Владимир Сорокин. Первый субботник
Возвращение
Шуршащие о борта лодки камыши кончились, впереди показался залив и узкая песчаная полоса.
Владимир вынул весло из расшатанной уключины, опустил в прозрачную воду и с силой оттолкнулся от мягкого дна.
Лодку качнуло и понесло к берегу. Вероника перестала смотреть в воду и повернула к нему свое молодое загорелое лицо.
Владимир посмотрел на ее мокрые спутанные, как у русалки, волосы и улыбнулся.
Глаза их встретились и разошлись.
Вероника отвела упавшую на щеку прядь и снова посмотрела на него.
— Русалка… — тихо проговорил Владимир и улыбнулся.
Лодка ткнулась в подмытый водой берег, заставив их вздрогнуть.
Оставшееся в уключине весло глухо лязгнуло.
Владимир встал и, неловко балансируя в закачавшейся лодке, спрыгнул в воду.
Вцепившись в лавку, Вероника смотрела на него.
Он подтянул лодку к берегу и протянул руку Веронике.
Ее узкая ладонь доверчиво оперлась на его пальцы.
Вероника прыгнула на берег и побежала вверх по песку, смеясь и оступаясь.
Владимир выбросил якорь, прижал его знакомым валуном и побежал за ней.
Спугнутые ими чайки поднялись с плеса и, громко крича, закружились над заливом.
Наверху Вероника остановилась, оглянулась. Теплый речной ветер спутал ее мокрые волосы.
Владимир подбежал к ней и осторожно взял ее маленькие руки в свои.
Она быстро высвободилась и, опустив голову, пошла по песку.
Владимир пошел рядом.
Одна из чаек повисла над ними, отчаянно махая крыльями и крича. Ветер подхватил песок, закружил и понес назад к заливу.
Вероника подняла высохшую створку раковины и легко сломала.
— Ну, как же теперь быть? — тихо спросил Владимир, вглядываясь в ее загорелое лицо.
Она вздохнула, бросая под ноги острые кусочки раковины:
— Не знаю…
Он забежал вперед и снова взял ее руки:
— Но я же не могу без тебя! Что же мне делать? А?
Вероника опустила голову:
— Что делать… мне кажется… нужно просто…
Он вздохнул, достал подмокшую пачку сигарет, закурил.
Чайки, успокоившись, снова опустились на розовый песок. Отсюда они казались маленькими белыми пятнами.
— Как тут хорошо… — огляделся Владимир.
— Да… — пробормотала Вероника, улыбнулась и вздрогнула.
— Что, холодно? — спросил он, беря ее за локоть.
— Нет, нет… — порывисто высвободилась она и пошла дальше, разгребая песок босыми ногами.
— Какая ты все таки красивая, — пробормотал он, еле поспевая за ней. — Я тебя как увидел тогда, у Валерки, так вот… ну, не знаю… что то произошло со мной.
Он покраснел и потупился.
Вероника молчала.
— А я… я тебе хоть понравился немного?
Вероника улыбнулась и кивнула.
— А что ты тогда подумала?
— Подумала… я подумала… что я сопливая…
— Как — сопливая?
— Сопливая пизда.
Владимир бросил сигарету и пошел рядом, покусывая губы.
Они пересекли дюну и оказались в сосновом бору.
Воздух потеплел и запах хвоей. Высокие прямые сосны чуть покачивались, шершавые стволы их поскрипывали. Ажурные голубые тени колебались под ногами.
— Ну, а к сестре ты так и не съездила? — спросил Владимир.
— Нет.
— Почему?
Она пожала худым плечиком, подошла к сосне и положила ладони на бугристую кору.
Владимир осторожно провел рукой по ее влажным спутанным волосам.
— Не надо… пожалуйста не надо… — тихо прошептала она, прижимаясь к сосне.
Он обнял ее, ткнулся лицом в пропахшие рекой волосы.
— Не надо… не надо…
Голос ее задрожал.
Он отстранился и вдруг быстро поцеловал ее в шею.
Вероника вздрогнула, села на песок и быстро проговорила, прищурив слегка раскосые глаза:
— Здесь охуительно пиздеть про блядей и ебарей… охуительно…
Владимир опустился рядом.
Теплый сухой песок был усеян отвалившейся корой.
