Skip to content
 




красивое нежное порно самый красивый секс http://erkiss.live

Такое случается, что брат влюбляется в сестру, милфа в братишку, или даже с точностью наоборот! Если вы хотите лицезреть, чем это все чревато - тогда посмотрите на данный раздел порнографии с инцестом, где вы получите возможность все это посмотреть, испытывая невероятное удовлетворение от просмотра. | Хотелось бы скоротать вечер с наслаждением за просмотром порнографии с брюнетками, но отвлекают порталы, требующие деньги за скачивание, отправку смс или регистрацию на своем ресурсе? Сейчас вы сможете не переживать о своем вечере, ведь наша команда позаботилась, чтобы Вы смогли сделать это абсолютно бесплатно на данном портале!
Personal tools

Юз Алешковский. Николай Николаевич

челябинск бани бочки Вы можете заказать как готовые бани или сауны, так и индивидуальные изготовление именно под ваши параметры, возможности и желания. Преимущества бани бочки перед обычной стационарной баней: Оригинальная форма и дизайн - баня в форме бочки, редко что-то подобное встретишь, что позволит Вам своими руками создать на своем приусадебном участке неповторимый уютный элемент декора.

Ирине, Ольге и Андрею — на память о комарах, свежей треске и землянике Рижского взморья

 

1

Вот послушай. Я уж знаю: скучно не будет. А за­скучаешь, значит, полный ты мудила и ни хуя не петришь в биологии молекулярной, а заодно и в ис­тории моей жизни. Вот я перед тобой мужик-красюк, прибарахлен, усами сладко пошевеливаю, «Москвич» у меня хоть и старый, но бегает, квартира, заметь, не кооперативная и жена — скоро кандидат наук. Жена, на­до сказать,— загадка! Высшей неразгаданности и тайны глубин. Этот самый сфинкс, который у арабов — я корот­кометражку видел,— говно по сравнению с ней. В нем и раскалывать-то нечего, если разобраться. Ну, о жене речь впереди. Ты помногу не наливай, половинь. Так забира­ет интеллигентней, и фары не разбегаются. И закусывай, а то окосеешь и не поймешь ни хуя. Короче говоря, по­сле войны освободился я девятнадцати лет. Тетка меня в Москве прописала: ее начальник паспортного стола ебал прямо на полу в кабинете. И месяц я нигде не работал. Не хотел. Куропчил* потихоньку на садке**, причем без партнеров, и даже пропаль пульнуть*** некому. Искусст­во. Видишь пальцы? Ебаться надо Ойстраху. Мои длин­ней. И, между нами, чуял я этими пальцами, что за ку­пюры в лопатниках или просто в карманах. Цвет ихний пальчиками брал и ни разу не ошибся. А сколько таких парчушек, которые за руль горят или за справку из домо­управления, которую они, фраера, тянут, как банкнот в миллион долларов, столько сил тратят, на цыпочках ба­лансируют, вытягивают, а их — за жопу и в конверт. У

* Воровал.

** Толкучка при входе, например, в вагоны.

*** Передача бумажника, кошелька и т.п. напарнику.

19


нас не считается, сколько спиздил,— главное не воровать. Ну ладно, куропчу я себе помаленьку. Маршрут «Б» ос­воил и трамвая «Аннушка». Карточки, заметь, не брал. А если попадались, я их по почте отсылал или в стол нахо­док перепуливал. Был при деньге. Жениться собирался. Вдруг тетка говорит:

— Сосед тебя в институт к себе берет. Лаборантом бу­дешь. Все одно погоришь. Скоро срока увеличат. Мой сказывал, а у него брат на Лубянке шпионов ловит и все знает прямо от Берии.

И правда, указ вышел. От пяти до четвертака. Я перебздел. Везло мне что-то очень долго. И специ­альность получить хотелось, но работать я не любил. Не могу — и все. Хоть убей. Отучили нас в лагерях работать. Пришлось идти в институт к соседу все ж таки, потому что примета такая: если перебздел — скоро погоришь.

С соседом этим мы по утрам здоровались. Он в сорти­ре подолгу сидел, газетой шуршал и смеялся. Воду спус­тит и хохочет. Ученые, они все авоськой стебанутые. По-моему, он тоже тетку ебал, и, в общем, устроился я в его лабораторию. По фамилии он был Кимза, нацию не поймешь, но не еврей и не русский. Красивый, но какой-то усталый, лет под тридцать.

— Будешь,— говорит,— реактивы носить, опыты помо­гать ставить. Захочешь — учиться пойдешь. Как?

Нам,— говорю,— татарам одна хуй. Что ебать подта­скивать, что ебаных оттаскивать.

— Чтобы мата больше я не слышал.

— Ладно.

г

Неделю работаю. Таскаю хуйню всякую, склянки мою, язык солью какой-то обжег в обед и дристал дня четыре чем-то синим. Думал, соль поваренная, а она, падла, химическая была. Бюллетень не брал од­нако. А то в жопу миномет вставлять бы начали, как в лагере. Чернил пузырек я тогда уделал, чтобы на этап се­верный не идти... В общем, работаю. Оборудую новую лабораторию. Микроскопов до хуя, приборов, моторов и так далее. Вдруг надоело упираться. Я даже пошалил. В

буфете у начальника отдела кадров лопатник из «скулы»* увел ради искусства своей профессии. И, еб твою мать, что тут началось! Часа через полтора взвод в штатском приехал, из института никого не выпускают. Генераль­ный шмон, и разве только в очко** не заглядывают. А все из-за чего? Я с лопатником пошел посрать, раскрыл его, денег в нем нет. Одни ксивы. То есть доносы. И на моего Кимзу тоже донос. Дескать, науку хуй знает куда отодвигает, на собрании не поет, не хлопает, голосовал с отвратительным видом и выключает легкую музыку со­ветских композиторов. Опыты его направлены против человека, который звучит гордо, и поэтому косвенно расшатывают экономику. Понял? Четвертаком завоняло для Кимзы. Пятьдесят восьмой. Но я стукачей не люб­лю. Чужими доносами подтерся. По ним, получалось, что весь институт — сплошной заговор осиного гнезда, а значит, и я в том числе? Донос на Кимзу я из сортира вынес. Лопатник мойкой*** расписал на части и в уни­таз бросил. Дверь кто-то дергает, орет и бушует. Я вы­шел, объяснил, что химией обхавался и что дверь не зуб — не хуя ее дергать.

— Смотрите,— говорю Кимзе,— ксива на вас. Он прочитал, побледнел, поблагодарил меня, все по­нял — и хуяк бумажку в мощнейшую кислоту. Она у нас на глазах растворилась к ебени бабушке. Тут ме­ня дергают к начкадрами. Я, разумеется, в несознанке.

— Не такие,— говорю,— портные шили мне дела, и то они по швам расползались на первой примерке!

— Показания есть, что ты сзади в очереди терся. Мо­жет, старое вспомнил?

— Ебал я эти показания. Много ли там денег-то хоть было?

— Денег совсем не было.

— Ну, тогда бы я на такое говно никогда не позарился. Штатские посмеялись. Отдохнули, видать, с моим про­стым языком и отпустили.

Назавтра говорю Кимзе, что работать не буду. Принци­пиально я не рабочий, а артист своего дела. Я, говорю, на тахте люблю лежать и хавать книжки. Тут он странно так на меня посмотрел и, главное, долго и начал издалека на-

• Боковой карман.

••Анус.

••• Бритва.

21


счет важности для всего человечества евонной науки — биологии и что он начинает опыты, равных которым не бывало. Одним словом, эксперимент. И я ему необходим. И что работа эта благодарная и творческая. Но самое ин­тересное, что она и не работа, а одно удовольствие, при­чем высокооплачиваемое. Только без предрассудков к ней отнестись надо и с мыслью о будущем человечества. Он чаще всего на это дело напирал.

— Слушай, сосед,— говорю,— не еби ты мне мозгу, о чем речь-то?

— Ты должен стать донором.

— Кровь, что ли, сдавать?

— Нет, не кровь.

— Что же,— смеюсь,— говно или ссаки?

— Сперма нам нужна, Николай. Сперма!!!

— Что за сперма?

— То, из чего дети получаются.

— Какая же это сперма. Это — малофейка. Малофья, по-научному.

— Ну, пусть малофья. Согласен сдавать для науки? Только не пугайся. Позорного в этом ничего нет. Кстати, полнейшая тайна тебе гарантируется.

— А ты сам чего не сдаешь? — подозрительно спраши­ваю. Он нахмурился.

— Могут обвинить в выборе объекта исследования по родственному признаку. Давай, соглашайся.

Тут я сел на пол и стал хохотать. Ни хуя себе работа! Чуть не обоссался, и аппендицит заболел.

— Ржешь, как болван. Сядь и послушай, для чего нам нужна твоя сперма,— сказал Кимза.

Шутки-шутками, а я прислушался, и оказалось, что план у Кимзы таков: я дрочу и трухаю, что одно и то же, а малофейку эту под микроскоп будут класть и изучать. Потом попробуют ввести ее в матку бесплодной бабе и посмотрят, попадет она или нет. Тут я его перебил насчет алиментов в случае чего. Заделаешь штукам пяти, а потом шевели рогами в получку.

— Это,— говорит,— пусть тебя не волнует. И еще у него имелись совершенно тайные планы для моей малофейки. Обещал их рассказать, как только приступим к опытам. И веришь, встал мой сопливый от этих разговоров — хоть сейчас начинай! А это мне не впервой. В лагере каждый сотый не трухает, а остальные

т

девяносто девять дрочат, как сто. Все дело в том, чтобы морально не переживать. Другой подрочит и ходит три дня как убитый, от самопозора страдает. И на всю жизнь себя этим переживанием калечит. Знал я Мильштейна Левку — мошенника. Отбой, кожаные движки начинают работать, а Левка зубами скрипит, борется с собой и за­тихает постепенно. Я его успокаивал.

— Организм требует, и нечего над ним издеваться. Он ни при чем. Не будь ему прокурором!

Ну, ладно. Задумался я и спрашиваю Кимзу про усло­вия. Сколько раз спускать? Какой рабочий день, оклад и название должности в трудовой книжке?

— Оргазм ежедневно по утрам, один раз. Оформим те­бя техническим референтом. Оклад по штатному распи­санию. Рабочий день не нормирован. Восемьсот двадцать рублей. После оргазма — в кино.

Ъ

— виду не подал, что удивился и даже охуел. Приду, ду-\^ маю, струхну — и на трамвай «Аннушка» да в трол-^1лейбус «Букашку». В случае, если погорю — смягча­ющее обстоятельство: работаю в институте. В общем, со­гласился. Вечером сходил к старому международному ур­ке. Высшего класса был вор, пока границы не закрыли на Карацупу и его верного друга Ингуса.

— Ты,— говорит урка,— счастливчик и везунчик. Но продешевил. Ведь струхня дороже черной икры стоит. Почти как платина и радий. Пиздюк официальный ты! Я бы этим биологам поштучно свои живчики продавал. На то им и микроскопы дадены — мелочь подсчитывать. Поштучно, блядь! Понял?

— Понял, как не понять. Жопа я и вправду. Ведь жив­чик — это самый наш цимес. И на здоровье частая дроч-ка дурно повлияет. Не бзди,— говорю я урке,— цену я постепенно подниму. Не фраер.

— Жалко вот, нельзя разбавить малофейку. Ну, вроде как сметану в магазине. Тоже навар был бы,— говорит урка.

— Еб твою мать! — по лбу себя стукаю.— Я придержи-

23


вать буду при спуске. А потом с понтом вторую палку сверх плана выдам!

— Не советую,— серьезно так говорит урка,— нельзя прерывать половые сношения хотя бы и с Дунькой Кула­ковой. Вредно. Я одну бабу из-за этого разогнал. Только и вопила: «Кончай куда-нибудь в другое место!» «Может, в среднее ухо?» — спрашиваю. «Все равно куда, лишь бы не в мутер!» У меня, блядь, на этой почве на ногах ногти почти перестали расти. Веришь? Пришлось разогнать ее. Так что уж кончай по-человечески. Тащи бутылку с по­лучки. Да! Сдери с них молоко за вредность и скажи, что тех, которые кровь сдают, кормят бациллой* после сдачи. Не будь фраерюгой. В Америке пять раз струхнешь — и машину покупаешь. Понял?

Ну, прихожу утром на работу, стараюсь, чтобы не смеяться. Стыдно немного, а с другой стороны — хули, думаю, краснеть? Пускай ебучее человечество пользуется. Может, на пользу ему еще пойдет... Смотрю, а для меня уже хавирку маленькую приготовили, метра три с половиной, без окон. Лампа дневного света. Тепло. Оттоманка стоит. На стуле пробирка.

— Ну вот, Николай, твое рабочее место,— говорит Кимза.

— Только договоримся — без подъебок,— отвечаю. Тут Кимза и велел мне не развивать в себе какой-то комплекс неполноценности, а наоборот, гордиться.

— Располагайся. Приступай, как только я скомандую:

внимание — оргазм! После оргазма закрой пробирку про­бкой.

— Чтоб не разбежались?

— Работать быстро и без потерь! Читал объявление? Я закрылся, прилег, задумался, вспомнил, как в побег ушли мы с кирюхой в бабский лагерь и переебли там всех вороваек, а те, кому не досталось, все больше фашистки и фраерши, трусы с нас содрали и на части их разодрали,

• Жиры, мясо и т.п.

24

чтобы хоть запах мужской иметь под казенными одеяль­цами. Вспомнил, а сопливый уже, как кобра под дудку, головой в разные стороны поводит. Я тогда ебся редко, сразу струхнул. Полпробирки. Целый млечный путь, как говорил мой сосед по нарам, астроном по специальности. На него дружок стукнул, что он Землю как планету в рот ебет, если на ней происходит такая хуета, что ни в какие ворота не лезет. Прости, отвлекся, несу пробирку Кимзе.

— Ого,— говорит,— посмотрим.— И размазал немного на стеклышке, а остальное в какой-то прибор сунул, весь обледенелый и пар от него валит.

Посмотрел Кимза в микроскоп и глаза на меня выта­ращил. Словно по облигации выиграл.

— Ну, Николай,— говорит,— ты супермен! Сверхчело­век! Невероятно! Почему — не спрашивай. Потом поймешь. Я тебя поднатаскаю в биологии.

— Посмотреть-то можно?

— В другой раз. Сейчас иди. До завтра.

Ну, я вежливо говорю, что в Америке дороже платят и питаться надо после каждой палки от пуза, а то подрочу с неделю, и вся наука остановится: кончится моя мало-фейка.

— А что бы ты хотел иметь из закуски? Учти, что с про­дуктами сейчас трудно. Вся страна, кроме вождей и глав-магов, голодает.

— Мяса грамм двести,— говорю,— хлеб с маслом. Можно семечек стакан. Чаю покрепче.

