согласился "блейзер". Они оставили машину в тихом переулке и пошли пешком. Переулок был улыбчив, патриархален, весь в трепете юной листвы, в пятнышках света. Трудно было даже вообразить рядом дикую карусель Садового кольца. Простая добрая старуха шла навстречу Пантелею и "блейзеру", толкая перед собой коляску, а из коляски на них внимательно и дружелюбно смотрели карие глаза крошечной девочки. Они шли по мостовой в своих темных очках, усах, в мелких каких-то цепочках, брелочках, колечках, в мелких пометках своего псевдосвободного сословия, а коляска ехала по тротуару, и девочка-крохотуля, ничуть не боясь, сказала "дяди" и засмеялась, подняв пальчик. А ведь столько в них было всякого, что, пожалуй, иное дитя испугалось бы. "Блейзер" был выше Пантелея на полголовы и шире на полплеча. Да какого же хера они ко мне вяжутся, подумал Пантелей, дети медных отцов и свояки посланников? Что у меня общего с этими хозяевами жизни, с их красными книжечками, "Мерседесами", пистонами? Со всеми их Парижами? У меня свой есть Париж, тот самый... every moment... у меня все свое, тем более сейчас, когда я и водку перестал с ними пить. - Дяди, - сказала добрая старуха своей девочке. - Видишь, Ваня, две дяди. Девочка оказалась мальчиком Ванюшей. - Слушай, что бы ты сделал, если бы вдруг разразилась какая-нибудь дьявольская катастрофа? - спросил Пантелей "блейзера". - Вот прямо здесь, в этом переулке, мгновенно? Какоенибудь наводнение, газовый обстрел, безумный погром? Он невероятно удивился своему вопросу, а "блейзер" ничуть. Немного помычав в задумчивости, он ответил: - Схватил бы этого Ванюшку и попытался бы выбраться. А ты? - Я тоже. Мальчонку под мышку и тягу, - волнуясь, сказал Пантелей. - Чего же еще? - пробормотал "блейзер". - Конечно, - сказал Пантелей. - Бабку ведь не утащишь, если газ летит по переулку. - Бабку не утащишь, - согласился "блейзер". - Газ распространяется очень быстро. Даже пытаться нечего - бабку не утащишь. - Вот именно, - кивнул Пантелей. - Надо успеть утащить кого можно. Дитенка вот этого. "Блейзер" вдруг вынул из кармана и надел на плешь клетчатое разноцветное кепи. Получилось очень красиво и мило. - А куда мы идем? - спросил Пантелей. - В кабак, конечно! Надо развить идею! - Он русский, этот твой кореш фон Штейнбок? - Из русских жидов, - просто ответил "блейзер". - Но вот такой парень! "Это, должно быть, из тех самарских белых фон Штейнбоков", - подумал Пантелей. Два фон Штейнбока на веранде вообразите, поздней весной 1917-го двое в жилетах и с тяжелыми газетами на палках, словно в швейцарском кафе. Целлюлойдовые воротнички, английские рубашки в мелкую полоску, шелковые черные спины, схваченные у талии резиночкой, поджарые зады, пышные усы и дымчатые бакенбарды, нежно-розовые плеши и выпуклые под пенсне, простые и прозрачные еврейские глаза. Забыты тинктуры, дисперсии, всякие там аквы дистилляты и унгвентумы-квантум-сатис. Забыты мамзели, маркизеты и корневильские колокола. - Послушай, Яша, наши дети больше не будут горбатыми! Европейский путь! Демократическая республика! Равенство наций! - Эх, Натан, надо ехать! - Послушай, Яша, мои дочери и твои сыновья больше не будут жертвами этой дикой азиатской ксенофобии! - Эх, Натан, я не знаю, что такое ксенофобия, но ехать надо! - Послушай, Яша, неужели ты русофоб? - Эх, Натан, я коммерсант. Пока не поздно, надо ехать. - Яша, я люблю эту страну! Нынешняя весна принесла мне русское сознание. Впервые я понял, что я не "жид пархатый", а гражданин Республики Россия! Гордость за свою страну переполняет меня! Посмотришь, несмотря на вылазки инсургентов, мы придем к свободным выборам, и Учредительное собрание скажет свое веское слово! - Эх, Натан, ты дурак! - А ты, Яша, неразвитый человек, торгаш, местечковый поц с ограниченным кругозором! Споры переходили в угрожающие наскоки с полосканием газетами близ гордых носов ашкенази, позднее даже в подобие потасовок среди клумб, среди анютиных глазок, левкоев и желтофиолей. Долгое демократическое лето приближалось к расцвету мальв, к пыльному угасанию. Лето угасало среди нарастающей ярости пробудившегося народа. На веранде иногда появлялись тоненькие прапорщики в белых перчатках, Яшины сыновья Соля и Ноия. - Вот тебе доказательство, мохнатый поц! Евреи - офицеры русской армии! Такое ты видел? Мальчики, скажите что-нибудь своему темному папе! Прапорщики, снисходительно улыбаясь, цитировали старикам речи своего молодого премьера. - Мушигинер! Вы все мушигинер! Гои засрали вам уши! Надо ехать, мушигинер, ехать, ехать! - Да как ехать и куда? - Ах, вот это уже другой вопрос! Мы спустимся пароходами до Баку, а оттуда уедем в Америку. Слушайте, слушайте вашего глупого отца, бедные дети! Да оставь ты их в покое, у них в головах одни только женские жопы! Значит, мы спустимся пароходами? Да, пароходами! До Баку? До