Сосны тихо покачивались, ветер мягко шуршал в кронах. Между соснами просвечивало синее небо…
Владимир нажал кнопку звонка и успокаивающе улыбнулся Веронике:
— Не волнуйся. Все будет хорошо.
Она еле заметно кивнула и опустила свое загорелое лицо в букет из мокрых речных лилий.
Дверь медленно отворилась. На пороге стояла полная седая женщина с добродушным лицом и маленькими, живо блестящими глазками. Увидев Владимира и Веронику, она удивленно открыла рот:
— Господи…
Владимир, улыбаясь, шагнул к ней:
— Не пугайся, мама, это мы. Познакомься: это Вероника. Моя однокурсница.
Выражение удивленного испуга сменилось на лице полной женщины, уступив место добродушному оживленному облегчению:
— Господи… Володя… да что ж так… ой, я очень рада. Проходите!
Вероника вошла, неловко протянула лилии:
— Нина Ивановна, это вам.
Пухлые руки громко всплеснули:
— Ох, красота какая! Да где ж вы насобирали?
— На косе, мама, — ответил Владимир. — Там их столько, в глазах рябит…
Нина Ивановна осторожно приняла букет, восторженно качая головой:
— Чудо, чудо… Да проходите в большую комнату, что ж вы в коридоре… Вася! Иди сюда, посмотри какие лилии! Ведь это усраться сушеными хуями!
Из комнаты вышел русоволосый широкоплечий юноша, очень похожий на Владимира:
— Привет.
Заметив поправляющую волосы Веронику, он покраснел и тихо поздоровался:
— Здравствуйте…
— Здравствуйте, — улыбнулась Вероника.
Владимир потрепал Васю по вихрастой голове:
— Ну, что оробел?
Вася молчал, потупленно улыбаясь.
Владимир весело шлепнул его по худому плечу:
— Молчишь — хуй дрочишь. Хватит мяться. Лучше покажи Веронике свой телескоп.
Они прошли в большую комнату. Здесь было просторно, чисто и светло: солнечные лучи искрились в круглом аквариуме, стоящем на подоконнике, в правом углу рядом с письменным столом поблескивало черное пианино, слева по всей стене теснились книжные полки.
— Садитесь, садитесь! — суетилась Нина Ивановна, любуясь букетом. — В ногах правды нет… Я его вот в эту вазу поставлю…
— Да, в этой они красиво будут смотреться, — согласился Владимир.
Вероника опустилась на диван:
— Как у вас уютно…
— Правда? — радостно улыбнулась Нина Ивановна.
— Правда.
— Спасибо, — покачала головой Нина Ивановна.
В ее быстрых глазах блеснули слезы. Она ушла и вскоре вернулась, осторожно неся вазу с лилиями:
— Вот… и поставим прямо сюда…
Ваза опустилась на середину круглого стола, накрытого красивой льняной скатертью.
— А где же ваш телескоп? — спросила Вероника Васю, нерешительно стоящего возле пианино.
Он вздрогнул, почесал висок:
— Да вообще то он не готов… расплывается еще…
Владимир сел рядом с Вероникой:
— Ну что ты скромничаешь, Вась. Представляешь, он соорудил телескоп и по ночам нам покоя не дает, наблюдает фазы Венеры и Луну разглядывает.
— Замечательно, — покачала головой Вероника, а Вася еще больше покраснел, опустив голову. — Так где же ваш телескоп?
— В пизде… — потупясь пробормотал Вася и, подняв голову, добавил: — Знаете, я лучше вечером покажу, когда стемнеет. А то сейчас все равно ничего не увидим…
Владимир примирительно шлепнул рукой по колену:
— Ну ладно. Только, как стемнеет, мы уж тебя попросим показать свое изобретение. А не покажешь — заебем, замучаем, как Полпот Кампучию!
Все, в том числе и Вася, засмеялись.
Нина Ивановна решительно встала:
— Вот что, давайте ка чайку попьем. У меня пирог с яблоками есть, печенье домашнее…
Она быстро пошла на кухню и загремела посудой.
Владимир смотрел на Веронику усталыми благодарными глазами.