— Зачем же семечки? — спросил Кимза. Я и отвечаю, что во время дрочки другой рукой можно от скуки грызть семечки.

— Семечек не будет,— разозлился Кимза.— А насчет мяса похлопочу. Мой шеф — академик-вегетарианец. Возьму его карточку. Он огромное значение тебе придает.

— И зарплату увеличить надо. Из своего кармана, что ли, платишь?

— Увеличим. Вот организую лабораторию, ставок вы­колочу побольше и увеличим. Хорошо будем платить за твою малофейку. Злая она у тебя, Николай. Ну иди, а то у меня твои живчики передохнут. Вахтеру скажи: наряд на осциллографы идешь получать.

— На чернуху я мастер. Не бздите.

Иду по институту, и первый раз в жизни совесть во мне

25


заговорила. Ишачат все эти доктора, кандидаты и лабо­ранты, а я подрочил себе в удовольствие — и готов. До­мой иду. Неловко как-то. А с другой стороны, малофей-ка науке нужна и всей стране, значит. Я аккордно рабо­таю. Вот только на дремоту меня повело после дрочки. И воровать лень. Пошел я в бар пиво пить и раков хавать с черными сухариками. Кстати, учти, от пива стоит, надо лишь думать о бабе после пяти кружек, а не насчет пос-сать. Как поссышь, так стоять не будет. Как же не пос-сать, говоришь? Внушать себе надо уметь. Вот которые в Индии живут, даже не срут по месяцу и больше, а ссаки в пот превращают и в слезы. Я так полагаю, что по-науч­ному, по-нашему, по-биолопщки, кал, то есть говно, у этих йогов в запах превращается. Ну вот, скажем, спирт. Не закроешь, он и выдохнется. Только спирт быстро вы­дыхается, а говно долго, в нем, в говне, молекула совсем другая, и очень вонючая, гадина такая. А уж про атом го-венный и говорить нечего. Он, блядюга, и не расщепля­ется, наверное, в синхрофазотроне. Между прочим, спро­шу у Кимзы, что будет, если он расщепится. Верняк — мировая вонь поднимется до облаков... Ты пей! Спиртя-га — высшей чистоты. Мне на месяц два литра выдают, муде перед оргазмом дезинфицировать. Ну а я как совет­ский человек экономию навожу. Ведь как дело было, Кимза всем остальным выдает спирт, а мне — нет. Ну уж хуюшки, думаю себе, и в пробирку к малофейке грязь на­скреб с каблука. Я не фраер. Кимза сразу тревогу забил:

— Почему живчики не стерильны? Почему они чума­зые? Руки трудно вымыть донору?

— Надо,— говорю,— при опыте не руки мыть, а член —• орудие производства. Он, небось, в штанах, а не в безвоз­душном пространстве. Мало ли где за сутки побывает.

— Сколько тебе спирту надо? — нахмурился Кимза.

— Два литра,— говорю.

— Многовато. Триста грамм хватит.

Тут я доказал, что, прежде чем за хуй браться, нужно все пальчики обтереть на обеих причем руках, я ведь ру­ки меняю, а заодно и пах стерилизовать, так сказать.

— Хорошо. Литр ему выпишите на месяц,— велел Кимза.

— Э-э! — уперся я,— Не пойдет так дело. Литр — это

в расчете на член лежачий, в самом лежачем виде, как, допустим, после холодного моря Гагров, а на стоячий на­до в три раза больше. И я еще по совести прошу. Я, блядь, самое ценное в себе отдаю людям! Я бы в Амери­ке давно уже дачу имел на курорте «Линкольн» и другую недвижимость. И я, блядь, не мертвые души государства забиваю, как Чичиков, а свежую свою родную сперму. А потому и нечего на мне экономию разводить! Я — чело­век! Ты меня залей спиртом, и я его сам первый пить не стану. А то подъебывает каждая падла, что я член при жизни заспиртовать решил. Мандавошки! Если бы не я, вы бы не диссертации защищали, а свои жопы на летуч­ке у директора. На моем хую держитесь! Учреждение на­ше — НИИ — склочное, и порядку в нем нету. Не то что в тюрьме или в БУРе. Я сроду не стучал, но если вы, змеи, зажмете спиртягу, ей-Богу, стукну в партком, мест­ком и профком!

— Хорошо. Два литра,— сказал Кимза.— И ни грамма больше! — И скомандовал в лаборатории: — Внимание — оргазм!

Вот я, кирюха, и со спиртиком. Даже рационализацию устроил: протираю лежачий, а не стоячий, и премию за это даже получил... Будем здоровы! Ты хавай. Эту севрю­гу и красную икру я специально для тебя сегодня оставил. Ну так вот. Черную, между прочим, я не уважаю. У меня диатез от нее. Жопа идет пятнами, чешется ужас как, и кальций надо пить, а он, сволочь, горький очень. Ну так вот. Об такой закуске тогда еще и мечтаний не было.

5

ожу я, значит, по утрам в институт, номерок ве­шаю и с Машками не путаюсь, потому что боюсь лично наебаться и по сдаче спермы фуфло дви­нуть*, как сейчас говорят, крутануть динамо. Привык. Решил Кимзе ультиматум предъявить.

— Ты,— говорю,— на работу простую энергию

•Обмануть.

27


тратишь, а я самую главную, и я,— говорю,— когда кончу, на ногах еле стою и под ложечкой тянет. Может, мне и жить-то еще лет пятнадцать, а вам, сукам, гуже-ваться!

А у Кимзы опыты пошли успешно, он иногда шутил даже поставить памятник моему члену заводной. Чтобы он вставал с первыми лучами солнца. В старину такие были памятники. Но их снесли. Застеснялись. А кого за­стеснялись? Ведь член, кирюха, если разобраться, самое главное. Главней мозгов. Мы же лет мильён назад не моз­гами ворочали, а хуями. Мозги же развивались. Да если бы не так, то и ракета была бы не на хуй похожа, а на жо­пу, и из нее только бы вонь и грохот шли. Сама же не то что до Луны... В общем, хули говорить. Помни мое сло­во, вот увидишь! Когда мозге больше некуда будет разви­ваться, настанет общий пиздец. Стоять не будет по тем временам даже у самых дураков, вроде нас с тобой. Все будут исключительно давать дуба, а в родильных домах и в салонах для новобрачных пооткрывают цветочные да венковые магазины. А на улицах под ногами стружка бу­дет шуршать: столярные работы начнутся. Ладно! Хули ты шнифты раскрыл? Нескоро это еще, и общий пиэдец все равно не состоится. Но об этом речь впереди... Я и говорю Кимзе:

— Набавляй. Мне и прибарахлиться надо, и телевизо­ры скоро выпускать начнут, а то опять воровать пойду или на водителя трамвая «Букашка» учиться. Хоть из сво­его кармана выкладывай, и частным образом буду тебе живчиков толкать. Две тыщи с половиной хочу получать.

— Хорошо. Уволим двух уборщиц. Оформим тебя по совместительству.

—- Ну уж, ебу я такой труд на половых работах!

— Ты будешь числиться, а убирать будут другие лабо­ранты. Ясно?       .    . -

— Это другое дело.

— Аппетиты твои растут, надо сказать.

— Что-о-о, курва? — говорю.— Хочешь, чтобы я же­нился?

— Ну-ну! Не бесись. Мне ведь и десять тыщ на тебя не жалко. Вот получу если Нобелевскую премию — отвалю приличную сумму. А сейчас времена в нашей науке слож-

28

ные и тяжелые. Дай Бог опыт до конца довести! Завтра начнем.

Ну, я обрадовался! Две четыреста! Хуй на автобусе за­работаешь, не то что на «Букашке».

Ь

пошел я на радостях в планетарий. Сначала поддал, [ ^ конечно, как следует. Я люблю это дело. Садишься V V под легкой балдой в кресло, лектор тебе чернуху раскидывает про жизнь на других землях и лунах, а ты сидишь себе, дремлешь, а над башкой небо появляется, и звезды на нем и все планеты, которые у нас в стране не видны, например. Южный Крест, и чтобы его увидеть, надо границу переходить по пятьдесят восьмой статье, которая мне нужна, как пизде будильник. Вот мигают звездочки и созвездия разные, и небо — чернота сплош­ная — тихо оборачивается, а ты, значит, под легкой бал­дой в кресле, вроде бы один на всей Земле, и ни хуя те­бе, твари жалкой, не надо. И вдруг светать начинает. Пу­ти Млечного не видать, розовеет по краям. Хитрожопый такой аппарат! Потом часы бьют — бим-бом. Зеваю шесть часов. Скорей бы утро, и снова на работу. Слава Богу, думаю, что не на нарах лежу и не надо, шелюмку похлебавши, пиздячить к вахте, как курва с котелками... Поддал я еще в баре на радостях от прибавки и попер к бывшему международному урке, а у него в буфете хуй но­чевал. Пришлось бежать в гастроном. Ну, захмелел урка, завидует мне и хвалит, и велит не трепаться, чтобы не пронюхал всякий хмырь — студент.

— Бойся,— говорит,— добровольцев. Их у нас до хуя и больше.

Я тоже накирялся в сосиску. Утром проспал, бегу, блядь, а в башке от борта к борту, как в кузове, жареные гвозди пересыпаются. Кимза на меня Полкана спустил, кричит:

— Вы задерживаете важнейший опыт!.. Внимание — оргазм!

А около прибора, от которого пар идет, академик бега­ет в черной шапочке и розовые ручки потирает. Запира-

29


юсь в своей хавирке, включаю дневной свет. Рука у меня дрожит, хоть бацай на балалайке, а кончить никак не мо­гу, дрочу, весь взмок. В дверь Кимза стучит, думает, я за-кемарил с похмелья, и спрашивает:

— Почему оргазм задерживается? Безобразие! У меня уже руки не поднимаются, и страх подступил. Все! Увольняйте, бляди, без выходного пособия! Пропала малофейка. Пропала моя малофейка! Открыл дверь, зову Кимзу.

— Что хочешь делай. Сухостой у меня. Никак не кончу. Академик просунул голову и говорит:

— Что же вы, батенька, извергнуть не можете семечко? Я совсем охуел и хотел сию же минуту по собственно­му желанию уволиться, и тут вдруг одна младшая научная сотрудница Влада Юрьевна велит Кимзе и академику:

— Коллеги, пожалуйста, не беспокойте реципиента.— То есть меня. Закрывает дверь. — Отвернитесь,— гово­рит,— пожалуйста.

И выключает свет дневной. И своей, кирюха, собствен­ной рученькой берет меня вполне откровенно за грубый, хамский, упрямую сволочь, за член... и все во мне на­пряглось, и словно кто в мой позвоночник спинной ал­мазные гвоздики забивает серебряным молоточком и оку­нает меня с головы до ног в ванну с пивом бочковым, и по пене красные раки ползают и черные сухарики плава­ют. Вот, блядь, какое удовольствие было! Не знаю даже, сколько времени прошло, и вдруг чую: вот-вот кончу, и уже сдержать себя не мог, заскрипел зубами, изогнулся весь и заорал... Потом уж рассказывал Кимза, что орал я секунд двадцать, и аж пробирки зазвенели, а осциллогра­фа лампочка перегорела от моей звуковой волны. Сам же я полетел в обморок, в пропасть.

Открываю глаза. Свет горит, ширинка застегнута на все пуговицы, в голове холодно и тихо, и вроде бы набита она сырковой массой с изюмом. Очень я ее уважаю. Ни­какого нет похмелья. Выхожу в лабораторию. На меня за­шикали. Академик над прибором, от которого пар валит, колдует и напевает: «...А вместо сердца пламенный мо­тор...» Ну как себя не уважать в такую минуту. Я и ува­жал. Вдруг что-то треснуло, что-то открыли, гайки ски­нули, академик крикнул: «Ура!» — подбежал ко мне, ру­ку трясет и говорит:

— Вы, батенька, возможно, прародителем будете вновь

30

зарождающегося человеческого племени на другой пла­нете! Каждый ваш живчик пойдет в дело! В одном термо­се — народ! В двух — нация! А может, наоборот. Сам черт не разберется в этих сталинских формулировках. Поздра­вляю! Желаю успеха.— И убежал.

Я ни хуя не понимаю. Влада Юрьевна смотрит на ме­ня, вроде и не она дрочила, а оказывается, вот что: мою наизлющую малофейку погружали в разные жидкие газы, замораживали, к ебаной бабушке, в камень, ну и оттаи­вали. Оттают и глядят: живы хвостатые или нет, а в них гены затасованы. Никак не могли газ подобрать и граду­сы. И вот — подобрали. И что же? Ракет тогда не было. Но Кимза мечтал запустить мою малофейку на Андроме­ду и — в общем, я в этом деле не секу — посмотреть, что выйдет. Понял? Ты ебало не разевай. Еще не то услы­шишь. Они бы попали на Андромеду и в стеклянном приборе, как в пузе, забеременели бы. Через девять меся­цев — раз, и появляются на планете Андромеда живе­хонькие Николаи Николаичи! Штук сто сразу, и приспо­сабливаются, распиздяи, к окружающей среде. Не ве­ришь? Мудило! А ты купи карпа живого, заморозь, а по­том в ванну брось. Он же и оживет. А-а-а! Хуй на! Чтоб не падал от удивления. Так вот, возвращается академик. Хотя нет! Сначала я говорю:

— Дайте хоть взглянуть краем глаза на этих живчи­ков.— Пристроил я шнифт к микроскопу. Гляжу. А их видимо-невидимо. Правда, что народ или нация. И каж­дый живчик в ней — Николай Николаевич. Надо бы, ду­маю, по бабе на каждого, но наука еще додумается. Вот приходит академик и говорит:

— Вы, Николай-батенька, уж как-нибудь сдерживайте себя, не рычите, не орите при оргазме, а то уж по инсти­туту слух пополз, что мы вивисекцией здесь занимаемся. А времена знаете какие? Мы — генетики — без пяти ми­нут враги народа. Да-с. Не друзья, а враги. Сдерживайте себя. Трудно. Верю. Но сдерживайте. Скрипите хотя бы зубами.

— Это,— говорю,— нельзя. От зубного скрипа в киш­ке глисты зарождаются.

— Кто вам, милый вы мой, это сказал?

— Маманя еще говорила.

— Кимза! Подкиньте эту идею Лепешинской. Пусть ее молодчики скрипят зубами и ждут самозарождения гли­стов в своих прямых кишках. По теории вероятности ус-

И


пех обеспечен. А еще лучше — вставьте им в анусы по зубному протезу... Шарлатаны! Варвары! Нахлебники! Враги народа!

Тут академик закашлялся, глаза закатил, побелел весь, трясется, вот-вот хуякнется на пол, а я его на руки взял.

— Не бздите,— говорю,— папаша, ебите все в рот, плюйте на солнышко, как на утюг, разглаживайте мор-шины!