Баку! И оттуда в Америку? Да, в Америку! Баку- большой морской порт, оттуда ходят пароходы в Америку! Ребята, вы слышите этого пархатого имбецила? Ваш отец настоящий мохнатый поц! - В чем дело, сволочи? Почему вы смеетесь, сволочи? - В самом деле, па? Какой нонсенс! Каспийское мореозеро! - Добрый Гот! Каких сволочей я народил! - Па, Революция дала нам золотые погоны не для того, чтобы драпать! Споры все продолжались, гудели над Волгой, а погода все ухудшалась, ярость народа все накалялась, и небо над республикой стало похоже на занавес трагикомического балаганчикавот-вот откроется. - Мои девочки уже совсем не чувствуют себя еврейками! - Ехать надо, ехать! Поездом во Владивосток, к Великому или Тихому океану! - Еще одна такая весна, господа, и я откажусь от дворянской приставки! - Через пролив Лаперуза и дальше, в санитарный город Франциско! Семья уже упаковывала приставку "фон", обкладывала ее ватой для пересылки в готические теснины Европы, где она и зародилась в средние века, подобно гомункулюсу, из ничего, из сплошной еврейской сырости, из подкупа и хитрого обмана. Какая социальная несправедливость существовала в далекие времена! Одни евреи получали имя Арш (Жопа), другие Раппопорт (Тряпичник), а наши предки, самые наглые и разбойные, отсыпали переписчикам серебра на приставку "фон", да и серебром одним, наверное, дело не обошлось- опоили переписчиков сливовым самогоном, а может быть, и запугали. Пускай теперь презренная приставка отправится в затхлый вюртембергский уголок Европы, за линию фронта, к Гогенцоллернам, а граждане Штейнбоки вместе со всеми свободными народами будут рукоплескать Учредительному собранию! - Эх, Натан! Через Гельсингфорс паромами можно перебраться в Стокгольм, бывшую Стекольну, а оттуда еще дальше, в норвежскую Христианина. Я теперь географию знаю и в озеро, вместо моря, не заеду! В дурную погоду, в ураган, в слякоть, в вихрях желтых мокрых листьев, в сумеречный и багряный день спор был решен - Россия свернула на свою колею. Впоследствии самарские фон Штейнбоки, не успевшие отправить за кордон презренную частичку, сшивались в сомнительных евреях-европеях при либеральном многопартийном правительстве Симбирской республики, а бравые прапорщики Соля и Ноня верно несли службу с оружием в руках и на кличку "жид" не оборачивались. Казанские же Штейнбоки, оставшиеся без "фона", испытали неуют, колкость и зябкость, как будто во сне у них отхватили усы. Учредительному собранию рукоплескать не пришлось, а, напротив, за ржавый паек пришлось служить инсургентам и, превратившись раньше времени в некое подобие "Меншикова в ссылке", мрачно возле холодной буржуйки ждать реставрации законного правительства, "уплотняться", кашеварить на коммунальной кухне своей бывшей квартиры, пропитываться запахом нафталинной беды. Самарцы все же спустились "пароходами" до Баку, где, пройдя сквозь грохот сыпняка и сильно поредев, организовались для окончательной эмиграции за пределы одной шестой - в другие пять шестых. Как они жили в этой слишком обширной для них части мира, как они плодились и как носили желтые звезды, как они сгорали в печах и как делали "большой гельд", было неведомо оставшимся. У оставшихся были свои заботы, господин учитель. Вначале подросли в комсомолок дочки, потом на пороге, чихнув, появился солнечный пролетарий, питерский фабричный юнга с созвучной фамилией Боков. - Здрасьте, папа и мама! Аполлинарием Боковым меня величать, а проще можно Полей. Я в вашем городе буду председателем городского совета. - Кес ке се? - дернулся вюртембергский нос старейшины. С того и пошло - кес ке се, кес ке се, кес ке се? И до сей поры - кес ке се? Как видим. Толя вполне мог и не откликнуться на ужасное имя, снабженное к тому же давно отправленной восвояси приставкой, все было по закону, он Боков Анатолий Аполлинариевич, идите вы все подальше! Давно истлели уже все эти древности на дне фамильного комода вместе с дедушкиными жилетками, галстухами и воротничками. По логике вещей, не могли же здесь, на самом краю необозримой Азии, среди студеных вод и вечной мерзлот, знать об этом "фоне"! Оказывается- знали! Была в этой точке еще одна точечка, совсем уже плачевно ничтожная, о которой, однако, все знали. ...