Заходящее солнце посверкивало в зеленоватой воде аквариума…
Вероника осторожно поставила пустую чашку на блюдце:
— Чай у вас, Нина Ивановна, прямо какой то необыкновенный…
Нина Ивановна тепло улыбнулась:
— Да. Чай особенный. Это нам моя сестра из Грузии присылает. У нее муж — потомственный чаевод. Он на вкус любой сорт назовет. А то еще скажет — пересушен или нет.
— Здорово, — покачала головой Вероника.
Солнце уже зашло, перестав играть в толстом стекле аквариума.
Слабый полумрак наполнил комнату.
— Вероника, возьмите еще пирога, — предложила Нина Ивановна.
— Ну что вы, я уже съела два куска. Спасибо.
— Пирог чудесный, мама, — Владимир коснулся пальцами морщинистой материнской руки.
— Спасибо… — тихо вздохнула Нина Ивановна.
— Наша мама вообще прекрасно готовит, — проговорил осмелевший Вася, шумно прихлебывая чай.
— Ладно хвастаться то, — усмехнулась Нина Ивановна. — Ты смотри на брюки не пролей…
— Да чего я, маленький что ли…
Вероника посмотрела на небольшую фотографию, висящую над письменным столом.
Нина Ивановна, заметив, тихо проговорила, помешивая чай:
— А это мой покойный муж. Виктор Сергеич.
И помолчав, добавила:
— Он под Севастополем погиб.
Вероника кивнула, посмотрела на Владимира. Он ответил сосредоточенным, спокойным взглядом.
Вася посмотрел в окно, за которым быстро темнело:
— Вот сейчас уже луну видно. Хотите посмотреть?
— Хотим, хотим, — кивнул Владимир, — тащи свою хуевину…
Вася быстро вскочил, громко отодвинув стул, и выбежал.
Вздохнув, Нина Ивановна подперла щеку пухлой рукой:
— Прямо Самоделкин растет. В кладовке мастерскую себе оборудовал, целыми вечерами там сидит. Приемник сам собрал, теперь вот — телескоп…
Владимир вытер губы салфеткой:
— В меня растет разъебай. Я в его возрасте тоже от техники охуевал до зеленой блевоты…
Вася вошел, неся телескоп. Подойдя к подоконнику, он поставил его и повернулся к сидящим:
— Идите сюда, сейчас посмотрим…
Вероника с Владимиром подошли.
Вася покрутил колесико настройки и кивнул:
— Смотрите…
Вероника склонилась к окуляру, посмотрела. Яркая, серебристая Луна была огромной и очень близкой. Правый край ее мутнел, исчезая в темноте.
— Ох, как здорово, — удивилась Вероника и взяла Владимира за руку. — Посмотри. Это замечательно.
Владимир приложил глаз к окуляру:
— Ух ты. Красавица какая… уссаться керосином…
Они долго рассматривали Луну, Вася, улыбаясь, стоял рядом, а Нина Ивановна мыла на кухне посуду, негромко напевая что то красивым грудным голосом…
Владимир провожал Веронику совсем поздно — автобусы уже не ходили, на улицах было пусто и темно.
Они шли обнявшись, голова Вероники, сладко пахнущая рекой, прижалась к его плечу, шаги гулко раздавались в сырой городской темноте.
— Какой сегодня день, — тихо проговорила Вероника, — как сон…
— Почему? — шепотом спросил Владимир, обнимая ее сильнее.
— Не знаю… — улыбнулась она.
Они пересекли пустынную площадь с двумя яркими голубыми фонарями и свернули на улицу Вероники.
— У тебя такая хорошая мама, — сказала Вероника, поправляя волосы.
— Мамы наверно все хорошие, — засмеялся Владимир.
— И брат милый. С ним хорошо наверно поебаться до изжоги…
Владимир молча кивнул.
Они вошли в сквер, молодые липы сомкнулись над их головами.
В сквере было совсем темно и прохладно. Неразличимые листья слабо шелестели наверху.
Владимир остановился, обнял Веронику и быстро поцеловал в теплые мягкие губы.
Вздрогнув, она спрятала лицо в ладони, тесней прижалась к нему.
— Я люблю тебя, Ника… — пробормотал он в ее волосы, — люблю…
Она обняла его за шею и поцеловала в щеку.
Он снова отыскал ее теплые губы.