Академик засмеялся, целует меня.

— Спасибо,— говорит,— за доброе, живое слово, не бу­ду бздеть, не буду! Не дождутся! Пусть бздит неправый! — Он это по-латински добавил.

Кимза тут спирт достал из сейфа. Я закусон приволок свой донорский, ну мы и ебнули за успех науки. Акаде­мик захмелел и кричит, что не страшна теперь человече­ству всемирная катастрофа и что если все пиздой накро­ются и замутируют, то моя сперма зародит нового здоро­вого человека на другой планете, а интеллект — дело на­живное, если он вообще человеку нужен, потому что хули от него, кирюха ты мой, толку, от интеллекта этого? Ты бы посмотрел, как ученые хавают друг друга без соли, блядь, в сыром виде, разве что пуговички сплевывают. А международное положение какое? Хуеватое. Вот какое! У зверей, небось, львов там или шакалов, даже у акул нету ведь международного положения, а у человека есть. Из-за интеллекта. Ладно. Прости за лекцию. Пей. А радиация, блядь! Из-за этой радиации, знаешь, сколько нас импо­тентами стало? Хорошо — у меня иммунитет от нее, суки позорной.

^

\л ороче, прихожу на другой день или после воск-^ ресенья, ложусь в хавирке на диванчик, а член не -"""встает. Дрочу, дрочу, а он не встает. От рук отбил­ся, гадина, совсем. Заелся, пропадлина. А дело было простое — я ведь все воскресенье про Владу Юрьевну мечтал, сеансов набирался, влюбился, ебитская сила. Но работать-то надо! Кимза орет без толку: внимание, товарищи,— оргазм! Опять занервничал. -И представь,

32

Влада Юрьевна говорит, что, мол, у меня теперь какой-то стереотип динамический в голове образовался и придется ей снова вмешаться. Я от этих слов чуть не кончил. Села она, кирюха ты мой, опять рядышком и пальчиками его... а-а-ах! Закрываю глаза, лечу в тар-тарары, зубами скриплю, хуй с ними, с глистами, а в позвоночник мой по новой забиваются, загоняются сере­бряным молоточком алмазный гвоздик за алмазным гвоз­диком. Ебс! Ебс! Ебс! И по жилам не кровь течет, а му­зыка. И веришь, ногти чешутся на руках и на ногах так, что, как кошка в течку, все охота царапать, царапать и рвать на кусочки. Тебя пиздячило когда-нибудь током? Триста восемьдесят вольт, ампер до хуя и больше, в две фазы? А меня пиздячило. Так это все мура по сравнению с тем, когда кончаешь под руководством Влады Юрьев­ны. Молния, падла, колен в двадцать ебистосит тебя ме­жду большими полушариями, не подумай только — жо­пы, головы! И — все! Золотой пар от тебя остается, испа­рился ты в дрожащую капельку, и страшно, что рассыпа­лись навсегда все двадцать розовых колен родной твоей молнии. Выходит дело, я опять орал и летел в пропасть. Кимза ворвался. Бешеный, белый весь, пена на губах, за­икается, толком сказать ничего не может, а Влада Юрь­евна ему и говорит, спиртом рученьки протирая:

— Опыты, Анатолий Магомедович, будут доведены до конца. Не теряйте облика ученого, так идущего вам. Ес­ли Николай кричит, то ведь при оргазме резко меняются параметры психологического состояния и механизмы торможения становятся бесконтрольными. Это — уже особая проблема. Я считаю, что необходимо строить сур-добарокамеру. И заказать новейшую электронную аппа­ратуру.

Ты бы посмотрел на нее при этом. Волосы мягкие, ры­жие, глаза спокойные, зеленые, и никакого блядства на лице. Загадка, сука. То-то и оно-то. А у Кимзы челюсть трясется и на ебале собачья тоска. Если бы был маузер — в решето распатронил бы меня. Блядь буду, человек, ес­ли не так. Ну, и я не фраер, подобрался, как рысь мага­данская, и ебал я теперь, думаю, всю работу, раз у меня любовь и второй олень появился на голубом горизонте.

— А вас, Николай, я прошу не пить ни грамма еще две недели. Чтобы не терять времени при мастурбации. У нас

33


его мало. Лабораторию вот-вот разгонят,— только и ска­зала Влада Юрьевна и вышла, лапочка. Кимзе я потом говорю:

— Чего залупился? Давай кляпом рот затыкать буду.

— А без кляпа не можешь?

— Ты бы сам попробовал,— говорю.

Он опять побелел, но промолчал. А у меня планы наполеоновские. Дай, думаю, разузнаю, где живет Влада Юрьевна. Подождал ее на остановке, держусь на расстоя­нии, когда сошли. Темно было. Она идет под фонарями в черном пальто-манто, ноги, как колонны у Большого тетра, белые, блядь, стройные, только красиво сужаются книзу, и у меня стоит, как новый валяный сапог, а я без пальто, в кепчонке с Дубинского рынка. Кое-как отогнул хуй влево, руку в кармане держу, хромаю слегка. Зашла она в подъезд. Смотрю — по лесенке не спеша поднима­ется, и коленка видна, когда ногу ставит на ступеньку. Пятый этаж... ушла... А у меня в глазах: нога ее и колен­ка, ох, какая коленка, кирюха ты мой! Вдруг легавый подходит и говорит:

— Чего выглядываешь тут, прохиндеина?

— Нельзя, что ли?

— Ну-ка, руку вынь из кармана! Живо!

— Да пошел ты! На хуй соли я тебе насыпал? — Как же я руку-то выну? Неудобно, думаю.

— Р-руки вверх! — заорал легавый. Смеюсь.— Руки вверх, говорю! — И правда, дуру достает и дуло мне ме­жду рог ставит. Я испугался, руки поднял, а хуило торчит, как будто в моем кармане «максим»-пулемет.

Легавый ахнул, дуло к сердцу моему перевел и за хуй цап-царап.

— Что такое?! — растерянно спрашивает.

— Пощупай получше и доложи начальству,— говорю.— Убедился?

— А документы есть? — Дуру легавый в кобуру спих­нул сразу.

— Только член,— отвечаю.

— Чего он у тебя... того?.. Стоит на улице?

— Любовь у меня. Вот и стоит.

— Иди уж, дурак. Весь в комель уродился. Увидел что ль кого?

34

Посмотрел легавый, голову задрал, нету ли где в окне голой бабьей жопы по случаю, и ушел с досадой. А я сел на краешек мостовой, напротив, и гляжу, как стебанутый мешком с клопами, на дом Влады Юрьевны. Любовь, бля, это тебе, кирюха, не червонец сроку. Это, бля, по-страшней, и на всю жизнь. От звонка до звонка. Ох, как я тогда мучился! Вроде бы кто гвозди мне под ногти за­гонял! Ты не думай, что в ебле дело было. Мне бы про­сто так смотреть на лицо ее белое без блядства, на воло­сы рыжие и глаза зеленые. А руки? Рук таких больше нет ни у кого! Вот с чем бы тебе, мудило, сравнить их? Вот представь, стоишь ты босиком на льдине. Семь ветров дуют в семь твоих бедных дырочек. У мужчин, дубина ты, семь, а у баб восемь. На одну дырочку больше, а сколько шухера! В душе, в общем, сквозняк, и жизнь твоя, курва, кажется чужой зеленой соплей. Харкотиной, более того, а вокруг тебя конвой в белых полушубках и горячие бараньи ноги хавает — обжигается. Дрожишь, говнюк? А ты выпей! Вот так. И вдруг... вдруг нету ни хуя, ни конвоя, ни чужих горячих бараньих ног, а теп­лый песочек и пальмы, чтоб мне твое сердце пересади­ли. А под пальмами шоколадные бабы, и одна, самая бе­лая, подходит и намазывает тебе бесплатно на муде це­лую банку розового крема, не для бритья, а в пирожные эклер который помещают. Приятно? Но приятно что! И так тебя быстро перевели из одной окружающей среды в другую, словно бы из карцера в больничку, что ты в это не веришь ни хера и орешь от страху, и хуякс — в обмо­рок. А ты не горюй. Попадаешь еще по обморокам. По­падется тебе баба, вроде Влады Юрьевны, и попадаешь. Ты малый температурный: в залупе — ртуть. Только тебе чего надо? Тепла! Паечку тепла, законную и кровную. Хули ты ко мне с обмороками пристал? Что я, профес­сор, что ли? «Почему? Почему?» Еб твою мать! Раскинь шарики-то свои! Ведь из мужиков редко кто падает в об­мороки. Все больше бабы. И какие бабы? Простые. Ра­ботяги. Не только асфальтировщицы. Мудак ты все-таки! А и кассирши, и бухгалтерши, и в химчистке которые блевотину нашу принимают, и воспитательницы из яс­лей, и продавщицы, особенно зимой, если на улице ово­щи продают, фрукты и мороженое, и со стройки бабы, и с мясокомбината, и из всяких фабрик и мастерских. Ведь как дело обстоит? Вроде бы за день наебешься на рабо­те так, что только пожрать — и на бок, и намерзнешься,

35


и жопу отсидишь, и руки ноют, и глаза болят, если баба чертежница. А на самом деле в чем секрет-то? Или муж или ебарь кидает простой такой бабе палку, и она, ми­лая, как на другую планету переносится, я ж тебе не раз разжевывал, дубина ты врожденная. Вот летчик в пике когда входит, тоже обморок чувствует. И космонавты, пока не вырвутся из нашей вонючей атмосферы. Пе­регрузки, значит. Вбей это себе в голову. И в ебле, при палке, тоже перегрузки наступают уму непостижимые и телу невозможные. И все в этот миг сгорает к ебаной ба-буле: и заботы, и ломота, и что за квартиру не плачено, и что какая-то мандавша чулок порвала в автобусе, а ему в паре с другими пять рублей цена — полтора дня рабо­ты... Все забывается, еще раз подчеркиваю. Все, что ебет за день нашу работящую женщину... А вот, приблизи­тельно, миллиардерши — те не то чтобы в обморок хряк-нуться, но и вообще кончать не могут, скажу я тебе офи­циально. Разберем почему. Неверящему Антропу — хуй в жопу. Я тебе логикой между рог вдарю. Слыхал про ки­но Муссолини «Сладкая жизнь»? Там это дело показано. Или про кинозвезд читал? По пять раз замуж выходят. Разве побежит баба от мужика, если он ее в космос вы­водит? Если она под ним помирает, травиночка, от сча­стья? Ни в жисть! И эта самая жисть устроена хитрожо-по. Раз тебе на обед какаду, леденцами набитые, и шаш­лык из муравьеда, и лакеи в плавках шестерят, а в шка-пе шуб, что в комиссионке, и три машины внизу, да в каждой шофер с монтировкой до колен, только позво­ни — прибежит и влупит, то от всего этого изобилия ты в обморок не упадешь и совсем не кончишь. Захавались. Отсюда хулиганство в крови и легкие телесные повреж­дения. Бывают и тяжелые. Она кончить не может и на­чинает миллиардера кусать, а он, паскудина, не орет: ему приятно. Потом сам ее кусать начинает, рычит от удо­вольствия, ну и до блевотины надоедят друг другу. Раз­вод. Или миллиардер идет смотреть, как баба под музыку раздевает сама себя. Они зачем это смотрят? А вот зачем. Если ты мужик нормальный, и баба перед твоим носом платьице — влево, комбинацию — вправо, лифчик — фьюить, штанишечки — в сторону, а прожектор голубой светит ей прямо в собранную муфточку, а розовый в сиськи, то не знаю, как ты, кирюха, а я бы — клянусь, пусть мне твое сердце пересадят, если вру,— помчался бы по черепам на сцену, и пока мне полиция крутит ру-

36

ки, бьет дубинкой по башке, свистит, гадина такая, газы в глаза пускает, а я пилю и пилю этот стриптиз, пока не кончу. А когда кончу, вези меня в черном «форде» на суд. И на ихнем суде я скажу в последнем слове:

— Поскольку горю с поличным — сознаюсь. Уеб! И правильно! Не раздевайся на моих глазах. Ты мне не же­на! Всегда готов к предварительному тюремному заклю­чению!

Вот как поступит здоровый русский человек, который против разврата. А миллиардеры, знаешь, зачем на стрип­тиз ходят? Потому что можно эту бабу не ебать. Они ра­ды, что закон запрещает забираться на сцену. А здоровый мужик туда не пойдет. Яйца так опухнут от сеанса, что до Родины враскорячку добираться придется. Ну, теперь все тебе ясно? Откуда я все это знаю? В сорок четвертом с одной бабой жил в лагере. Жена директора дровяной ба­зы. С дровами-то вшиво в войну было, ну он и нахапал миллионы. А она, миллионерша, полхера у него откуси­ла без смягчающих обстоятельств. Ее посадили, а его вы­лечили и сказали:

— Поезжай на фронт. Развратничаешь, сволочь, когда всенародная кровь льется!

Так что миллионы выходят боком, как видишь. Вопро­сы есть? Да. И с кассиршей я жил, и с завхимчисткой, и с поварихой. Ты лучше спроси, с какой профессией я не хил. Разве что с вагоновожатой трамвая «Аннушка». Да­же с должностями я жил, не то что с профессиями. Да. И все в обморок падали. Бывало по многу раз. Почему же ты не веришь в эти обмороки? У тебя же логика в башке не ночевала! Докажу. Замечал, что в аптеках нашатырно­го спирта часто не бывает? Почему, думаешь? Нет, его не пьют, а нюхают, он при обмороках помогает. А они ко­гда бывают? При оргазмах! Или ваты нету ни в одной ап­теке? Значит, у всех в один день месячные появились. По теории вероятности так выпало. Анализ надо привыкать делать. Помнишь, лезвий было нигде не достать? Это ки­тайцы стаю мандавошек перекинули к нам через Амур. Пришлось все вплоть до бровей брить, а я же не стану после мудей этим лезвием скоблить бороду? Перерасход вышел по лезвиям. Логикой думать надо, одним словом, • хватит мне мозгу засерать!.. Налей боржомчику. У меня изжога от твоей тупости. Любя говорю. На чем останови­лись? Да. Влюбился я. Въебурился по самые уши.

37


в

На другой день Кимза на меня волком смотрел, не разговаривал, а Влада Юрьевна цыганским своим голосом спросила:

— Может быть, сегодня, Николай, вы сами? А я под­готовлю установку.

— Конечно,— говорю. Запираюсь в хавирке, жду ко­манды: внимание — оргазм! Думаю о Владе Юрьевне. И у меня с ходу встает. Тут она постучала, просовывает в дверь книжку и советует:

— Вы отнеситесь к мастурбации как к своей работе, исключите начисто сексуальный момент как таковой. К примеру, мог бы дядя Вася работать в морге, если бы он рыдал при виде каждого трупа?