Теперь он стоял на парадном школьном крыльце с убегающими направо и налево лестницами, как на ристалище позора. Безносая мордочка, его проводник, ничего не говорила, а только посапывала, странно и смущенно похрюкивала рядом. Он не спрашивал ни о чем, чего же тут спрашивать - беда пришла, и от позора теперь не скроешься. Солнечный, снежный и чистый позор раскинулся перед ним. Пространство позора пересекали дощатые тротуары, по которым текла в разные стороны магаданская публика. В правом и левом углах позора находились крылья родной школы, одно в тени, другое на солнце, и там висел желтоватый, прозрачный и мощный сталактит, одно из украшений позора. Задником позора был Дворец культуры. Резкая геометрия, кубизм теней украшали глубину позора, а бронзовые скульптуры пограничника, доярки, шахтера и летчика, ТЕХ ЧТО НЕ ПЬЮТ, венчали его высоту. Люди на дощатых тротуарах двигались торопливо, стремясь поскорее покинуть картину позора, чувствуя, что они неуместны здесь, ибо позор статичен, отчетлив и красив без единого дымка, без единого перышка в небе, без надежды. Толя повел взглядом, ища центр позора, необходимое черное пятно, и сразу нашел, долго искать не пришлось - на проспекте Сталина, между школой и Дворцом культуры стояла черная автомашина "эмка". Он двинулся прямо к центру, пересекая нижнюю половину позора. На этом, Толечка, оборвались твои потуги проникнуть в среднюю категорию, стать обычным школьником и комсомольцем, другом хорошенькой Людмилочки и баскетбольным крайком. Ты шел к черной "эмке" с розовыми шторками и чувствовал среди слепящего снега, что весь класс следит в окно за твоим движением и за движением твоего позорного спутника ПОНЯТОГО. Сифилитичка из Сангородка была понятым, вдруг догадался он, и, еще не вникнув в дальнейший смысл события, еще боясь произнести в уме слово АРЕСТ, но уже неся в себе это слово, он взялся за дверную ручку "эмки". Нет, мужества не было в этот момент в душе юноши фон Штейнбока. Все его образы улетучились в этот момент, пропал и ранний Маяковский, и золотоискатель Джека Лондона, и европейский бродяга, бесстрашный любовник. Здесь не было и будущего, того человека или ряда лиц, кем он станет. Осталось лишь нечто дрожащее и синюшно-бледное, наполовину еще детское и постыдное, в несвежем белье, попахивающем мочой и спермой. Это нечто открыло дверь "эмки" и тут же было схвачено за лицо двумя горячими, как спелые вишни, жадными и издевательскими мужскими глазами. Складка щеки на мерлушковом воротнике богатого пальто, серп крутого голого затылка, тяжелый молоток лба, маленькая мерлушковая же шапочка с кожаным верхом - все это было каким-то неживым, слишком уж основательным, прочным до неестественности, но полными жизни были глаза, жизнь прямо жарила из них! Власть, сила, презрение к халявой твари, к недостойной жертве, а главное - наслаждение, упоение властью и презрением. - Вот он, значит, этот герой. Ну, садись-садись, геройштаны-с-дырой... - Голос человека, повернувшегося к Толе с переднего сиденья, прозвучал вполне обычно, даже, пожалуй, добродушно. У Толи в желудке екнула слабенькая надежда - а вдруг ничего особенного? Екнула и улетела- не надейся! На заднем сиденье были двое: еще один мерлушковый воротник с лицом, равнодушным и вялым, желтым лицом со сползающей кожей, а рядом - дама. В самом деле, Толина мать выглядела настоящей дамой из какого-нибудь довоенного фильма- чернобурка на плечах, фетровая шляпа с нелепым фетровым цветком, похожим на пропеллер. - Подвиньтесь немного, Штейнбок, - тускло сказал желтолицый маме и сам немного подвинулся. Мама, в довершение кошмарной нелепости и ненужности своего "вольного" туалета, обладала еще муфтой, меховой, доремифасольной муфтой, в которой она сейчас, словно Анна Каренина, прятала свои натруженные лагерной пилой и детсадовскими клавишами маленькие руки. - Толя, постарайся не падать духом. Случилось самое страшное. Меня снова арестовали,- ровным голосом без выражения произнесла она. Она подвинулась и освободила сыну местечко на заднем диване. Дверца захлопнулась, солдат-водитель потуже задернул шторки. - За мной приехали на работу, - тем же ровным голосом, только лишь с некоторыми подскоками, продолжала мама. - Я попросила заехать за тобой, чтобы проститься, и эти господа были столь любезны... - Не ерничайте, Штейнбок! - рявкнул с переднего сиденья крутой запорожский затылок, мелькнула прищуренная вишневая пулька. - Какие вам здесь "господа"? Они уже ехали, и впереди приветливой густо-голубой махиной покачивалась Волчья сопка, за гребнем которой совсем еще недавно происходили некоторые таинства. Толя видел, как оборачивались прохожие на шум мотора, и как они застывали при виде их "эмочки", и так, оцепеневшие, улетали назад, за розовые шторки. Толя не внял маминому призыву, он упал духом, он трясся и рыдал. - Я хотела сказать "офицеры", - поправилась мама. - Вот так и говорите. - На этот раз затылок не двинулся. - В мое время слова "господа" и "офицеры" были почти синонимами, - оживленно сказала мама и даже улыбнулась, а потом судорожно вытащила правую руку из муфты. Желтолицый с обвисшей кожей чутко повел глазом, но немного запоздал - мамина рука уже схватила Толину и сильно сжала: не плачь, не плачь, не унижайся! Толя знал, что унижается, знал, что маме это невыносимо - слышать плач взрослого сына! Как стыдно - плакать в этом мерлушковом плену! Это не он плачет, не Толька Боков и не юноша