Поцелуй был долгим, листья тихо шелестели, слабый ветер трогал Вероникины волосы.
— Милый… — проговорила она, дрожащей рукой гладя щеку Владимира, — как с тобой хорошо… мне так никогда еще хорошо не было…
Он снова поцеловал ее.
Они медленно двинулись по аллее.
Вероника показала рукой в темноту:
— А вон и общежитие. Тетя Клава ворчать будет…
Они подошли к общежитию.
В окнах было темно, только стеклянная дверь подъезда светилась.
Владимир взял Вероникины руки:
— Когда я тебя увижу?
— Завтра, — поспешно выдохнула она и добавила, — завтра я пососу твою гнилую залупень… и мы поедем опять на косу… хорошо?
— Хорошо, — прошептал он, — я буду ждать…
Вероника мягко освободила руки, махнула ему и скрылась в подъезде.
Постояв немного, он повернулся и побежал по аллее.
Прохладный воздух охватил его, листья шевелились, проносясь над головой.
Владимир бежал, радуясь силе и ловкости своего тела, бежал, улыбаясь прохладной темноте, в которой уже начинал угадываться свет наступающего дня.
Поездка за город
— Вот по этой проселочной, — Степченко показал сигаретой в темноту.
Шофер кивнул, вывернул руль и, мягко урча, «волга» закачалась на ухабах. Фары высветили дорогу: подсохшая глина, ободранные кусты и редкий березовый лес вокруг.
— Тут места хорошие, грибные, — тихо проговорил Степченко. — Лес редковат, а места что надо. Белых много… Не бывал здесь раньше? — он повернулся к Виктору.
— Нет, не приходилось.
— А я частенько. Как август, сентябрь — так сюда. В августе белые. Белые обалденные. И других грибов много, но белые — с ума сойти!
— Много? — спросил шофер, не отрываясь от дороги.
— За день ведро спокойно наберешь… правей, Петь, правей. Там низина… вот… а в сентябре — опята. Правда, не здесь, а подальше немного. Пройти отсюда километра два.
— А мы прошлый год по Ильинке ездили, — проговорил Виктор. — В начале октября. Опята почти сошли тогда, но ничего, ведра два набрали…
Степченко рассмеялся:
— Сразу видно, Витек, — не грибник ты! Два ведра опят! Да их машинами собирать нужно! Брезент постелил в лесу и носи охапками.
— Точно, — пробормотал шофер, огибая низину с мутно коричневой водой. — Мы, бывало, как поедем, так по два мешка набьем опят. Жена всю неделю перерабатывает.
Степченко докурил, бросил окурок в окно:
— Петь, вон возле тех березок остановимся…
Шофер подъехал к березам и заглушил мотор.
— Ну, вот и приехали, — Степченко вылез из машины, закинув руки за голову, потянулся. — Оооо… тишина то какая…
Виктор тоже вылез и осмотрелся.
Кругом стоял ночной лес.
Виктор потрогал влажные листья молодой березы:
— А тут один березняк в основном?
— Да, — Степченко захлопнул дверцу, посмотрел на светящийся циферблат. — Полодиннадцатого. Нормально. Как раз вовремя…
Шофер откинул переднее сиденье назад, снял пиджак и, кряхтя, растянулся.
— Подремешь, Петь? — Степченко заглянул в кабину.
— Подремлю.
— Ну, давай, — Степченко выпрямился, хлопнул Виктора по плечу. — А мы пойдем потихоньку.
— Счастливо, — пробормотал шофер, устраиваясь поудобнее.
— Пошли, Витек. Там вон тропиночка.
Виктор шагнул за ним в темноту.
Под ногами зашелестела трава, захрустели сучья, влажные листья скользнули по лицу Виктора.
Степченко вынул сигареты, закурил:
— Я тут позапрошлым летом лося встретил. Идем с приятелем, а он поперек нам чешет. Здоровый, черт!
— Большой?
— Здоровый. Они, вообще то, щас измельчали что то, а этот — бык здоровый.
— Я под Брянском был когда, тоже видел. Правда, лосиху. И кабанов видели. Мы на уток ездили. Утром пошли, а кабан в бурте колхозном роется. Они только картошку убрали, поздняя осень.
— А он, значит, жрет ее? Здорово!