Логикой она меня убедила, хотя я подумал, что как же это так, если исключить сексуальный момент? Ведь тогда и стоять не будет. Однако поверил. Одной рукой дрочу, другой — книгу читаю. Кимза, сволочь, олень-соперник, стучал два раза и торопил. Я его на хуй послал и сказал, что я ему не Мамлакат Мамаева и не левша и обеими ру­ками работать не умею. Книга была «Далеко от Москвы». Интересно. Я сам ведь был на том нефтепроводе. Вот ка­кие судьба дает повороты. Несу пробирку с малофейкой Владе Юрьевне.

— Спасибо. Вы не уходите, Николай. Вникайте в суть наших экспериментов. Анатолий Магомедович разрешил. В этой установке мы будем сегодня бомбардировать ва­ших живчиков нейтронами и облучать их гамма-лучами. А затем, вот в этом приборе ИМ-1, начнется наблюдение за развитием плода. Это — матка. Только искусственная. Наша тема: исследование мутаций и генетического стро­ения эмбрионов в условиях жесткого космического облу­чения с целью выведения более устойчивой к нему чело­веческой особи.

Я раскрыл ебало, как ты сейчас, ничего не понимаю, но смотрю. Малофейку мою в тоненькой стекляшке зало­жили в какую-то камеру. Кимза орет: «Разряд!» — а мне страшно и жалко малофейку. Ты представь: нейтрон этот несется, как в жопу ебаный, и моего родного живчика Николай Николаевича — шарах между рог! А он и хво-

38

стик в сторону. Надо быть извергом, чтобы спокойно чувствовать такое. Я зубы сжал, еще немного — распиз-дошил бы всю лабораторию. Тут вынимают мою мало­фейку, смотрят в микроскоп — а она ни жива ни мерт­ва — и в газ суют для активности. Потом отделили одно­го живчика от своих родственников и в искусственную поместили матку. Господи, думаю, куда же мы забрели, если к таким сложностям прибегаем. Кто эту выдумал на­уку? Пойду я лучше по карманам лазить в троллейбусе «Букашка» и в трамвае «Аннушка». Особенно зло меня разобрало на эту матку искусственную. Шланги к ней разные тянутся, провода, сама блестит, стрелками шеве­лит, лампочками, сука такая, мигает, а рядом четыре ла­борантки вокруг нее на цирлах бегают, и у каждой по матке, лучше которых не придумаешь, хоть у тебя во лбу полметра с дюймом. И поместили туда Николай Никола­евича! А что, если он выйдет оттуда через девять месяцев, а глаз у него правый нейтроном выбит, и ноги кривые, и одна спина короче другой, и вместо жопы — мешок, как у кенгуру? А? Чую — говно ударило в голову. Хорошо Влада Юрьевна спросила:

— Вы о чем задумались, Николай?

— Так. Прогресс обсуждаю про себя,— говорю и в обе фары уставился на нее, сердце стучит, ноги подгибаются, дыхания нет: любовь! Беда!

Вечером беру спирт, закусон и иду на консилиум к ме­ждународному урке.

— Так и так,— говорю,— что делать?

— Не с твоим кирзовым рылом лезть в хромовый ряд. На этом деле грыжу наживешь и голой сракой об краше­ный забор ебнешься,— говорит урка.— Забудь любовь, вспомни маменьку.

Пошел ты на хуй малой скоростью,— говорю.

— Хороший ответ, молодец. Вот если бы так в райсо­бесе отвечали, то и никакой бюрократии в государстве бы не было. А то с пенсией тянут, тянут. Патриотизма в них ни на грош.

Урка пенсию по инвалидности хлопотал. Он, видать, задумался, приуныл. Я и покандехал к дому. В сердце — сплошной гной. Впору подсесть и перезимовать в Таганке всю эту любовь. Мбчи нет. И даже не думаю, есть у Влады муж или нет его, наорать мне на все, глаза

39


на лоб лезут, и учти, дело не в половой проблеме. Бери выше. Ночь не спал, ходил, голову обливал из крана, к Кимзе постучал. Он не пустил. Может, спал? Утра не до­ждусь. Как назло, часы встали. Прибегаю, а в лаборато­рии все Владу Юрьевну с чем-то поздравляют, руки тря­сут, в руках у нее букет, она головой кивает по-княжески, с высоты, увидела меня, подходит и дает цветочек. Ким-за же, заметил я, плачет тихо, слезы текут.

— Николай! Для вас это тоже праздник своего рода.— У меня рыло перекосило шесть на девять, и что бы ты ду­мал? Оказывается, Влада Юрьевна попала от меня искус­ственно первый раз то ли в РСФСР, то ли во всем мире. «Как? Как?» Ну и олень ты сохатый. На твои рога толь­ко кальсоны сраные вешать, а шляпу — большая честь. Голодовку объявлял когда? А я объявлял. Меня искусст­венно кормили через жопу. Ну и навозились с ней граж­дане начальники! Только воткнут трубку с манной кашей, а я как перну — и всех их с головы до ног. Они меня са­погами под ребра, по пузу топают, газы слушают и опять в очко загоняют кашицу или первое, уж не помню. А я опять поднатужусь, кричу: «Уходи! Задену!» — их как ве­тром сдуло. Откуда во мне бздо бралось — ума не прило­жу. От волюнтаризма, наверное. А может, от стального духа. Веришь, перевели меня из Казанской тюрьмы в Та­ганку, чего и добивался. Похудел только.

Короче, Владе Юрьевне Кимза вставил трубочку, и по трубочке мой Николай Николаевич заплясал на свое мес­то. Вот в какую я попал непонятную, сука, историю. Не знаю, как быть и что говорить. Только чую: скоро чок­нусь. Мне бы радоваться как папаше будущему и мать своего ребенка зажать и поцеловать, а я в тоске и думаю, ебись ты в коня, вся биология, жить бы мне сто лет на­зад, когда тебя не было. Чую: скоро чокнусь, смотрю на Владу Юрьевну, вот она, один шаг между нами, и не пе­рейти его. А в ней ни жилка не дрогнет, ни жилочка. Сфинкс. Тайна. Вроде бы ей такое известно, до чего нам не допереть, если даже к виску отбойный молоток при­ставить. Однако беру психику в руки.

— Вы, Николай, не смущайтесь и ни о чем не беспо­койтесь. Если хорошо кончится — вы дадите ему имя. Я вас понимаю... все это немного грустно. Но наука есть наука.

40

1

Я чтобы не заплакать, ушел в свою хавирку, лег, меч­тать начал о Владе Юрьевне, привык на нарах эта-

/ ким манером себя возбуждать, мастурбирую и «Да­леко от Москвы» читаю. В лаборатории вдруг какой-то шум, я быстро струхнул в пробирку, выхожу, несу ее в ру­ке. А там, блядь, целая делегация. Замдиректора, парт­ком, начкадрами и какие-то не из биологии люди. При­каз читают Кимзе. Лабораторию упразднить. Кимзу и Владу Юрьевну уволить. Лаборанток перевести в уборщи­цы, а на меня подать дело в суд, ни хуя себе уха, за оч­ковтирательство, прогулы и занятия онанизмом, не соот­ветствующие должности технического референта. А за то, что я уборщицей был по совместительству, содрать с ме­ня эти деньги и зарплату до суда заморозить. Я как сто­ял с малофейкой в руке, так и остался стоять. Ресничка­ми шевелю, соображаю, какая ломается мне статья, ре­шил уже — сто девятая. Злоупотребление служебным по­ложением. Часть первая. А замдиректора еще что-то чи­тал про вредительство в биологической науке и как Лы­сенко их разоблачил, насчет империализма-менделизма и космополитизма. Принюхиваюсь. Родной судьбой запах­ло, потянуло тоскливо. Судьба моя пахнет сыро, вроде листьев осенних, если под ними еще куча говна собачье­го с прошлого года лежит.

— Вот он! Взгляните на него! — Замдиректора пальцем в меня тычет.— Взгляните, до каких помощников опус­тились наши горе-ученые, так любившие выдавать себя за представителей чистой науки. Чистая наука делается чистыми руками, господа менделисты-морганисты!

Челюсть у меня — кляцк! Пиздец, думаю! Тут, окромя собственной судьбы, еще и политикой чужой завоняло. С ходу решаю уйти в глухую несознанку. С Менделем я не знаком. На очной ставке так и скажу, что в первый раз в глаза вижу и что я таких корешей политанией вывожу, как лобковую вшу. А насчет морганиста прокурору по надзору заявлю, что в морге моей ноги не было и не бу­дет и мне не известно, ебал кто покойников или не ебал. Чего-чего, а морганизма, сволочи, не пришьете! За него же дают больше, чем за живое изнасилование! Это ты уж, кирюха, у прокурора спроси, почему извилина у тебя од­на и та на жопе, причем не извилина, а прямая линия. Не перебивай, лох позорный. Гуляй по буфету и слушай... Прибегает академик, орет: «Сами мракобесы!» А замдире-

41


ктора берет у истопника ломик и шарах этим ломиком сплеча по искусственной пизде!

— Нечего,— говорит,— на такие горе-установки народ­ные финансы переводить! — Малофейку у меня из руки вырвал и выбросил, гад такой, в форточку. Из этого я вы­вел, что он уже не зам, а директор всего института. Так и было. Кимза вдруг захохотал, академик тоже, Влада Юрь­евна заулыбалась, народу набилось до хера в помещении. Академик орет:

— Обезьяны! Троглодиты! Постесняйтесь собственных генов!

— У нас, с вашего позволения, их нету. У нас не гены, а клетки! — отбрил его замдиректора.— Признаетесь в ошибках?

Потом составляли кому-то приветствие, потом на заем подписывались, и меня дернули на заседание Ученого со­вета. И вот тут началась другая судьба, убрали говно со­бачье из-под осенних листьев. Выкинул я его своими ру­ками. Но по порядку. Поставили меня у зеленого стола и вонзились. Мол, зададут мне несколько вопросов, и чем больше правды я выложу, тем лучше мне будет как про­стой интеллигентной жертве вредителей биологии. Зада­вать стал замдиректора.

— В каких отношениях находился Кимза с Молоди-ной? Писал ли за нее диссертацию и оставались ли одни? Но по порядку. Я тебе разыграю допрос.

— В отношениях,— говорю,— научных. На моих глазах не жили.

— Говорил академик, что сотрудники Лепешинской только портят воздух?

— Не помню. Воздух все портят. Только одни прямо, а другие исподтишка.

— Вы допускали оскорбительные аналогии по адресу Мамлакат Мамаевой?

— Не допускал никогда, уважал с детства. Имею порт­рет.

Я сразу усек, что донос тиснула одна из лаборанток. Больше некому. Валя, псина.

— Кимза обещал выдать вам часть Нобелевской пре­мии?

— Не обещал.

— Кто делал мрачные прогнозы относительно будуще­го нашей планеты?

— Не помню.

«

— Как вы относились к бомбардировке вашей спермы нейтронами, протонами и электронами?

— Сочувственно.

— Обещал ли Кимза сделать вас прародителем будуще­го человечества?

На хуй мне это надо? — завопил я.— Первым по де­лу пустить хотите?

— Не материтесь. Мы понимаем, что вы жертва. Что сказал академик относительно сталинского определения нации?

— По мне, все хороши, лишь бы ложных показаний на суде не давали. Что жид, что татарин.

— Почему вы неоднократно кричали? Вам было больно?

— Приятно было, наоборот.

— Вам предлагали вивисекцироваться?

— Нет, ни разу.

— Вы знаете, что такое вивисекция?

—- Первый раз слышу.

— В чем заключалась ваша... ваши занятия?

— Мое дело дрочить и малофейку отдавать. Больше я ничего не знаю. Действовал по команде: внимание — ор­газм! Как услышу, так включаю кожаный движок.

— Как относились сотрудники лаборатории к Менделю?

—ч- Исключительно плохо. Неля даже говорила, что они во время войны узбекам в Ташкенте взятки давали и за-место себя в какой-то посылали Освенцим. И что лени­вые они. Сами не воюют, а дать себя убить — пожалуйста.

— Кем проповедовался морганизм?

Началось, думаю, самое главное, и вспомнил, как Вла­да Юрьевна говорила: «Что было бы, Николай, если бы дядя Вася в морге рыдал над каждым трупом?» С ходу стемнил.

— Что это за штука, морганизм?

— Вам этого лучше не знать. Кто с уважением отзывал­ся о космополитах?

— Кто это такие? Первый раз слышу.

— Выродки! Люди, для которых не существует границ. Пиздец, думаю, надо будет предупредить международ­ного урку вечером.

— Сколько часов длился ваш рабочий день и сколько спирта вы получали за свою трудовую деятельность?

Ну, думаю, пора принимать меры. Косить надо. За­трясся я, надулся до синевы, подбегаю к другому концу стола — и хуяк в рыло замдиректору полную чернильни-

43


цу чернил. А она в виде глобуса сделана. Хуяк, значит,— и в эпилепсию. Упал, рычу, пену пускаю. Ногами коло­чу, начкадрами по яйцам заехал, кто-то орет:

— Язык ему надо убрать, задохнется, зубы быстрей ра­зожмите чем-нибудь железным!

Кто-то сует мне между зубов часы карманные. Я челю­стью двинул, они и тикать перестали. Глазами вращаю бессмысленно. Эпилепсия — первый класс по Малому театру. Перестарался, подлюга, затылком ебнулся об ножку стола и начал затихать постепенно. А они вокруг меня держат совет, чтобы сор из избы не выносить, запа­ду пищу не давать. «Скорую помощь» вызвали.

— Этого я никогда не ожидал от своей бывшей жены, — сказал замдиректора — вся рожа и рубашка в чернилах, — хотя о ее связи с Кимзой догадывался. Она просто мелкая извращенка. С сегодняшнего дня мы разведены.

Ну уж тут я чуть не вскочил с пола, однако сдержался. А «скорая помощь» — ее за смертью, сволочь, посы­лать — все не едет. Я опять забился, потом притих и го­ворю: «Воды-ы! Где я?» Отплевываюсь сам почему-то чернилами, с губы пена фиолетовая капает, шатаюсь с понтом, все болит. Мне говорят, чтобы не нервничал, ра­боту обещали подыскать, воды подали, на Кимзу заявле­ние просили сочинить и вспомнить, приносил ли он на опыты фотоаппарат. «Скорая» так и не приехала. В об­щем, они перебздели из-за меня.

^—.только вышел из института, беру такси и рву к дому У^Влады Юрьевны. В голове стучит, ни хуя себе уха!.. ^|Евонная жена она... ни хуя себе уха... ах ты, сука оч­кастая! И жалко мне, что чернильница была глобусом, а Земля наша не квадратная. В темечко бы ему до самого гипоталамуса, гнида, острым краем. Такую парашу пу­стить про лучшую из женщин! «Мелкая извращенка!»