фон Штейнбок. Он никогда не заплачет, ни белый, ни красный, он никогда не заплачет перед этими скотами! Это в нем плачет что-то другое, что-то маленькое, со слипшейся шерстью, пойманная врасплох живая штучка, она трясется, и остановить ее нету мочи. Щека снова легла на мерлушковый воротник, а шапочка сдвинулась к надбровьям совсем по-блатному. Блатной малиновой угрозой налились зрачки. Впоследствии Толя не раз отмечал сходство между ссученными блатными и этими так называемыми "офицерами". - Мы вам постараемся объяснить разницу между этими словами, - медленно проговорил затылок и добавил с удовольствием: - Штейнбок. Мамина рука ослабла, и Толя вдруг понял, что она испугалась. Нечто похожее на гнев, каленое и пружинное, шевельнулось в нем и едва не остановило поток слез, но потом мокренькоеволосатенькое задергалось сильнее, и он заплакал пуще. Затем они остановились в Третьем Сангородке. Многие жители и дети молча смотрели, как шла из "эмки" к бараку вся процессия: сначала один оперативник в богатом тяжелом пальто, потом дама в шляпе, чернобурке и с муфтой, детский музыкальный руководитель, почти что итээр, потом большой мальчик, этой осенью прилетевший с материка, за ним еще один оперативник и в конце апатичный сержант-сверхсрочник. ...Желтолицый майор Палий сидел за столом и писал протокол обыска, а крупный, сочный капитан Чепцов брезгливо и с показной скукой ходил по комнатам, вытаскивал наугад что-нибудь с книжной полки, из ящичка шаткого стола, для чего-то переворачивал вышитые тетей Варей подушки. Опасно поскрипывали под его шагами доски завального барака. Палий беспрерывно курил, странно приподнимал брови, словно пытаясь подтянуть сползающую с лица кожу. Чепцов хмыкал, перелистывая книжки, что-то откладывал для изъятия, басил коллеге через плечо: - Достоевский "Бесы", Алигьери "Божественная комедия", журнал "Америка", шесть номеров за 1946 год, два креста латунных... Вдруг он молча протянул маме пачку "Беломора", и мама, к удивлению Толи, взяла папиросу, поблагодарила и вполне умело затянулась. Все было буднично, тихо, скромно. Вначале, правда, мама стучала каблуком бота, но потом Палий попросил ее не стучать, потому что стол и так трясется, трудно писать, и она прекратила бесцельное постукивание каблуком. Все было бы совсем буднично, если бы не Толины рыдания. Что же это делается с ним и сколько в человеке слез? Он постукивал зубами, всхлипывал, вытирал лицо ладонями и рукавом, смазывал сопли и снова, и снова рыдал. Он старался плакать и рыдать вежливо, чтобы, по возможности, не мешать майору Палию писать протокол, и потому отодвинулся от стола, плакал и дрожал чуть в сторонке от этого круглого стола, еще недавно по частям принесенного Мартином из столярки карантинного ОЛПа. Мама же сидела рядом с майором, положив локоть на стол, и тихо говорила: - Толя, слушай меня внимательно. Немедленно напиши теткам о случившемся. Попроси Варю снять деньги с книжки и взять тебе билет на самолет. Уезжай в Ленинград, но только после конца четверти, иначе у тебя пропадет год. Деньги на жизнь тебе будут посылать, ты знаешь кто. Опускай, пожалуйста, уши и не забывай шарф... Вдруг стол накренился под ладонью капитана Чепцова. - Зачем вам кресты? - тихо, на мирной ноте спросил капитан у мамы. - Это... это просто украшения, - ответила она и опустила глаза. Некий сторонний наблюдатель находился в Толе, и он словно издалека, словно в перевернутый бинокль наблюдал происходящее и видел все с резкостью. Так он видел многочисленные мешочки на лице Палия и слышал его отрешенное причмокивание. Эдакий странный звук - кажется, что протоколист что-то хочет подчеркнуть своим чмоком, тревожно на него взглядываешь и видишь - звук бессмысленный, просто удаление слюны. Этот же наблюдатель подметил и нечто боксерское в капитане Чепцове, висящие чуть впереди корпуса руки, повороты затылка и покатых плеч. Этот же сторонний наблюдатель, как бы из глубины тоннеля, подметил смущение мамы, когда ее спросили о крестах, и понял, что мама не просто боится, она еще и стыдится своей тайной веры. Но почему, почему она стыдится? - А это что такое? - хохотнул Чепцов и швырнул на стол мартиновский алтарик, похожий на детскую книжку-ширму. Мама покрылась красными пятнами, а потом и вся стала пунцовой. - Это... это... Леонардо, Рафаэль... просто репродукции... Ей стыдно потому, что она все еще советская, догадался вдруг сторонний наблюдатель. Советская, несмотря на два года политизолятора и восемь лет колымских лагерей, она советская, как и я советский, - вот в чем причина этого гадкого стыда! - Я вам не верю, Шэ-тэйн-бэок. - Чепцов чуть склонился к маме, как боксер. Френч обтянул его спину и обозначил солидные жировые боковики. Толя по-прежнему ревел, хлюпал и сморкался, но сторонний наблюдатель представил себе этого капитана без