— Нас увидел, повернулся. А потом, как паровоз — деру. И сопит, прям, как танк.
— Ну, они мощные звери. Особенно осенью. Жирные. Я троих угрохал…
Переступили через поваленное дерево, вышли на более широкую тропку.
— А мне вот не приходилось, — проговорил Виктор, вглядываясь в сырую тьму поредевшего леса. — Тогда вроде и пуль то не было. И стрелять по нему не хотелось…
— Да, с ними поосторожней надо. Если бить — так уж бить. А то один знакомый нулевкой решил по секачу пальнуть. Ранил, а тот за ним. Хорошо, друг выручил — добил пулей. А то б кишки выпустил.
— Да…
Лес кончился, по бокам дороги всплыли одинокие кусты. Слабый ветер шевелил их.
— Ну вот, — Степченко бросил сигарету. — Почти пришли.
— Действительно близко…
— А ты как думал. Я ж говорил — десять минут ходьбы…
Дорога пошла через поле.
Впереди показались серые коробки домов, мелькнул свет и послышалась музыка.
— Слышишь, раскочегариваются? — усмехнулся Степченко.
— Слышу.
— У них это на краю поселка, так что удобно… Дорогу назад найдешь?
— Найду. Здесь вроде недалеко…
— Ну, и порядок, — Степченко сплюнул. — Иди, я следом за тобой.
Виктор кивнул и пошел дальше.
Вскоре свет стал поярче — показалась вереница уличных фонарей, музыка заиграла громче, дома приблизились и обступили Виктора.
Он прошел по улице до крайнего дома и стал медленно обходить его. Музыка загремела, голос певца стал жестким, отчетливей зазвенели тарелки. Виктор обогнул дом и сразу оказался перед танцплощадкой: лучи двух прожекторов протянулись над прыгающей толпой, скрестились на музыкантах.
Танцплощадка была покрыта потрескавшимся асфальтом. Поломанный забор огораживал ее. Вместо сцены в дальнем углу забора лежали сдвинутые вместе бетонные плиты, из размозженных торцов которых торчала гнутая арматура.
Виктор купил билет в фанерной будочке, отдал контролеру и вошел в распахнутые ворота. Музыканты только что кончили играть — ударник прошелся по барабанам, а гитаристы прощально качнули грифами. Толпа расползлась по краям площадки и принялась шумно занимать лавочки. Рядом с Виктором собралась группа подростков. Они курили, шумно разговаривали, толкая друг друга.
Возле будочки послышался голос Степченко. Виктор обернулся.
Семен Палыч покупал билет:
— И мне билетик, девушка… Всего то? Дешево. Нет, не был. Да, приезжий я, в гостях. На молодежь хочу поглядеть. Спасибо.
Он вошел в ворота, не торопясь побрел вдоль лавочек, улыбаясь и рассматривая сидящих.
К группе подростков подходили все новые и новые, она росла и вскоре Виктору пришлось потесниться — вокруг замелькали лохматые головы, какой то парень в цветастой рубахе толкнул его и примирительно коснулся рукой:
— Извини, старик.
Виктор пошел вдоль забора. На лавках сидели девушки, ребята стояли рядом.
Всюду валялись окурки, смятые пачки из под сигарет. Возле заставленных аппаратурой плит стояла группа девушек. Виктор подошел и встал рядом.
Музыканты взобрались на плиты, повесили на шеи электрогитары. Один из них — коренастый, с плоским загорелым лицом — приблизился к микрофону и быстро проговорил, пощипывая струны:
— Раз, два, три, раз, два, три…
Микрофон засвистел.
Одна из девушек что то громко сказала и подруги дружно рассмеялись.
Виктор посмотрел на нее. Она была стройной, полногрудой и белокурой. Сильно подкрученные волосы рассыпались по ее плечам. На ней было зеленое платье и белые лакированные туфли.
Она опять что то сказала, показав пальцем на музыкантов, и снова все засмеялись.
Виктор оглянулся. Рядом стоящие парни смотрели на девушку.
— Эй, Васька, давай дю папал! — крикнули из толпы музыкантам.
Коренастый гитарист кивнул своим партнерам, они взялись за гитары и посмотрели на ударника. Ударник разгладил подстриженные в кружок волосы, стукнул палочкой раз, другой. На третий они заиграли — сумбурно и оглушительно.