Подъезжаю, блядский род, к ее дому, шефу говорю:

«Стой и жди». Сам квартиру нашел, звоню. Открывает она, Влада Юрьевна, слава тебе, Господи!

— Николай, почему у вас все лицо в чернилах?

— Ваш муж бывший допрашивал. Но я не раскололся и никого не продал.

— Ах, он успел публично отказаться от менделистки-морганистки? Заходите. Собственно, я сама ухожу. Уже собрала вещи.

Короче говоря, тут уж я не таился и говорю:

— Едемте ко мне, не думайте ничего такого, я один жи­ву, могу и у приятеля поошиваться, а вы будьте как дома.

— Едемте,— отвечает,— но ведь вы с Толей в одной квартире живете...

— Ну и что? — кричу и чемодан беру уже за глотку. Жил я тогда один. Тетку мою месяцев шесть как захомутали. Ее, если помнишь, паспортный стол ебал, она и устраивала через него прописки. За деньгу боль­шую. И погорела. Один прописанный шпионом оказал­ся. А эти падлы не то что мы, которые всю дорогу в не-сознанке. Раскололся и тетку продал. Дедка за репку, бабка за папку. Тетка продала своего, тот разговорился. Трясанули яблоньку, и всех, кого они прописали, вы­селять начали. Между прочим, тетке я кешари каждый месяц шлю и деньгами тоже. Хуй — в беде оставлю. Зна­чит, едем мы в такси, она мне ваткой чернила на ебаль-нике вытирает, а у меня стоит от счастья, никто еще за чистотой моей не следил. Никогда. Любили меня неумы­того на сплошных раскладушках. Романтиком я был. Все­гда в пути, как сейчас говорят. И оказывается, Влада Юрьевна еще до войны студентами крутила с Кимзой ро­ман. Но целку до диплома он ей ломать не хотел. Так я понял. Тут война. Кимзу куда-то в секретный ящик за­гнали, бомбу делать или еще что-то. Года через два поя­вляется он весь облученный от муде до глаз, и, сам пони­маешь, на такую пиписку только окуньков в проруби ло­вить, и то не клюнет. Трагедия. Хотели оба травиться. А Молодин, замдиректора, уговорил как-то Владу Юрьевну. Хули, действительно, вешаться? И Кимза ей согласие дал. Она мне зачем рассказала-то? Чтобы я с ним был вежли­вый и сожалительный. Чтобы матом не ругался. Она бы в его комнате жила, но боится, Кимза запьет от тоски, что с ним уже случалось. Приехали. Сгрузили вещички. Я и рассудил, как проводник: надо спускать на тормозах. Взял бельишко и говорю Владе Юрьевне:

— Поживу у кирюхи, а вы тут не стесняйтесь: за все уп­лачено.— И пошел к международному урке.


Спиртяги взял. Лабораторию прикрыли. Завтра не дро-чить. Можно и нажраться. Выпили. Предупредил я его, чтобы поосторожнее рассказывал, как за грани­цу перепрыгивал до тридцатого года в экспрессах. А то космополитизм пришьют. И бедный мой урка междуна­родный совсем до слез приуныл. Он же, говорит, три языка знает и четыре «фени». Польский, немецкий и финляндский. Правда, на них его только полиция по­нимает и проституция, но и так бы он Родине сгодился чертежи какие пиздануть из сейфа у Форда или диплома­та молотнуть за все ланцы и ноты дипломатические. Ты знаешь, лох, говорит урка, сколько я посольств перемо­лотил за границей? В Берлине брал греческое и японское, в Праге, сукой мне быть,— немецкое и чехословацкое. Но в Москве — ни-ни! Только за границей. Я ведь что за­метил: когда прием и общая гужовка, эти послы, ровно дети, становятся доверчивыми. В Берлине я с Федень­кой-эмигрантом — он шоферил у Круппа — подъезжал к посольству на «мерседесе-бенчике». На мне смокинг и котел, чин-чинарем. Вхожу, говорит урка, по коврам в темных тапочках на лесенку, по запаху канаю в залу, где закуски стоят. Самое главное в нашей работе — это пере­силить аппетит и тягу выпить. А послы мечут за обе щеки. На столе поросята жареные, колбасы отдельной — до хуя, в блюдах фазаны лежат, все в перьях цветных, век мне свободы не видать, говорит, если не веришь. Попро­буй тут удержись — слюни, как у верблюда, текут, живот подводит... В Берлине вшивенько тогда с бациллой было. Все больше черный да черствый. Но работа есть работа — просто так щипать* я и в Москве мог. Выбираю посла с шеей покрасней и толстого. Худого уделать трудно, он, как необъезженный, вздрагивает, если прикоснешься, и глаза косит, тварь. Выбираю я его, с красной шеей, в тот момент, когда он косточку обгладывает поросячью или же от фазана. Обгладывает, стонет, вроде кончает от удо­вольствия, глаза под хрустальную люстру вываливает, па­даль. Объяви ты его родному государству войну — не ото­рвется от косточки. Тут-то я, говорит урка, левой вежли­во за шампанским тянусь, а правой беру рыжие часы или лопатник с валютой. Куда там! Исключительно занят ко-

* Быть карманником.

46

сточкой. Теперь вся воля нужна, чтобы отвалить от стола с бациллой. Отваливаю. Феденька уже кнокает меня у подъезда. Подает шестерка котелок. Я по-немецки вы­учил, трекаю — себя называю. Другой шестерка орет:

«Машину статс-секретаря посольства Козолупии!» Фе­денька выруливает, и мы солидно рвем ужинать. Нагло работали. Кому я мешал? Я же враждебную дипломатию подрывал и даже не закусывал. И запел урка: «На грани­це тучи ходят хмуро». А я сижу, слушаю и забываюсь. По­дольше бы говорил. Посоветовал ему в Чека написать, попроситься. Он говорит, что уже написал и ответ при­шел: ждать, когда вызовут. Я ему не поверил. Что такое морганизм, спрашиваю, знаешь? И рассказываю, как мне его пришить хотели. Международный урка загорелся с ходу, забыл свои посольства и экспрессы, пошли, гово­рит, возьмем их с поличным! Пошли в морг! А во мне та­кая любовь и тоска, что я согласился. Поддали для душ­ка и тронулись. Морг этот за нашим институтом во дво­ре находился. Дача зимняя. Окна до половины, как в ба­не, белилами замазаны. Свет дневной какой-то бескров­ный горит — в трех с краю. Встали мы на цыпочки и да­вай косяка давить. Никого нет, кроме покойников. Лежат они голые, трупов шесть, и с ихних бетонных кроватей вода капает. Обмывали. А в проходе шланг черный змеей из стороны в сторону вертухается — вода из него хлещет. Дядя Вася, видать, выключить забыл. Не поймешь — где баба, где мужик, да и все равно это. Ноги у меня подко­сились от страха и слабости. Ничего нет страшней для меня, карманника, когда человек голый и нет на нем кар­манов. На пляже я не знаю, куда руки девать. В бане, блядь, особенно безработицу чувствую. Но там хоть го­лые, без карманов, но живые, а тут мертвые. Полный пессимизм. А международный урка прилип к окну — не оторвешь. Прижег я ему голяшку сигаретой — сразу ото­рвался, разъебай. Хули, говорю, подъезд раскрыл, нет тут ни хуя интересного. А он уперся, что, мол, наоборот. И что как угодно он может себя представить и в Монте-Карло, где он ухитрился спиздить у крупье лопаточку, что деньги гребет,— на хера ее только пиздить, неизвест­но,— в спальной посла Японии в Копенгагене, и в Ка-сабланке, где он на спор целый бордель переебал, девят­надцать палок кинул, пять долларов выиграл, и в Карлс-баде в тазике с грязью, ну где хочешь, там он и может се­бя представить. А в морге, говорит, век мне свободы не видать, изрубить мне залупу на царском пятачке в мелкие кусочки, не могу — и все. Вот загадка! Смотрю и не мо-

47


гу. И лучше не надо. Эту границу никогда не поздно пе­рейти. А пока хули унывать!

Еще поддали... Сидим в кустах, как лунатики, и подда­ем. Я и плакать тогда начал, ковыряю в дупле спичкой и реву, сукоедина, как гудок фабрики имени Фрунзе. Меж­дународный урка думает, что я трупов перебздел, нер­вишки не выдержали, а у меня одно на уме. «Я,— гово­рю,— смерть ебу, понял?» — «Ты-то,— говорит урка,— ее ебешь, а она с тебя не слазит, мослами пришпоривает!» Тут я не выдержал и раскололся урке, что мою малофей-ку без моей помощи перевели в организм Владе Юрьев­не и попала она впервые в историю. Как быть? Может, ковырнуть, а я уж сам по новой накачаю? Или идти в роддом с кешарем и букет из ЦПКиО спиздить? Как я дитя на руки возьму и баюкать буду? У меня, чую, ком­пас неполноценности начинает вздрагивать. Зачем это они выдумали, бляди, разве не смог бы я просто так пал­ку кинуть? Со своей-то злой малофейкой? И чего оргаз­му пропадать? Я, сучий мир, еще, слава Богу, не маши­на, и муде у меня сварное, а не на гайках. Правильно, ду­маю, Молодин-замдиректора ломиком пиздятину искус­ственную раскурочил, одно мокрое место от нее оста­лось — ебаный нейтронами Николай Николаич. Обидно мне. Как быть? Урка слушает, хохочет. Такой прецедент был, говорит, у нас в Воркуте. Один фраер пятерку волок, год остался, приезжает к нему баба на свидание с паца­ном двухлеткой. Он ее с вахты вытолкал и разгонять на­чал. «Падла, такая-сякая, проститутка, меня тут исправ­ляют, а ты ебешься с кем попало, алиментов захотела, шантажистка!» Тут даже опер наш возмутился. «Такая на­халовка,— говорит,— товарищ Лялина, у нас не прохаза-ет. Мы на стороне заключенных, а личных свиданий у вас не было ни одной палки, потому что муж ваш фашист­ская сволочь, картежник, отказник и саботажник. Идите на хуй, откуда явились!» Баба — в слезу. Доказывает: при­ходил Ляпин в командировку, пилил и слова говорил. А Лялин кричит: «Конвой! Бей по ней прямой наводкой! Пускай, сука, проверяет деньги, не отходя от кассы! Шантаж!» С тем баба и уехала. А ведь Ляпин, сволочь, в побег по натуре ходил. Я один знал. Нас тогда не счита­ли даже. Мороз сорок пять градусов, жрать нехуя и убе­жать некуда. А Ляпин бегал. И все с концами. Наебется, как паук, и обратно чешет. Талант громадный был. Из Майданека бегал, не то что с Воркуты. Я, говорит, по-ебаться бегу, так как дрочить не уважаю из принципа. Та-

48

кого человека любая разведка разорвала бы на части. Я говно по сравнению с ним.

Много еще чего натрекали мы с уркой друг другу. В морг так никто не приходил похариться.

12.

По утрянке заваливаюсь домой... Ты пей, кирюха, скоро конец, самое интересное начинается, а я поссать сбегаю. Ладно, иди ты первый. Я постар­ше — потерплю. Ну вот. Ведь правда, скажи ты мне, как хорошо, если ссышь и не щиплет с резью, если, к при­меру, жрешь и запором не мучаешься, принесет баба с похмелья кружку воды, а ты ей в ножки кланяешься и, блядью мне быть, не знаешь, что лучше — вода или баба. И она загадка, и вода — тоже. Ведь ее Господь Бог по мо­лекуле собирал да по атому — два водорода, один кисло­род. А если лишний какой, то пиздец — уже не опохме­лишься. Чудо! Или воздух возьми. Ты об нем когда дума­ешь? Вот и главное. «Хули думать, если его не видно». А в нем каких газов только нет! Навалом. И все прозрач­ные, чтобы ты, болван, дальше носа своего смотреть мог, тварь ты. Творцу нашему неблагодарная, жопа близору­кая. «Не видно!» Вот и нужно, чтобы нам, людям, думать побольше о том, чего не видно. О воздухе, о воде, о люб­ви и о смерти. Тогда и жить будем радостно и благодар­но. Не жизнь, чтоб мне сгнить, а сплошная амнистия!.. Заваливаюсь по утрянке домой, а Влада Юрьевна лежит бледная на моем диван-кровати. Рядом — Кимза, пульс щупает. Что такое? Выкидыш. Не удержался Николай Николаич, не видать Кимзе мирового рекорда для своей науки. На нервной почве все получилось. Замдиректора Молодин додул, что у Кимзы она, и прикандехал с по­винной. Для служебного положения он, видишь ли, не мог не разводиться. А жить, мол, можно и так. Ебаться, в смысле. Не то — пригрозил донести, что развращает в половых извращениях недоразвитого уголовника, то есть меня, и через меня же вырастить для космоса миллион низколобых задумала с Кимзой. Так я понял. Кимза го­ловой его в живот боднул и теткиной спринцовкой отхерачил. Влада Юрьевна и выкинула, когда мы с уркой

49


надрались у морга. Я за ней, как за родной, шестерил. Икры тогда еще до хера в магазинах было и крабов. Я ут­ром проедусь на «Букашке» — и в Елисеевский, купить что-нибудь побациллистей. Ночью по два раза парашу ее выносил в гальюн. Ведь по нашему большому коридору ходить опасно было. Сосед Аркан Иваныч Жаме к бабам приставал, через ванную в окошко заглядывал, но трогать не трогал. Стебанутый был на сексуальной почве. Подс­лушивал, как ссут, и подсматривал. Он же и стучал уча­стковому, что в квартире творится. Особенно на Кимзу. Как он в гальюне хохочет над чем-то. И Кимзу в Чека дергали. А Кимза сказал:

— Смешно мне, гражданин начальник, оттого, что я человек, царь природы, разум у меня мировой, и вынуж­ден, однако, сидеть в коммунальном сортире и срать, как орангутанг какой-нибудь.

Отбрил, в общем, Чека. Короче говоря, выходил я Вла-ду Юрьевну. Ходить уже начала, а я-то сколько уж сижу на голодной птюхе, надроченный на работе и наебанный в гостях. Веришь, яйцо одно неделю ломило и распухло. Я пошел в одну гостиницу, гранд-отель, помацать, что с ним. Там в прихожей зеркало было во весь рост. Подхо­жу, вынимаю, и, сбит твою мать, цветное кино! Яйцо-то мое все серо-буро-малиновое. Тут швейцар подбежал — седая борода и нос, что мое яйцо. Шипит в ухо, в бок ты­чет:

— Рыло! Гадина! Разъебай! На три года захотел? Запа­хивай! Франция, эвона, на тебя смотрит!

Гляжу, а на лестнице бабуся стоит, наштукатурилась, аж щеки обвисли, и, ебало раскрывши, за мной наблюда­ет, фотоаппарат наводит. Швейцар под мышку меня и на выход. Все еще шипит:

— Деревня хуева! Ты бы лучше в музей сходил! Для то­го ли в Москву приехал!