одежды: огромного, с ноздреватыми ягодицами, с осевшим мохнатым животом, с висящим тяжелым членом, похожим на предводителя морских котиков, морщинистого секача. Тот же сторонний наблюдатель отметил последующую мгновенную перемену в маме, в ней как будто что-то щелкнуло, "советский стыд" отключился, отхлынул с лица, мама сузила глаза и произнесла прежним защитным и хитрым, чрезвычайно интеллигентным тоном: - Полноте, капитан! Старые мастера часто использовали библейские сюжеты для отражения жизни простого народа. Полноте, полноте, капитан! Когда-то, Толя слышал, мама рассказывала Мартину: "Я всегда была с ними крайне любезна, как будто передо мной кавалергарды, это сбивало их с толку". Чепцов почуял вираж, хитрый женский финт и взревел обескураженно: - Скатились к мракобесию, Штейнбок? Чего, уж казалось бы, еще нужно капитану? Преступница в руках- держи и радуйся! Нет, капитан Чепцов был цельной натурой, он жаждал полной капитуляции и чтоб без всяких еврейских подъебок! - Давайте сворачиваться. Чепцов, - с отвратительной сухостью высказался тут майор. - Корреспонденцию какую-нибудь обнаружили? Капитан бросил на стол пачку писем, скривил рот в сторону равнодушного начальника и стал влезать в свое пудовое пальто. Все ему вдруг перестало нравиться в этом деле, все вдруг надоело, настроение было испорчено: как-то иначе он себе представлял арест матерой троцкистки. Сука старая Палий, душит инициативу, все опомниться не может после своих эстонцев, придется сигнализировать. Напоследок Чепцов пнул ногой ширму и проник в уголок комсомольца Бокова. Шуранул пальцем учебники, брезгливо отодвинул Джека Лондона, отбросил одеяло и неожиданно заинтересовался простынкой, похожей на географическую карту неведомого архипелага. Следы конкистадорских сновидений. Он глянул поверх ширмочки на Толю, словно только что его увидел, заговорщически ему подмигнул и пробасил с некоторым даже восхищением: - Дрочишь? Дело! Настроение капитана слегка повысилось. - Собирайтесь, Штейнбок! Новое одевание слегка поблекшей красавицы: боа, муфта, шляпа-пропеллер... В глубине коридора скрипел фокстрот- золотые тридцатые годы, заря фашизма... Когда на старом корабле Уходим вдаль мы На берегу в туманной мгле Нас провожают пальмы. Кто-то из жильцов делал вид, что в доме ничего особенного не происходит. И тут наконец до Толи дошла глубина события: уводят маму неизвестно куда, неизвестно для чего, неизвестно надолго ли. Ничего особенного не говорят и без всяких жестокостей, без всякого зверства или палачества уводят его маму, с которой он всего лишь несколько месяцев назад познакомился, которой он еще смущался, которая по вечерам читала ему на память Блока, Пастернака, Маяковского, Гумилева, Ахматову и вспоминала, а может быть, и выдумывала какие-то смешные эпизодики из его раннего докатастрофного детства; она почти уже стала его настоящей мамой... Какой тут, к черту, позор? Какие там комсомольцы? Какой баскетбол? Какая уж там Людка? - Мамочка! - вскричал Толя, и тут прекратились бессмысленные рыдания. - Разрешите-ка я за вами поухаживаю, мадам. - Чепцов глумливо двумя пальцами развернул мамино, дважды уже перелицованное, пальто с отставшим ватином. Мама все-таки не сдавалась и яркими, нелепыми на широком белом лице, помадными губами произнесла с холодной "светской" ненавистью: - Позвольте, капитан, ведь я не офицерша. Она выдернула пальто и мигом оделась. Чепцов хохотнул и шагнул за порог, а Палий сказал безучастно и вполне прилично: - Прощайтесь с сыном, Татьяна Натановна. Опытный оперативник позволил матери и сыну соприкоснуться ровно на столько секунд, на сколько полагалось по ритуалу ареста. Потом он взял арестованную за локоток и легонько подтолкнул, как хороший, но равнодушный доктор. - Ну, все-все, Татьяна Натановна, попрощались. Дверь закрылась. - Мама! - завопил Толя, и в этом крике уже не было бессмысленного рыдания, в нем было уже живое чувство - отчаяние. В нем, может быть, была уже и ненависть. Дверь открылась, шапочкой вперед шагнул Чепцов - портфель забыл. - Чего вопишь, выблядок? - тихо проговорил он, оглянулся для чего-то по сторонам и тихо шагнул к Толе. Толя выдержал жуткую паузу: Чепцов стоял перед ним с застывшей улыбкой, словно показывался - запоминай, мол, образ всесильного врага на всю жизнь: низкий лобик, надбровные дуги, горячие вишенки глаз, короткий нос и наметившийся уже зоб под круглым подбородком - все просто, сильно, весомо, недвусмысленно. Еще миг, выдержать еще миг! Сейчас он пойдет на тебя, этот бык, и начнет швырять и мять руками, как женщину! Его ничем не остановишь! Если бы только кувалдой в лоб! Если бы только вилами в зоб! - Размазня! Говно шоколадное! - засмеялся Чепцов, поправил шапочку, взял портфель с изъятыми предметами и ушел. Какие у нас перспективы ты представляешь? Анри финансирует всю