Виктор осторожно протиснулся между девушками и, подойдя к белокурой, протянул руку:
— Можно вас пригласить?
У нее было широкое лицо и ярко накрашенные губы. Она удивленно подняла брови, усмехнулась и шагнула к Виктору. Он взял ее за руку и вывел на середину танцплощадки.
Солист схватил микрофон и что то запел, силясь перекричать рев динамиков.
Девушка положила руки Виктору на плечи, он обнял ее за талию.
— Вообще то это быстрый танец, — проговорила она.
— Я быстро не умею.
— Что ж так?
— Не научили вовремя.
— Почему?
— Да вот не научили и все тут… — Виктор мельком глянул вокруг и понял, что вся танцплощадка смотрит на них. Рядом танцевали несколько пар, поодаль девушки образовали круг.
— Вас как зовут?
— Люба. А вас?
— Миша, — Виктор сильнее привлек ее к себе и, уткнувшись ртом в ее волосы, прошептал:
— Вы очень хорошая девушка, Люба.
Она отстранилась, быстро взглянула на него:
— Вы всегда так обнимаетесь?
— Нет, только в исключительных случаях.
— Вы что — приезжий? Из Щелково, наверно?
— Да, из Щелково.
Он снова попытался прижать ее, но Люба уперлась ему ладонями в плечи:
— Вы что? Вы всегда так?
— Я же говорил, Любаша, что не всегда. Просто ты мне понравилась.
— Я многим нравлюсь. И если вы так еще раз сделаете, я с вами танцевать не буду.
— Ну вот, сразу и обиделась! — Виктор на мгновенье отстранился, но потом вдруг схватил ее за талию, поднял в воздух и громко поцеловал в лоб.
Девушка вскрикнула и стала вырываться:
— Пусти, пусти, дурак!
Виктор отпустил ее. Она повернулась и быстрым шагом пошла к выходу — кудряшки подрагивали на ее поджавшихся плечах. За ней побежали подруги.
Виктор огляделся.
Со всех сторон на него смотрели лица. Смотрели, перешептываясь, накрашенные девчонки, смотрели подвыпившие парни в мешковатых пиджаках, смотрели музыканты, смотрел Степченко.
— Ну вот и совсем обиделась! — Виктор рассмеялся и неторопливо пошел вдоль лавок.
— И что, у вас все такие обидчивые? — спросил он у какой то девушки, беря ее за локоть.
Она прыснула и нырнула в толпу подруг.
— Ну вот. Та обидчивая, а эта хохотушка. А вот вы, — Виктор обнял за плечи другую девушку. — Вы какая? Целочка наверно? Ну, сознайся, здесь все свои.
Девушка оттолкнула его:
— Черт пьяный!
Виктор обиженно развел руками:
— Ну какой же я пьяный? А? Разве я пьяный? Вы тоже думаете, что я пьяный? — он взял за руку другую девушку. Она вырвалась, а рядом стоящий парень пошел на Виктора:
— Ты чего грабли распустил? Что — здоровый что ли?
— Ну вот, — Виктор вздохнул, — и пошутить нельзя.
— Я тебе пошучу! А ну катись отсюда! — парень толкнул Виктора.
Рядом появились еще два парня. Один из них — высокий, с некрасивым рябым лицом глухо проговорил:
— Поприехали фраера наших девок прикалывать.
Виктор снова вздохнул, махнул рукой:
— Да ну вас. Шуток не понимаете.
— Я кому говорю, вали отсюда! — не унимался парень. Он был рыжий, в темно синем костюме.
— Да что я тебе мешаю, что ли? Чего ты разорался, дурачок?
Рыжий удивленно выпятил челюсть:
— Чтооо?
Рябой подтолкнул рыжего:
— Вломи ему, Паш. Хули он права качает.
Вокруг собралась толпа парней. Их потные, загорелые лица выжидающе смотрели.
— Пиздани ему, Паш. Он Любку Болдину подписывал.
— Ишь, фраер, развыебывался, бля…
— Чо смотришь, Пашк! Бей в лоб, делай клоуна!
— А ты, фраер, хули стоишь — гони мышцу!