Я у него за такие речуги червонец из скулы взял и ему же на чай дал. Залыбился, гнида.

— Заходите,— говорит,— дорогие гости, всегда рады!.. Вот какое состояние у меня было. Но характер имею такой: решение принимаю, когда пора хуй к виску ста­вить и кончать существование самоубийством. Кемарил я на полу. Один раз не выдержал, рву кальсоны на мелкие кусочки, мосты за собой сжигаю. Встал на колени, голо­ву в ее одеяло и говорю: не могу пытку такую терпеть — или помилуйте или кастрируйте. И что она мне отвечает?

Не удивилась даже. Что ей отдаться не жалко, только ни­чего не выйдет. Она — фригидная... Не путай, мудило, с рыбой фри... И кончать, мол, не может. Ей все равно. Так и с замдиректором жила, и если он залазил на нее — только рыло воротила и брезговала. Но муж есть муж, хоть и залазил он раз в месяц. Стою на коленях, уткнув­ши лицо в ее одеяло, и дрожу. А она говорит:

— Вам, Николай, лучше с рыбой переспать, чем со мной. Такая женщина, как я, для мужчины — одно ос­корбление. Только не думайте, что жалко. Пожалуйста, ложитесь, снимайте тапочки.

Ну, думаю, Коля-Николай, никак нельзя тебе жидко обосраться, никак... Ух, давай выпьем!.. Как сейчас многого не помню. Не до разглядываний было, разглажи-ваний и засосов. Не помню, как начал, только пилил и урку международного вспоминал. Тот учил меня, что ка­ждая баба вроде спящей царевны, и нужно так шарахнуть членом по ее хрустальному гробику, чтобы он на мелкие кусочки разбился и один кусочек осколочек у бабы в сердце застрял, а другой у тебя в залупе задумался. Взял себя в руки. И чую вдруг такую ебитскую силу, что заби­ваю не то чтобы серебряным молоточком, а изумрудной кувалдой заветную палочку. И что не хуй у меня, а целый лазер. И веришь, что не двое нас чую, а кто-то третий, не я и не она, но с другой стороны — мы же сами и есть. Ужас, кошмар, я тебе скажу,— было страшно. Вдруг от­скочит мой единственный от ее хрустального гробика и не совладает с фригидностью? Чтоб она домоуправшу на­шу прохватила, падаль. Как сейчас многого не помню, но додул все ж таки, что не долбить надо, как отбойным молотком, а тонко изобретать. Видал в подарках Сталину китайское яйцо? А в нем другое, а в другом еще штук де­сять. И все разные, красивые и нигде не треснутые. Ви­дал. Так вот, додул я, что пилить Владу Юрьевну надо ювелирно. А она и в натуре, как рыба, дышит ровно, без удовольствия. «Вот видите,— говорит,— Николай, вот видите?» И я чуть не плачу над спящей царевной, но резак мой не падает. Век буду его за это уважать и по воз­можности делать приятное. Отчаялся уж совсем в сар­дельку, блядь. И вдруг что я слышу и чую!

— О Николай! Этого не может быть! Этого не может быть! Не может быть, не может! — И все громче и гром­че, и дышит, как паровоз «ФД» на подъеме, и не замол­кает ни на секундочку.

51


— Коля, родной, не может этого быть! Ты слышишь, не может!

А я из последних сил рубаю, как дрова в кино «Ком­мунист». Посмотри его, посмотри обязательно, кирюха ты мой. За всех мужиков Земли и прочих обитаемых ми­ров рубаю и рубаю, и в ушко ей шепчу, Владе Юрьевне:

«Может, может, может!». И вдруг она в губы впилась мне и закричала: «Не-е-е-т!». В этот момент я—с копыт. Очухиваюсь — у нее глаза закрыты, бледная, щеки горят, лет на десять помолодела. Она на столько старше меня. Лежит в обмороке. Я перебздел — вроде и не дышит. Слезаю и бегу в чем был за водой на кухню, забыл, что без кальсон, и налетаю на Аркан Иваныча Жаме в кори­доре. Прямо мокрым хером огулял его сзади, стукача по­зорного. Он—в хипеж: «Посажу, уголовная харя, ничто­жество!» Это я-то ничтожество, который женщину от веч­ного холода спасал? Я ему еще поджопника врезал. Завт­ра, говорю, по утрянке потолкуем. Прибегаю с водой, тряпочку на лоб и ватку с нашатырем. И тут открывает она глаза и смотрит, и не узнает. Вроде, ты мне родной, говорит. Я лег рядом, обнял Владу Юрьевну и думаю:

пиздец, теперь только ядерная заваруха может нас разлу­чить, а никакое другое стихийное бедствие, включая мое горение на трамвае «Аннушка» или троллейбусе «Букаш­ка». Утром приходит к нам Кимза с бутылкой в руке, пья­ный, рыдает, целует меня и альтерэгой называет, хохочет. Я вышел. Оставил его с Владей Юрьевной. Они погово­рили — он с тех пор успокоился. Но по пьянке альтерэ­гой все равно называет.

Живем. Все хорошо. У замдиректора я два раза всю по­лучку уводил. Кимза микроскоп домой притаранил, с ре­активами всякими — опыты продолжать. «Наука,— гово­рит,— не пешеход, и ее свистком хуй остановишь. При­дется тебе, Николай, дрочить хоть изредка, чтобы нам время не терять».

— Платить,— спрашиваю,— кто будет? МОПР?

— Продержимся,— говорит Влада Юрьевна,— а сперма нам необходима хоть раз в неделю.

Ну мне ее не жалко. Чего-чего, а этого добра хватало на все. Про любовь я тебе пока помолчу. Да и не за­помнишь ее никак. Поэтому человек и ебаться старается почаще, чтобы вспомнить, чтобы трясануло еще раз по мозгам с искрою. Одно скажу, каждую ночь, а поначалу и днем, мы оба с копыт летали, и кто первый шнифтом

52

заворочает, тот другому ватку с нашатырем под нос совал. А как прочухиваюсь, так спрашиваю:

— Ну как, Влада Юрьевна, может это быть?

— Нет,— говорит,— не может. Это не для людей такое прекрасное мгновение, и, пожалуйста, не говори отврати­тельного слова «кончай», когда имеешь дело с бесконеч­ностью. Как будто призываешь меня убить кого-то.

А я говорю: тут бабушка надвое сказала — или убить, или родить. О чем мы еще говорили — тебе знать не хе-ра. Интимности это.

/13

Л время идет... Уже морганистов разоблачили, космо­политов по рогам двинули, Лысенко орден получил. Кимза пенсию отхлопотал. Влада Юрьевна старшей сестрой в Склифосовского поступила, я туда санитаром пошел. Тяжелые времена были. На «Букашке» меня, как рысь, обложили, на «Аннушке» слух пошел, что карман­ник-невидимка объявился. Сам слышал, как один хер моржовый смеялся, что, мол, если я невидимка, то и деньжата наши тоже невидимыми заделались. Плохо все. Еще Аркан Иваныч Жаме шкодить стал. Заявление тис­нул, что Влада Юрьевна без прописки и цветет в кварти­ре половой бандитизм, по ночам с обнаженными члена­ми бегают. Вот блядище! А тронуть его нельзя — посадят! Я б его до самой сраки расколол, а там бы он сам рассы­пался. По утрянке выбегает на кухню с газетами и вслух политику хавает:

— Латинская Америка бурлит, Греция бурлит, Индоне­зия бурлит! — А сам дрожит от такого бурления, вот-вот кончит, сукоедина мизерная.— Кризис мировой капита­листической системы, слышите, Николай! — А сам каж­дый день по две новых бабы водит. Он парикмахер был дамский. И вот из-за него, гадины, меня дернули на Пе­тровку, тридцать восемь. Майор говорит:

— Признавайся с ходу — занимаешься онанизмом? Первый раз в жизни иду в сознанку.


— Занимаюсь. Только статьи такой нет — кодекс наи­зусть знаем.

У него шнифты на лоб:

— Зачем?

— Привык,— говорю,— с двенадцати лет по тюрьмам ошиваюсь.

— Есть сигнал, что в микроскоп ее рассматриваете с соседом.

— Рассматриваем.

— Зачем, с какой целью?

— Интересно,— говорю.— Сами-то видали хоть раз?

— Тут,— говорит,— я допрашиваю. Чего же в ней ин­тересного?

— Приходи,— приглашаю,— покнокаешь.

Задумался.

Отпустил в конце концов. Все равно бы ему на мой арест санкции не дали. А тебе, Аркан Иванович Жаме, думаю, я такие заячьи уши приделаю, что ты у меня бу­дешь жопой мыльные пузыри пускать с балкона. Дай только срок. Я тебе побурлю вместе с Индонезией!

Работали мы с Владой Юрьевной в одну смену. Тас­каю носилки, иногда на «скорой» езжу. И что-то начало происходить со мной. Совсем воровать перестал. Не мо­гу—и все. Заболел, что ли. Или апатия заебла. Не усе­ку никак. Потом усек. Мне людей стало жалко, такие же, вроде меня, двуногие. Ведь чего только я не насмотрел­ся из-за этих людей! Видал и резаных, и прострелянных, и ебнутых с девятого этажа, и кислотой облитых, и с со­трясением мозгов... А один мудак кисточку для бритья проглотил, другой бутылку съел — четвертинку, третий сказал бабе: «Будешь блядовать — ноги из жопы выдер­ну». И выдрал одну, другую — соседи не дали. Я ее на носилках нес. А под машины как попадает наш брат и политуру жрет с одеколоном. До слепоты ведь! А тонет сколько по пьянке, а обвариваются! Ебитская сила, та­кие людям мучения! И вот, допустим, думаю я, если че­ловеку так перепадает, что и режут его, и печенки отби­вают, и бритвой моют по глазам, и из жопы ноги выдер­гивают, то что же я, тварь позорная, пропадло с бель­мом, еще и обворовываю человека? Не может так про­должаться! Завязал. Полегчало. Даже в баню стал ходить. А Аркан Иваныч Жаме вдруг заболел воспалением лег­ких. Попросил Владу Юрьевну за деньги уколы колоть и целый курс витаминов. И тут я сообразил, что делать на-

54

до. Уколы я сам к тому времени насобачился ставить. Надо сказать откровенно, кирюха, Аркан Иваныч Жаме был уродина человеческая. Весь в волосне рыжей, сивой и густой, от пяток до ушей. Уколы на жопе не сделаешь. Пришлось брить. Уж я его помучил без намыливания, поскреб, лежи, говорю, не бурли. По биологии я уже кое-что петрил и сообразил: вот кто половой бандюга, а совсем не я. Слишком много силы в яйцах у Аркан Ива-ныча Жаме. Слишком много! Оттого ты, сука, и в парик­махеры женские подался и подкнокиваешь, как соседи законные половое сношение совершают, гуммозник про­каженный, и по две бабы непричесанных приводишь и политику хаваешь, чуть не кончаешь, когда колонии бур­лят, тварь. Гормона в тебе до хуя лишнего, чирей. Коро­че говоря, достал я препарата тестостерона или еще ка­кого-то и цельный месяц колол Аркан Иваныча Жаме. Препарат же тот постепенно мужика в бабу превращает без всякого понта. Наблюдения веду. Смотрю, у моего Аркан Иваныча Жаме движения помягче стали, мурлы­чет чего-то, в почтовый ящик третий день не лазит, сво­лочь, и по телефону не рычит, как раньше, а плешь бри­тая на жопе не зарастает, гормон на волосню, значит, подействовал.

— Коленька, кисуля,— просит,— побрей меня всего, хочу быть, наконец, голый.

— Ну уж это я ебу,— говорю,— бесплатно тебя брить.

— Я заплачу, не постою.

— Двести рублей.

Дает. Три тюбика мыльной пасты выдавил на него, две пачки лезвий на него потратил. Побрил. Раз завязал и не ворую, то и так не грех зарабатывать копейку. Поправ­ляться стал Аркан Иваныч Жаме. Лицом побелел, в бед­ре раздался, ходит по коридору, плечами, как проститут­ка, поводит, глаза прищуривает, перерожденец сраный. Картошку чистит и поет: «Я вся горю, не пойму от чего-о-о». Даже страшно. Стал я в кодексе рыться, статью та­кую искать за переделку мужика в бабу. Не нашел. Ре­шил, что подведут под тяжелые телесные. А он меня уже клеить начал: потри спинку своей рукой и массаж заде­лай, плачу по высшей таксе. Тысяч пять старыми я вер-няком содрал с него. Один раз ночью подстерег в кори­доре, в муде мое вцепился и в свою комнату тащит. Я ему врезал в глаз, он успокоился. Сейчас из дамской в муж­скую парикмахерскую ушел.