затею и пишет музыку. Соня - Джулия Кристи, Свидригайлов - Оссеин... Пантелей еще не мог опомниться от внезапно накрывших его воспоминаний. Перспективы едва-едва пробились к нему, но он еще не мог ответить, еще смотрел, опустив голову, в одну точку, на узкое длинное блюдо с коронной закуской артистического кабака, на рыбное ассорти: несколько полуяиц с комочками икры, неопределенные зеленые завитушки, ломтики красной рыбы, похожие на отмели Каспийского моря, шпроты - мумии на песке - все слегка пожухлое, слегка неяркое, не совсем настоящее, невалютное и, уж конечно, не кремлевское, лакомое блюдо артистического плебса "жуй-не-хочу". - А мы-то здесь при чем? - спросил он наконец своего пылкого приятеля, полулюксембургского мужа полудипломатической полужены. - Дак как же ж без нас?! - удивился тот. - Твой же ж сценарий, моя же ж постановка! - Да зачем мы им? - с тупой натужностью продолжал удивляться Пантелей. - Разве нельзя воткнуть в этот букетик какого-нибудь там Олл-би-дайка, какого-нибудь там Трюффонуэля? - Без нас нельзя, - решительно сказал "блейзер". - Мы соотечественники. -Чьи? - Федора Михайловича! - А-а, я как-то сразу не дотумкал. Резонно. Привлечение национальных сил, наведение мостов... - Так ты согласен, Пантелей? - Конечно, согласен. Еще бы не согласиться. Я ведь не идиот, чтобы отказываться от таких предложений. "Блейзер" через салфетку ухватил запотевшую бутыль водки и налил в обе рюмки безобидной бесцветной жидкости. Это движение прошло перед глазами Пантелея, как во сне. Он давно уже не видел ритмических странных снов. Вот уже месяц после "завязки" он видел по ночам одно и то же: наполнение стаканов и рюмок, вибрация бутылок, глотающие алкоголь глотки, пузырьки газа, а от прежнего остался лишь хмельной полуночный ветерок. - Мне не наливай, я завязал, - сказал он. -Да я, по сути дела, тоже завязал. Надоело это наше свинство, - сказал "блейзер". - Знаешь, мы и пить-то не умеем, а ведь существует настоящая культура алкоголя, совершенно неизвестная в нашей Татарии. Он умно и симпатично улыбнулся. Все ведь понимает и смеется над собой, подумал Пантелей. Ведь неглупый же совсем молодой человек, совсем неглупый. Что же на них на всех находит, когда они начинают толковать о своем "творчестве"? Куда пропадает их юмор? Полнейшая серьезность, звездный гул, разговор с великими тенями... - Да я ведь всерьез не пью, ни по-европейски, ни потатарски. - В теннис тебе нужно играть, старичок, - сердечно сказал Пантелею "блейзер" и тут же опрокинул рюмочку. Пантелей затравленно проследил за движением его кадыка, потом забарабанил пальцами по столу, потом суетливо заговорил: - А что же это мы с тобой Льва-то Николаевича совсем забыли? Не по делу получается- тоже ведь автор. Вообрази, Анна Каренина-Софи Лорен, Каренин- Карло Понти, посол Израиля в Объединенных Нациях... - Так-так! - В глазах "блейзера" замелькали огоньки, словно цифры фондовой биржи. - Ну, дальше! - Сереженька, конечно, Ринго Стар, двадцативосьмилетний хиппи, с боями прорвавшийся из Тибета...' - Так! Так! - Сумасшедшая гонка цифр. - Ну! Ну! - Вронский, конечно, - американский астронавт, вернувшийся с Луны... - Гениально! - завопил он, расшвыривая все вокруг себя на столе, и вцепился пальцами в виски. "Бедный, бедный ты наш Блейзер Сергеевич МухачевБагратионский!" - А национальные силы? - прошептал он. - Кроме нас с тобой? - Есть идея, Сергеич. Давай вместо Сальватора Дали привлечем нашего Хвастищева? - Радика? Гениально! Это же ж мои кореш! Радик- титан, колосс, русский и космический гений! Вдруг он отодвинул от себя рюмку, глубоко вздохнул и почему-то причесался. - Увы, старик, Радик не пойдет. Он алкоголик, старик. Его лечить надо. Ты знаешь, как я его люблю, нас с ним многое связывает, но он невыездной. Говорят, недавно набросился в Ялте на генерала, обкусал ему все пуговицы. Проглотил генеральские пуговицы. И потом, он "подписант". Вот так, подумал Пантелей, наконец-то ты заговорил на нормальном для себя языке, на языке своего папули. Ярость перехватила Пантелею глотку, он захрипел: - А я, по-твоему, кто, сука ты пайковая? А меня ты почему привлекаешь? Не знаешь ничего обо мне? Не навел еще справочки, почетный милиционер? К удивлению Пантелея, скандал не разгорелся, больше того, "блейзер" вроде и не слышал его хрипа. Он вдруг застыл с вилочкой под усами, и взгляд его устремился в глубину кабака, где меж резных столбов вдруг возникло какое-то странное изящнейшее движение. Там вдруг появилось несколько ярких цветовых пятен, яркие свежие краски, нележалые, неношеные, некомиссионные, немосковские. Они приближались и обернулись на поверку тремя Божьими птичками, балеринками с гладкими русскими прическами. "Блейзер" забыл уже свои глобальные порывы и приподнимался с объятием. - Сюда, сюда, девочки! Наташа, Саша, Павлина! Вадим