— Ребята, не деритесь, — раздался за их спинами девичий голос. — Что вы все на одного? Он пошутил.
— Я вот ему пошучу, — рыжий провел языком по губам.
Виктор рассмеялся. Вокруг загалдели:
— Урой его, Пашка!
— Во, бля, и лыбится еще!
— Бей, чего стоишь?
Пашка кинулся на Виктора. Виктор отстранился и вдруг легко и страшно ударил его ногой в лицо. Рыжий полетел через голову. Стоящий рядом рябой размахнулся, но ответный удар в печень согнул его пополам. Кто то сзади схватил Виктора за волосы, но его голова сделала странное круговое движение, рука нападающего скользнула ему на плечо и вслед за хрустом страшный крик разнесся по танцплощадке.
Толпа отшатнулась и через мгновенье бросилась на Виктора. Секунду он был накрыт мешаниной серо коричневых спин, но вдруг выскользнул, взвился над ними. Его руки замелькали — раздались крики покалеченных, он метнулся в сторону и, проложив себе дорогу сквозь тела и лица, махнул через забор.
Толпа с ревом бросилась за ним. Затрещал забор, завизжали девки, мелькнули кулаки с отодранными штакетинами, заматерились упавшие и отстающие.
Виктор обогнул дом и побежал по улице.
Толпа неслась за ним.
Он кинулся влево, сквозь кустарник, прыгнул через груду щебня и скрылся во дворе. Преследователи с треском рванулись через кусты:
— Там, Сашка, там он!
— Лови его, гада!
— Хуярь!
— За сараями он, робя!
Виктор пробежал мимо сараев, прыгнул за батарею мусорных контейнеров и затаился.
Толпа рассыпалась по двору:
— Здесь он, здесь, падла!
— В проходе посмотри, Сега!
— Сука городская, недоносок хуев!
— За гаражами, наверно! Айда туда!
Большинство бросилось к гаражам.
Подождав мгновенье, Виктор выскочил из за контейнера. На него бросились четверо. Он встретил их градом странных, замедленно размашистых ударов. Двое упали, один, зажав нос, бросился прочь, а четвертый отскочил к контейнерам и, беспорядочно махая штакетиной, закричал:
— Сюда, ребята, сюда!
Виктор уклонился от палки, перехватил его руку, крутанул — штакетина вылетела, парень взвыл. Виктор схватил его, качнул на себя и со всего маху ударил головой об угол контейнера. Парень обмяк и беззвучно повалился, контейнер опрокинулся, из него посыпался мусор и выскочила крыса.
— Вот он, гад, бей его! — толпа уже летела из за гаражей, заполняя двор.
Виктор бросился за сарай, через кусты бузины, прыгнул на что то жестяное, громко ухнувшее, перемахнул невысокий заборчик и оказался в соседнем дворе. Здесь в окружении молодых сосен стояли одноэтажные домики, посередине торчал детский грибок с покосившейся шляпкой. Виктор подбежал к грибку и встал за его столбик.
Преследователи продрались сквозь забор, замелькали меж сосен:
— Он к воротам побежал, я видел!
— Да за домом он, ни хуя ты не видел!
— Туда, к клозету, там он!
— Бей его, суку, лови!
— Возле кустов, смотри там!
Толпа разделилась в поисках Виктора. Большинство парней полезли обшаривать кусты возле забора, другие побежали к туалету, третьи — за ворота.
Несколько человек оказались возле грибка.
Виктор пропустил их, выскочил и в два прыжка оказался рядом: задний парень вскрикнул, схватился за голову, другой отлетел к грибку, оставшиеся бросились бежать, крича и призывая товарищей. Виктор легко догнал их, но возле кустов трое других парней бросились на него. Виктор сбил первого, но второй крепко ударил его палкой по спине.
Он бросился к воротам, опрокинул двоих, вырвал кол у третьего и сломал его об одного из нападавших. Сзади кто то достал его кулаком по голове. Виктор прыгнул в сторону, развернулся, нога его прошла около головы парня, разнесла штакетник. Парень испуганно присел.
Виктор пробежал ворота, перепрыгнул через канаву и понесся по улице.
Поредевшие преследователи бежали за ним. Один из них оторвался от остальных и стал догонять Виктора. Возле слабо светящейся витрины продуктового магазина он догнал его:
— Ах ты сука, блядь!