55


А тут Сталин дал дубаря. Пробрался я к международ­ному урке. Он на Пушкинской жил. Свесились из окна, косяка на толпу давим. Ну и народу! У меня аж руки зачесались, несмотря что завязал. Каша. Один к одному. Я бы в такой каше обогатился, падлой быть, на всю жизнь, дай он дубаря лет на пять пораньше. Для на­шего брата карманника раз в сто лет такой фарт выпада­ет. Урка международный тут и припомнил, как он на Хо­дынке щипал, царя когда короновали, Николу. Маль­чишкой еще был, а на триста рублей золотом наказал фраеров каких-то. Ругал, когда поддали, Сталина. Дру­гой, говорит, камеру бы так держать не смог, как он стра­ну держал. В законе урка был. А у меня, хошь верь, хошь не верь, помацать на него не тянуло. Ты, я вижу, прида­вить не прочь пару часиков. Ну уж хуюшки! Ты меня, трекалу, подзавел, ты и слушай. Чифирку сейчас заварим. Конец скоро. К нашим дням приближаемся. Но если ты, подлюга, ботало свое распустишь и хоть кому капнешь, что здесь услыхал, я, ебать меня в нюх, схаваю тебя и анализ кала даже не сделаю. Понял? Пей. Не обижайся. Я же не злой, я нервный, второго такого на земном ша­ре нема. Отвечаю, блядь, человек, буду, рубь за сто. Вот ты сидишь, пьешь, икорочкой закусываешь, банку крабов сметал, как казенную, а балык и севрюжку уже и за хуй не считаешь. А ведь мне эту бациллу по спецнаряду вы­дают как важному научному объекту и субъекту. Ну, лад­но. Будь здоров. Я тебя к дрозофилам пристрою, к муш­кам. Да нет! Эрекцию вызывают другие мушки, шампан­ские. У нас их пока не разводят. А эрекция, это когда встает, чухно ты темное. Ну откуда же я знаю, почему у тебя встает от шампанского? Что я, Троцкий, что ли? Ну, сука, не дай Господь попасть к такому прокурору, как ты,— за год дело не кончит. До пересылки ноги не дотя­нешь. Слушай, мизер. Тут — амнистия. Тетка, пишет, за­крутила хер в рубашку с надзирателем Юркой. Вышла за зону и стала жить с ним. А Кимзу дернули в академию и говорят: принимай лабораторию, Молодина мы гоним по пизде мешалкой. Ну и ну, как повернул дело Никита! Кимза, конечно, меня и Владу Юрьевну тоже тягает на­верх. И тут началась основная моя жизнь. В месяц гребу пятьсот-шестьсот новыми, жопа, а не старыми. Такую

56

цену Кимза на малофейку выбил в банке. Владу Юрьев­ну я успокоил, что и на нее хватит и еще на два НИИ. А опыты пошли сложные. Лаборатория-то сексологией на­чала заниматься. Дрочить — это что! Пустяк. На меня приборы стали навешивать, датчики. Места на хую нет свободного. Весь сижу в проводах обвязанный, смотрю на приборы и экраны разные. Как кончаю, на них стрел­ки бегают и чего-то мигают. Интересно. А Кимза орет:

«Внимание — оргазм!» И биотоки записывает. И что он открыл. Что во мне энергия скрыта громадная при оргаз­ме, и если ее, как говорится, приручить, то она почище атомной бомбы поможет людям в гражданских целях. Понял? Опыты ставили. Только начинает меня забирать, а на рельсах электричка с моторчиком движется. Быстрей все, быстрей, а сначала медленно. Прерываю мастурба­цию — электричка стоит как вкопанная. Я по новой — трогается. Ее в «Детском мире» купили. Тоже, сволочи, нашли что выпускать. А если докумекают, что к чему? Ладно. Докладываю Кимзе: готов к оргазму. Электричка, веришь, чуть с рельсов не сходит, по кругу бегает и оста­навливается не сразу. Академик тот самый приходил смо­треть. Ужаснулся: «Сколько еще,— говорит,— в человеке неоткрытого!» Формулу вывели. Теперь инженеры пускай рогами шевелят. Самое трудное — не растерять эту энер­гию, понял? Она же, падла, по всему телу разбегается, пропадает в атмосферу и даже в памяти не остается. Ху­же плазмы термоядерной. Академик сказал:

— Продолжайте, дружочки, опыты, человек решит и эту проблему, если ему не будут мешать Лысенки. Я еще поддакнул и говорю:

—— Лысенку давно политанией пора вывести.

— Что за политания? — спрашивает.

— От мандавошек,— говорю,— мазь.

— Что это за тварь?

Объяснил я ему, как мог. Изумился академик.

— В каком говне,— говорит,— ни живет человек, какие звери подлые его ни кусают, а он все к звездам, к звез­дам, сволочь дерзкая и великолепная!

Я академику в ответ толкую, что если мандавошки одо­леют, то не то чтобы к звездам, айв аптеку залетишь, не постесняешься политании спросить.

Короче, загребать я стал приличный кусок. Что я, блядь, Днепрогэс, что ли, даром энергию отдавать? Если электричка ездит, значит, плати уже по совместительству.

»


Ты, кирюха, опять ебало разинул и, конечным делом, ду­маешь, как эту энергию использовать в военных целях. Ну и что ты надумал? Так. Залегла дивизия в окопы и дрочит, а ток в колючую проволоку бежит, атаку срыва­ет. Так я тебя понял? И все солдаты друг за дружкой со­единены последовательно или параллельно. А если замы­кание короткое, что тогда? Ни хера не придумал! Выхо­дит, генерал должен искать пробку, которая перегорела, и пока он жучка будет ставить, фашист — тут как тут. И полный пиздец дивизии. Инженер из тебя, как из моей жопы драмкружок. Я вот у академика-старикашки спро­сил один раз: что будет, если все мужское человечество начнет по команде дрочить и кончит секунда в секунду. Товарищеский, как говорится, оргазм совершит и груп­повой к тому же. Что будет? Старикашка добрый говорит:

— Прогнозировать трудно, и для такой высокоритмич­ной акции требуется величайшая самодисциплина плюс массовое самосознание и, разумеется, ощущение единст­ва цели. Пока мир разделен на два лагеря, это невозмож­но. Вот когда, батенька, будет один мир, тогда посмот­рим. Тогда и подрочим, ха-ха, как вы изволили подпус­тить термина. Ежели, мечтатель вы мой, говорить серьез­но, то эксперимент в таких глобальных масштабах может кончиться весьма плачевно, так как масса полученного удовольствия будет равна плюс-минус бесконечность.

А ты, кишка слепая, дивизию с пробками задумал. Ведь техника не член, она не стоит на месте ни одной минуты. Половую энергию не вечно будем добывать вручную. Это только в самых отсталых колхозах останет­ся, когда выходит мужичонка поссать в темень-тьмущую, надрачивает свой кожаный движок, а в другой руке фо­нарик горит, путь-дорогу до сортира освещает. А с крыльца он не ссыт, ибо культура выросла, понял? Мы уже новые опыты начали. Я запросил с них две тысячи аккордом. Ведь угля-то скоро и нефти совсем не будет, на дровах-то до звезд не доберешься, да и тайга, писали да­веча, пиздой постепенно накрывается. Какой же опыт, в общих чертах? Заебачивают мне в голову два электрода... Ну и денатурат ты, ебал я твою четырнадцатую хромосо­му раком! Как же можно захуярить человеку в голову электроды, которыми, по твоим данным, сваривают мо­гильную ограду на Ваганьковом кладбище? Охуел ты со­всем или прикидываешься? Я из твоего глупого черепа ночной горшок замастырю, только дырки замажу. Дож-

Ж

дешься. Вгоняют мне в затылок два электрода, тоньше волосни они мудяшной и из чистого золотишка сделаны. Сажусь в кресло мягкое, от электродов провода к прибо­ру тянутся. Кимза командует, чтобы я про футбол думал. Думаю, а у меня стоит, чего ни разу в Лужниках не слу­чалось. И вдруг автоматически чую, забирает меня, уже не до футбола. Кимза орет, чтобы руки мои привязали, и, веришь, спустил. Победа! Это сейчас кажется, что она легко далась нашей лаборатории, а сколько мы мучились. Мне весь череп истыкали, все клетку мозга искали, кото­рая исключительно еблей распоряжается, а найти никак не могли, проститутки. Чего со мной только не было при этом! То ногами мелко дергал, то плакал горько-горько, то ржал как лошадь. Один раз вскочил и как ебнул Ким-зу между рог здоровенной клизмой, одних реторт перемо­лотил штук десять, а Владу Юрьевну поцеловал при всех. Вахтеров вызывали меня связывать. А клетку никак не найдем, вроде бы ее и нет вовсе. Я рацпредложение вно­шу, что, может, она, эта клетка мозга, не в башке совсем, а в залупе располагается. Обсудили такую гипотезу — не прохазала она. Опять за башку взялись, и под Женский день перекосоебило меня. Щека левая до ушей заухмыля-лась, рука отнялась и нога тоже, а электрод — все у нас в спешке делается — вытащили, а куда ставить — забыли. Тычут-тычут — не попадут по новой. Весь Женский день был я временно разбит параличом, сучий мир. Даже Вла­ду Юрьевну не побаловал, из ложечки меня кормила. А академик Кимзе выговор объявил. Хули делать. После праздника выправили меня. Потом нашли все же ебучую клетку. На расстоянии стали моей психикой управлять, и академик сказал на закрытом заседании: «Покажу тебя, Николай, коллегам». Запиздячили в меня штук десять электродов, в разные центры чувств, выводят на сцену. Кимза на расстоянии мной управляет. Выступаю непло­хо. Смеюсь, плачу, трекаю без умолку, в гнев впадаю и в милость. Вдруг, сукой мне быть, сам того не хотел, рас­стегиваю мотню, вынимаю шершавого и давай ссать пря­мо на первый ряд. Хожу по сцене и ссу. Все, думаю, по­садят. У нас одному три года влупили за то, что в клубе с балкона партер обоссал. Или выгонят. Кончил ссать, и, веришь, бурные аплодисменты мне ученые закатили, ду­мали — коронный номер экспериментирую. Вскоре ма­шину я купил, катер и полдома на Волге. Рыбачу в отпу­ске. Самое лучшее в жизни, скажу я тебе, кинуть палку в


березняке любимой женщине и забыть к ебени матери науку биологию, в гробу я ее видал в босоножках. Ведь они что теперь задумали. Кимза открыл, что я при оргаз­ме элементарные частицы испускаю или излучаю, хер их разберет, потому что в мозге взрыв огромной силы про­исходит, почему и в обморок падаем. Хотят меня в маг­нитную комнату засадить на пятнадцать суток, камера Вильсона она называется. Я было уперся, а Кимза гово­рит, что, если мы на тебе кварки поймаем, Нобелевская премия обеспечена. Я и согласился. Человек же к любой работе привыкает. Вопросы есть? Урка международный у нас работает: я устроил. Опыты по лечению импотенции на нем делают. Неплохо зарабатывает. Ну что еще? Квар­ки — это самые простые частицы, из которых все сдела­но. В оргазме их и изловим, американцам козью морду заделаем. И это — тайна, учти, сука. Потому что страна, которая первой кварки откроет, сможет с ходу весь мир уничтожить и замастырить его заново из тех же самых кварков. Выпьем давай за науку!

^ прочем, стоп! Не хочу я за науку пить. У меня на нее большая душевная обида. Спасибо, конечно, за судьбу встречи с Владой Юрьевной, что воровать я завязал, за достаток, так сказать, и придурошную рабо­тенку в нашем соцлаге. Спасибо! Ну а если рубануть правду, нужна она лично мне, эта наука обучая? Тебе она нужна? Вон по улице бабка полунищая идет, ногу за со­бой отсохшую волокет. Ей наука нужна? Да! Нужна! Но-гооживляющая только наука, а не в жопу электроды вста­вляющая. Ты вот выскочи для интересу, дай бабке денег немного да скажи: вот, бабка, есть у меня друг. Знаешь, чем на жизнь зарабатывает? В институте секретном... как бы это сказать повежливей?.. Скажи так: пипку свою тря­сет за уши и сдает вещество, из которого пацанва потом развивается. Беги и скажи. А я посижу и подожду. Наука, скажи, его к тому приговорила. Беги, кирюха! Беги-и-и! Не отсохли ведь ноги? Что тебе бабка ответила? Не

60

врать. Перепроверю... Правильно ответила. Я и есть ду­рак. И Бог, надеюсь, меня простит. Может, я и впрямь не ведаю, что я творю? Не могу понять: ведаю я или не ве­даю. А понять надо бы до Страшного суда. Он тебе не на­рсуд. Там не прикинешься дурачком и не уйдешь в глухую несознанку. Там как примутся тебя раскалывать архангелы — народные заседатели, так от тебя брызги правды во все стороны полетят, чтоб другим в следующей истории неповадно было. Если встретишь еще эту бабку, поддержи финансами, я тебе верну, и добейся от нее, как быть человеку, если он не дотумкает, ведает он или не ве­дает, что творит. Спроси. А с другой стороны, чего му­читься мне — темному лесу над рекой, когда наш акаде­мик, уж у него-то звезда во лбу горит, сам ни хуя толком не понимает. Я уж трекну тебе напоследок, как мы по ду­шам однажды разговорились. Приляг на софе, как шах персидский, и слушай. Но, если перебьешь дурацкими вопросами, я тебя вместе с софой коньяком оболью и по­дожгу. Софе ничего не будет, а ты попляшешь.

Была у нас в лаборатории лаборантка-стукачка. Стуча­ла, потому что племянницей приходилась начкадрами и в науку мечтала войти впоследствии. А что нужно в наши времена для этого тупому человеку, кроме стукачества? Найти, кирюха, закономерность надо. Без нее ты хоть на папу и маму стучи, ставки тебе после института не ви­дать, как своих мозгов. Молчи! Это раньше говорили «как своих ушей». Теперь открыто, что уши можно рассмот­реть в зеркало. Попробуй же рассмотри мозги. Не вста­вай только с софы. Не рвись к зеркалу, дубина... Но как найти закономерность в чем-либо? Поймешь по ходу де­ла... Девицу ту, лаборантку и стучевилу, звали Полень­кой. Телка плоскозадая. Подходит однажды ко мне и го­ворит:

— Николай Николаевич, я заметила, что некоторые книги влияют на вашу эрекцию хорошо, а другие плохо и отдаляют оргазм иногда на пятнадцать-двадцать минут от начала мастурбирования. Помогли бы вы мне опыты про­вести, чтобы обнаружить закономерность такого явления. У меня какая гипотеза? Ведь что люди имеют в виду, ко­гда говорят про прочитанную книгу, интересна она или неинтересна? Они бессознательно констатируют наличие момента возбуждения высшей нервной деятельности или же торможения в случае отсутствия интереса. Так? Да­вайте же бросим беспорядочное чтение, чтобы все было

а


по Павлову. Я вам могу приплачивать за участие в опы­те. Список литературы составлен. Как?

— Валяйте,— говорю.— Книжки я читать полюбил, но говна среди них много. Верно, что тормозят.

— У вас, Николай Николаевич, член ужасно чуткий к феномену эстетического. Я такой первый раз встречаю.

— А много ты их вообще встречала? — Я залыбился.

— Только договоримся не беседовать на темы, не име­ющие отношения к опыту.— Обиделась Поленька.

— Хорошо. С чего начнем?

— Мне очень нравятся книги Ю. Германа о чекистах. С детства люблю их. Волнительные книги. Вот роман о Феликсе Эдмундовиче. Я прикреплю к члену датчики. Температурный и кинетический. Ваше дело — читать и ждать эрекции.

— Мешают мне датчики,— говорю.

— Без датчиков нельзя. Мне необходима графическая запись всех показаний.

— Ладно. Давай сюда своего Германа с чекистами.

Разговор этот, кирюха, происходил у нас перед одним ответственным опытом. Кимзе пришло через директора института и партком распоряжение из ЦК партии, чуть не от самого Суслова. Осеменить во что бы то ни стало жену то ли шведского какого-то влиятельного политика­на из социал-демократов, то ли американского миллиар­дера — большого друга Советского Союза. Забыл. Это Кимза мне объяснял. В ЦК, пронюхав про наши Ники­той реабилитированные опыты, решили нагреть на них руки. Валюта-то нужна. Где ее брать на то на се, и ком­партии иностранные к тому же, как птенцы в гнездах си­дят, жрать хотят и клювы раскрывают. Шевели, выходит, хуем своим двужильным, Николай Николаевич, осеме­няй. Космос обслуживай! Давай сведения для лечения импотенции физиков-ядерщиков и секретарей обкомов.