Николаевич, милости просим! Это были примадонны Кокошкина, Митрошкина и Парамошкина, легконогие посланницы советского искусства, которые по далекому стратегическому прицелу осуществляли в Европе подготовку к полной пролетарской революции. Девушек, впервые за долгое время попавших на родину, поражали сейчас русские запахи, помятость лиц, некомплектность одежды, вся обстановка отечественного кабака с его неизбывным духом близкого дебоша, Привел их Вадим Серебряников, друг Пантелея, бывший друг, бывший лидер "новой волны", бывшая первая скрипка в оркестре "новых голосов", крупнейшая хромосома четвертой генерации, фундатор двух или трех напористых авангардных студий, ныне, конечно, уже забытых, бывший выразитель "идей шестидесятых", ныне трижды купленый-перекупленый культурный деятель, директор академической капеллы с филиалами, номенклатурная ценность, запойный алкоголик. Еще недавно о Серебряникове спорили - скурвился или не до конца? Сейчас уже перестали спорить: он стал недосягаем, он ушел "к ним", туда, где не нашими мерками меряют, на "ту" орбиту. Лишь в дни запоев, которые, надо признать, случались все реже и реже, Вадим Николаевич появлялся в старых кабаках, бесчинствовал с прежними корешами, казнился перед всякой рублевой швалью, рычал куда-то по анонимному адресу, три или четыре дня ГУДЕЛ, СБЛИЖАЛСЯ, КУЧКОВАЛСЯ, ползал по помойкам и вдруг - исчезал. Куда? Куда пропал? Иные полагали - в психиатричку, другие - в тюрьму, третьи проще - выпал, мол, в осадок; и вдруг он появлялся, и не где-нибудь - на экране телевизора. Чистый, гладкий, в прелестных очках, с легкой интеллигентской волнишкой в голосе рассуждал Вадим Николаевич с экрана о взаимовлиянии национальных культур, о магистральной теме, о кризисе западных несчастных коллег. Сука, блядь, подонок, ругались вчерашние собутыльники и добавляли - вот корифей, не нам чета! Пантелей никогда не ругал бывшего друга ни вслух, ни в уме. Он помнил не только кабаки и свальные ямы, их связывало с Вадимом и другое: сцена в Политехническом, например, общий несостоявшийся запрещенный спектакль, общий несостоявшийся запрещенный порыв, общие мечты, хоть и облеванные, но которые еще можно отмыть, как они полагали иногда во время редких встреч. Теперь они сидели за общим столом, и стол этот быстро разрастался, как подводный коралл. Три девушки, звезды России, только головки поворачивали в немом изумлении, только лишь взмахивали диоровскими ресницами и приоткрывали валютные ротики при виде новых и новых литературных осьминогов, мохнатых киношных спрутов, театральных каракатиц, лепящихся к кораллу. Все разрасталось. Шевелилось руками. Все были друзья, никого не выкинешь, и все были хамы. Независимость оборачивалась хамством, все старались показать независимость и хамили главному человеку за столом, Вадиму Николаевичу. Так, например, некий беллетрист положил голову в солянку Вадима Николаевича и стал ее есть нижней половиной головы, верхней же беспрерывно оскорблял хозяина солянки словом "коллаборационист". Другой пример: некий пародист одной рукой гладил коленки юным подругам Вадима Николаевича, а другой беспрерывно рисовал шаржи, один позорнее другого, и подсовывал хозяину с гадким смешком. И наконец, еще третий пример по закону триады: некий поэтишка, пьянея от одной лишь близости великана, от возможности пощекотать его ниже пупка, залез к "Николаичу" в загаженный твидовый пиджак и брякнул на стол увесистый нераспечатанный еще брус денег- то ли потиражные за фильм "Краеугольный камень", то ли очередная "Государыня", то ли просто дотация из секретных фондов. Серебряников сидел обвисший, отяжелевший и с многозначительной презрительной улыбочкой смотрел на недожеванный кусочек чавычи, свернувшийся подобно дождевому червю в чашке с недопитым кофе, куда попал по неведомым путям природы. Он боялся голову поднять, потому что все закружится, и почти не слышал, а может быть только еле-еле, оскорбления друзей и тихий щебет танцовщиц. Он уже забыл про сегодняшнее утро, про толчок восторга и неудержимый порыв, который он испытал под пронзительным ветерком, кружащим по деловому центру Москвы, забыл про этот неудержимый порыв воспоминаний ни о чем, о молодости, может быть... Раз, и он приказал остановить машину! Два, и в переулке появились три балерины, как иллюстрация к воспоминанию ни о чем, о молодости, что ли... Водитель Талонов сразу выполнил приказ и не стал напоминать хозяину об иностранной делегации, о вручении почетных грамот, о юбилейном концерте, о беседе со знатными металлургами по поводу путей искусства. В конце концов, все решает половой орган, так всегда считал водитель Талонов, а интуиция его никогда не подводила. Иди, хозяин, гуди, а я пока пошабашу по родной Москве! Пантелей смотрел на поредевшую, пропаханную партактивами шевелюру друга, на набухшее его лицо, в котором не осталось уже почти ничего человеческого, и думал с тоской: в тебе почти уже нет ничего человеческого, мой друг, кроме склонности к маразму, в тебе почти уже ничего не осталось юного, д'артаньяновского, ничего безумного, кроме постоянной твоей склонности к маразму, мой друг, наш слабый вождь. Как мы тогда ошибались, принимая твое политиканство за наше общее политиканство, твою изворотливость за нашу общую изворотливость, твою дутую силу за нашу общую артистическую силу... И как же легко они тебя перекупили, да и как же легко они всех пас расшарашили, размежевали, отсекли, упекли, перековали... - Пантелюша! - вскричал вдруг "блейзер". - Расскажи нам в двух словах содержание пьесы "Три сестры"! При имени "Пантелюша" лицо Вадима Николаевича отразило некоторое беспокойство, взгляд его с чавычи поднялся повыше, мокрой тряпкой прошелся по лицам присутствующих., но ничего не прояснил, а только размазал. Затем Серебряников упал лицом на край стола и прорычал: - Если появится Пантелей, скажите ему, что он подлец! Палец корифея помешал кофейную жижу и выразительно показал всему столу объект наблюдений, ниточку непрожеванной красной рыбы - тоже, мол, бессловесная тварь, а жить хочет! После этого все уже упало в Вадиме Николаевиче, все обвисло для отдыха в Эрмитаже маразма. Содержание пьесы "Три сестры" таково Ничто не дается без упорного труда, и фигурное катание не является исключением. Сестры с детства росли в спортсекциях под заботливым оком старшего персонала, гибких мужчин и тяжеловатых мускулистых женщин. Зачем я здесь? Кого я жду? Кокошкину, Митрошкину, Парамошкину? Почему не слинять в мгновение ока, оставив рассказ незаконченным? Хотя сестры принадлежали к поколению, которое не представляло себе жизнь вне системы Интервидения, их квартира была шедевром старорусского стиля. Мамаша, чемпионка РККА по пулевой стрельбе, коллекционировала помятые в боях за независимость самовары, а папаша, страстный орнитолог, день-деньской вел милый пересвист со своими щеглами, чижами, дроздами, а по утрам, сокровенно урча, пил сырые яйца. Семья взрослела вместе со страной. - Представляете, девочки? Тузенбах - Элвис Пресли, Вершинин- Френк Синатра, Соленый- Адамо!!! Все в наших руках! Коопродакшн на средства княжества Монако! Поли(})ония! Полигамия! Сри систерс ар дансинг, чуваки ар сингинг!! В Москву! В Москву! - Руки "блейзера" двигались под скатертью, словно он там пленку проявлял. В дошкольный период сестрички интересовались периодическими кровотечениями из матки и потому вечно ходили исцарапанными: кошка Сицилия не желала быть объектом наблюдении. - Вам нравится поэзия Иосифа Бродского? -- спросила в паузе Кокошкина своего соседа, поэта Федорова-Смирнова. Этим вопросом девушка хотела себя немножко приподнять из общего круга животных устремлении, спасти себя хотя бы на время от потных лап, показать, что она не только танцующая фигурка, услада мужчин, но еще и личность с внутренним миром. Такая инстинктивная ловкость - не редкость у простодушных существ. - Бродский? - полыхнул поэт томатным соусом. Девушка продолжала, не ведая дурного: - Помните, как это у него?.. Семь лет спустя он прикрыл ей ладонью веки, чтобы она не жмурилась на снег, а веки, не веря, что их пробуют спасти, метались, будто бабочки в горсти... - Говна! - взревел Федоров-Смирнов. - Бродский воображает себя Лермонтовым! Если он Лермонтов, то я тогда кто?! Они учились в школе, но многого не понимали. В чем, например, смысл русской матрешки, с ее бесконечными копиями, заключенными внутри? Имеет ли шансы несовершеннолетняя девственница на какую-нибудь роль в современном движении молодежи? Почему женщины передовых социалистических стран не развертывают борьбу за обезболивание абортов? Младшенькая, мучимая собственными "проклятыми" вопросами, однажды явилась в молодежный клуб при палеонтологическом музее. В чем принцип размножения тритона? Как спариваются разнополые утконосы? Возможен ли любовный акт между самкой цапли и самцом фламинго? Старшие сестры прибежали в панике - перепутала музей, дурочка! Развитие шло прямиком к зрелости, и сестры, сидя на заседаниях бюро Краснопресненского РК ВЛКСМ или в активе кафе "Печора", взывали к перелетным птицам - в Москву, в Москву!! В закатных странах ширился бунт молодежи, у нас же все было в основном спокойно, и лишь в славянофильских кругах столицы всех славян шепотом расползались слухи об изобретении евреями Скандинавии резиновых гениталии. - Эх, жалко, магнитофона нету, - сокрушался "блейзер". - Готовый сценарий, либретто... Пантелюша, извини, мы сейчас за тебя выпьем. Выпьем, друзья, за синтетическое искусство, за либидо, за удачу! Зачем я здесь? Немедленно надо уйти, приползти на свой чердак, поклониться Божьей Матери Утоли Мои Печали, включить лампу над столом, поставить пластин