В общем, приводят в лабораторию жену шведского со­циал-демократа или американского друга, не помню. Са­жают в спецкресло и мне велят начинать. Лаборатория уже предупреждена. При команде «Внимание — оргазм» все занимают свои места, осеменяемая Советским Сою­зом расслабляется, улыбается, вырубить голос Левитана, прекратить шуточки, вытереть руки, ходить на цирлах, сознавать ответственность момента.

Представляешь, кирюха. Шведская дама там расслаб­ляется-улыбается, к осеменению блаженно готовится, ла-

62

борантки стоят по стойке «смирно» у ее отворенного чре­ва, друг Советского Союза внизу, небось, в фойе нервно букет роз теребит, а я тут с проклятыми «ангелочками»-чекистами мешкаю! Страх меня взял. За осеменением из ЦК наблюдают. Сам Суслов давит косяка. Госбанк уже валюту считать приготовился. Того и гляди, думаю, дер­нут тебя, Коля, за саботаж на Лубянку. Нажимаю кноп­ку. Входят Кимза и Поленька. Влады Юрьевны в тот день не было. Ее в Академию наук вызвали.

— Осечка,— говорю Кимзе.— Не стоит у меня.

— Ты о чем думаешь на работе? — шипит он.

— О гражданской,— отвечаю правдиво,— войне и крас­ном терроре.

— Осел! Всех нас под монастырь подводишь! Начинай снова. Думай, черт бы тебя побрал с твоими думами, о чем-нибудь более приятном.— Тут Кимза взглянул на Поленьку и поправился.— О чем-нибудь то есть менее значительном, о балете на льду, например, «Снежная фантазия».

— Лед,— говорю,— не возбуждает меня. Снег тоже.

— Тогда о женской бане думай! Ты понимаешь, какой сейчас ответственный момент? Нам лабораторию могут ликвидировать на хер! Представь, что ты банщиком в женской бане работаешь!

— Хорошо, не шипи только,— говорю.

— Быстро давай!

— Быстро,— отвечаю,— Тузики и Бобики кончают, а я — человек! Советский причем. У меня нервы историче­ски издерганы.

— Начитался, балбес, книг. Приступай к делу! Ушел Кимза. Поленька ни жива ни мертва. Благода­рит, что не продал, и сует мне рассказы Мопассана.

—•- Вот этот,— говорит,— читайте, он очень интерес­ный.

Веришь, кирюха? Встал, как пожарная кишка на моро­зе, не разогнешь. Встал на первой же странице, а я читаю быстро. Бывало следователь целый месяц дело пишет и днем и ночью, а я его за десять минут вычитываю и под­писываю. Читаю, значит, Мопассана, толком ничего не понимаю, но чувствую, дело к ебле идет по сюжету. Муж уехал на один день в командировку и велел Жаннете не скучать без него. Она была круглая дура и послушная же­на, раз велел Морис не скучать, подумала она, то я и не буду. Я его люблю и не могу ослушаться. А по улице в это

^


время шел трубочист. Она и говорит ласково, перегнув­шись из окошка так, что сиськи чуть не выпали на па­рижскую улицу:

— Милый Пьер, зайдите ко мне прочистить трубу. Ну Пьер, такая уж у него работа, зашел и прочистил. И вот, кирюха, какой замечательный писатель Мопассан! Я ни о чем не догадался, пока муж не приехал из команди­ровки. Он приехал и говорит утром жене Жаннете:

— Жаннета, я весь вплоть до нашего милого дружка вымазан в черном. Что это? — Она хоть и дура была, но нашлась. В такие минуты дураков нет, кирюха.

— А не спал ли ты, мой котенок, с прелестной негри­тяночкой?

Ох, и похохотали они тогда над ее шуткой, за животы держались, и Морис снова полез на жену Жаннету. А ко­гда, очень довольный собой, он уходил на службу, то ска­зал:

— Пожалуйста, птичка, пригласи трубочиста. У нас труба не в порядке.

На этом рассказ кончался, к сожалению. Но я был в форме. Беру в другую руку пробирку и уже слышу, как Кимза орет: «Внимание — оргазм!»

И что ты думаешь? Попала от меня та дамочка. Мгновенно попала. Распорядился мой Николай Никола-ич в ее фаллопиевой трубе. Благополучно родила у нас же в клинике. Я видел мальчика. Симпатяга. Теперь ему двадцать лет. Беда только, что ворует. По карманам ла­зит, несмотря на богатых папу и маму. В меня пошел. Это мне Кимза рассказывал. Может, и шутит. Но из того, что шведские социал-демократы боятся связываться с на­шими диссидентами, я пришел к выводу, что та дамочка была не американка. Рассудил логически.

Вот Поленька тогда сообразила что к чему и стала под­совывать мне на опытах то одну книженцию, то другую. Чего я только не перечитал, кирюха, за целый год экспе­римента! Поленька набрала столько данных, что разо­браться в них не могла, а об вывести закономерность без научного руководителя уже и речи не было. Не тянула она на это. Ну и рассказала о своей работе академику на­шему со списком прочитанных книг. Там было три гра­фы: «Встает», «Наполовину», «Эрекция отсутствует». В первую графу, раз уж ты интересуешься, попали следую­щие авторы и книги: «Охотничьи рассказы» Тургенева, «Вий» и «Майская ночь» Гоголя, «Отелло», где негр рев-

^4

новал. «Золотой осел», там все про еблю. «Как закалялась сталь». «Три мушкетера». «Обломов». «Муха-Цокотуха», меня там возбуждало, как паучок муху в уголок поволок. «Любовь к жизни» Джека Лондона, которого Ленин лю­бил. «Наполеон» академика какого-то. «Степь» Чехова. Стихи Пушкина «Мороз и солнце — день чудесный...» и «Сказка о Спящей царевне». «Путешествие на Кон-Ти­ки», «Занимательная астрономия», «Книга о вкусной и здоровой пище» и, вот что странно, кирюха, книжонка царского времени «Как самому починить ботинки» при­водила меня в ужасное возбуждение. Я потом долго успо­коиться не мог. Помню, приятно было читать «Анну Ка­ренину». Правда, при воспоминании о конце этой книги у меня не то что не встает, а вообще хочется положить хер на рельсу, и пущай проезжает по нему трамвай «Бу­кашка», чтобы покончить разом с этим делом, жаль, что выселили его из Москвы. Помню также «Воспоминания», только не помню чьи. Я все люблю воспоминания и за­метил, что люди, которые мне отвратительны, воспоми­наний после себя не оставляют, пидары гнойные. Гитлер, например, Сталин, Дзержинский, мой первый следова­тель Чебурденко, Берия, наш домоуправ Шпоков и дру­гие негодяи. В данных я сам под конец запутался. У ме­ня эрекция начиналась не обязательно от ебливых мо­ментов. Если бы так! А то — нет! Даже Мопассан дейст­вовал на меня по-разному. То угнетающе-тормозяще, то доводя до неистовства. Так же и Лев Толстой. Не говорю уж о Достоевском. На что уж там в «Братьях Карамазо­вых» и в «Идиоте» все с ума от ебли сходят и любви, а я, наоборот, тускнею, задумываюсь, в тоску вхожу. В чем дело? Но стоило взять в руки «Барона Мюнхгаузена» — как штык! Всегда готов к бою!

Полусгибался же у меня от книг Катаева, Каверина, Трифонова, Катарины Сусанны Причард, Джеймса Олд-риджа, Теодора Драйзера, Анри Барбюса, Максима Горь­кого, «Тихого Дона», Андре Стиля, Луки Мудищева, «Ко­смических будней», журналов «Здоровье» и «Знание — Сила». Всех названий не перечислишь. Да и без толку пе­речислять. Поймешь потом почему. Но вот совершенно не стоял у меня, словно это мочка уха была отморожен­ная, а не боевой топор, знаешь от чего? Отвечу коротко:

от книг, не похожих друг на друга, как день и ночь. От всего соцреализма, его Поленька так называла, и от са­мых неожиданных книг. Ну что может быть общего, ки-

«


рюха, между романом «Сибирь» Георгия Маркова и «Дон-Кихотом»? Грех даже сравнивать. А у меня не сто­ял ни от того, ни от другого, хотя от «Сибири» я чуть не сблевал, а от «Дон-Кихота» плакал три недели, как ма­ленький, и на работе и дома. Или взять какого-нибудь Закруткина-Семушкина-Прилежаеву-Воскресенскую-Сафронова-Грибачева-Чаковского — не путай этого иди­ота с «Мухой-Цокотухой» — «Кремлевские куранты» Си­монова-Джамбула — всех не перечтешь, и все они на од­но лицо, как бы ни старались выебнуться почище. Осо­бенно Симонов. Все они, повторяю, на одно лицо, и сто­ит, ты уж поверь мне, одолеть страниц двадцать, как чу­ешь, что из тебя клещами душу вытягивают, опустошают тебя, то неумением интересно придумывать, то такой па­рашей, что глаза на лоб лезут. А главное, все они стара­ются так прилгать, чтобы казалось нам самим и в ЦК: ох, и приличная жизнь в советской нашей стране. Ох, и ра­ботают на совесть рабочие и крестьяне. Еще смена не кончилась, а они уже вздыхают: скорей бы утро — снова на работу! Парашники гнусные. Меня-то не проведешь за нос: я уже повидал житуху на всех концах СССР. Но хрен с ними. От них и не должен вставать. При чем тут «Дон-Кихот», «Путешествия Гулливера», «Капитанская дочка», «Мертвые души» и многие другие книги, вот что было не­понятно и удивительно.

Пришлось Поленьке расколоться академику. Он про­смотрел данные опытов. Проверил статистику, сам обра­ботал ее. Потом однажды говорит при мне Поленьке:

— Есть у вас научное любопытство. Почему же вы не смогли завернуть резюме? Буду короток. Истинная лите­ратура имеет отношение не к члену Николая Николаеви­ча, а к его духу, хотя ваш подопытный человек феноме­нально и легко возбудимый. У него даже от двух слов «женский туалет» иногда встает, не то что от Мопассана. Верно, Коля?

У меня фары на лоб полезли от такой догадливости. Что он, следил за мной, думаю, что ли?

— Так что, Поленька, работу вы до конца не довели, закономерности основной не выявили, но вы способны и любопытны и не брезгуете никакими средствами. Вас ожидает чудесная научная карьера. Сами-то литературой интересуетесь?

— Постольку-поскольку,— сказала Поленька.

— Очень скверно. Запомните: к духу человеческому

€6

имеет отношение литература, а не к хую Николая Нико­лаевича. А ты, Коля,— говорит старик,— порадовал меня. Не так прост и низок человек, как порою кажется. И в вас, шалопае, есть искра Божья! Есть! — Тут он велел По­леньке удалиться и, главное, не подслушивать нас, и про­должал: — Надоела, небось, работенка?

— Да,— отвечаю,— завязывать пора. После «Дон-Кихо­та» и дрочить стало очень трудно и страшно. Чем я, ду­маю, занимаюсь, когда надо продолжать войну с ветря­ными мельницами?

— Понимаю тебя, Коля, понимаю. У меня пострашней на душе мука, чем твоя, хотя грех такие муки соизмерять. Ты вот просто дрочишь, пользуясь твоим выражением. А мы все чем занимаемся? Ответь.

— Суходрочкой, что ли? — говорю, не подумав даже как следует, и академик до потолка чуть не подпрыгнул.

— Абсолютно точно! Вот именно,— говорит,— сухо-дрочкой! Су-хо-дроч-кой! Полной, более того, сухо-дрочкой! Вся советская, Коля, и мировая наука — сплош­ная суходрочка на девяносто процентов! А марксизм-ле­нинизм? Это же очевидный онанизм. Твоя хоть безобид­на, Коля, суходрочка, а сколько крови пролито марксиз­мом-ленинизмом в одной только его лаборатории, в Рос­сии? Море! Море, а полезной малофейки — ни капли! Все вокруг суходрочка! Партия дрочит. Правительство онанирует. Наука мастурбирует, и всем кажется, что вот-вот заорет какой-нибудь искалеченный Кимза: «Внима­ние — оргазм!» — и настанет тогда облегчение, светлое будущее настанет. Коммунизм. А ты подрочил, побало­вался и хватит. Не погиб в тебе, Коля, человек, как, впрочем, не погиб он от суходрочки советской власти. Придет, надеюсь, пора, и он завяжет, как ты выражаешь­ся, завяжет и займется настоящим делом. Хватит, скажет, дрочить. Подрочили. Время за живое и достойное дело приниматься, а о суходрочке многолетней, даст Бог, с улыбкой вспоминать будем. Ты чем хотел бы заниматься, кроме онанизма?

Веришь, кирюха, подумал я тогда: ну, на что я спосо­бен, просидев полжизни в лагерях и продрочив столько лет в институте? Подумал и вспомнил, что у меня непо­нятно почему встал, как штык, от старой потрепанной, выпущенной при царе книжонки «Как самому починить свою обувь».

— Сапожником пойду работать,— говорю.— Я очень

67


люблю это простое дело. А материться больше не буду. Надоело.

— Умница! Умница! У нас и сапожники-то все переве­лись! Набойку набить по-человечески не могут. Задрочи-лись за шестьдесят лет. Иди, Коля, сапожничать. Благо­словляю.

— А как же вы тут без меня? — говорю.

— Управимся. Пусть молодежь сама дрочит. Нечего де­лать науку в белых перчатках. В свое время я дрочил, хо­тя был женат, и не брезговал. А чего я, Коля, добился? Стала мне понятней тайна жизни? Нет, не стала. Наобо­рот! Я скажу тебе по секрету, Коля,— академик зашептал мне в ухо свой жуткий секрет: — Я считаю, что не зря жил и трудился в науке. Мне, слава Богу, стала оконча­тельно непонятна тайна жизни, и я уверен: никто ее не поймет. Да-с! Никто! Ради понимания этого стоило жить все эти страшные годы. Звоните. Приду к вам чинить туфли. И знакомых пришлю.

Тут табло зажглось «Приготовиться к оргазму». Ушел академик. А я, знаешь, кирюха, что завтра сделаю? Не до­гадаешься, пьяная твоя харя. Я завтра явлюсь на службу, соберу свои книжонки, включу сигнал «К работе готов», а сам втихаря слиняю. Слиняю и представлю, как Кимза вопит на всю лабораторию: «Внимание — оргазм!» — а кончать-то и некому. Заходит Кимза в мою хавирку, кно-кает вокруг и читает мою записку: «Я завязал. Пусть дро­чит Фидель Кастро. Ему делать нечего. Николай Никола­евич». Кимза бросится к Владе Юрьевне.

— Что делать, Влада? Остановится сейчас из-за твоего Коленьки наука.— А Влада Юрьевна ответит, она уже не раз отвечала так, когда я не мог, хоть убей, кончить:

— Не остановится, Анатолий Магомедович. У нас накопилось много необработанных фактов. Давайте их обрабатывать.

Москва. 1970


 

Last modified 2007-11-21 02:26