Виктор резко бросился на землю, парень полетел через него и встать не сумел — молниеносный удар размозжил ему лицо.
У витрины Виктора попытались окружить. Он оттолкнул одного, ударил другого, а третьего — высокого и худого — раскрутил за руку, отгоняя махающих кольями и метнул в витрину.
Зазвенели, посыпались на асфальт осколки, протяжно закричал покалеченный.
Виктор забежал за угол, пронесся вдоль трех подъездов и нырнул в четвертый. Внутри было темно и пахло блевотиной.
Тяжело дышащий Виктор встал за второй дверью, прислонившись к прохладному радиатору.
Преследователи захлопали дверьми подъездов:
— Здесь он!
— Ну, бля, поймаю гада, убью, сука ебаная!
— Во втором он, там дверь хлопнула!
— Не выпускать его! Из подъезда не сбежит!
Трое забежали в четвертый подъезд. Виктор вжался в радиатор, но парни заметили его светлую безрукавку:
— Вот он!
Виктор пригнулся, штакетина с треском разлетелась об радиатор.
Он напролом бросился через них, стукнулся лбом о чью то голову, задел плечом за дверь и выбежал из подъезда.
Какой то парень схватил его за руку, но Виктор вырвался.
Кинутый кем то кол больно попал ему по ногам. Выругавшись, он схватил его, кинулся на своих преследователей.
Они бросились врассыпную.
Возле угла дома Виктор догнал одного, ударил колом по голове. Кол сломался, парень повалился со стоном. Четверо других парней, бросив палки, понеслись по улице. Виктор побежал за ними и вскоре догнал — возле той самой канавы. Двоих он сбил, третьего столкнул в канаву. Оставшийся парень рванулся через кусты. Виктор настиг его у забора, сбил с ног, приподнял и ударил лицом о штакетник. Парень взвыл, неожиданно вывернулся из рук Виктора, побежал вдоль забора. Виктор бросился за ним. Парень бежал, плача и повизгивая, оторванная щека болталась возле скулы. Виктор с трудом догнал его, ударил ногой в голову. Парень упал, ноги его конвульсивно задергались.
Виктор выбрался на шоссе.
Кругом было пусто — безмолвно стояли дома и где то за ними, на танцплощадке, музыканты настраивали электрогитары.
Он огляделся, отряхнул испачканные колени и пошел по тускло освещенному асфальту. Пройдя три дома, он свернул, пересек небольшой пустырь с чахлыми деревцами и оказался снова перед танцплощадкой.
По прежнему играла музыка, по прежнему прыгала пестрая толпа под скрестившимися лучами прожекторов.
Виктор подошел ближе.
Забор в одном месте был повален и переломан, в проеме толпились танцующие.
Виктор прошел вдоль забора и оказался у будочки с билетами. Прямо возле нее стояла небольшая кучка парней. Заметив Виктора, они бросились в разные стороны.
Двое побежали через пустырь.
Виктор кинулся за ними. Одного парня догнал на пустыре, ударил кулаком в шею, другой оказался проворней — увернулся, перебежал улицу и понесся по проселочной дороге.
Виктор преследовал его.
Дорога неслась через поле.
Вскоре кусты обступили ее. Парень пробежал еще немного, остановился и, скинув ремень, обмотал его конец вокруг кисти:
— Ну что, бля… попробуй только… попробуй, бля…
Виктор остановился, медленно подошел к нему. Оба тяжело дышали.
— Попробуй, бля, — парень испуганно смотрел на него. — Попробуй… А то думаешь — здоровый? Соберемся, пизды дадим… монинских позовем… а в Щелково у меня полгорода родни… скажу, бля, кому надо, так таких пиздюлей…
Виктор шагнул к нему, парень взмахнул ремнем. Виктор нырнул под свистнувшую пряжку и ударил его в солнечное сплетение. Парень согнулся, осел на колени. Его вырвало. Виктор выхватил из его разжавшейся руки ремень, размахнулся. Пряжка свистнула над головой парня, он судорожно вскинул руки.
— Что, ссышь, котенок? — Виктор легонько тюкнул его пряжкой по спине.
Парень поднял бледное лицо. Виктор помедлил минуту и ударил его ногой в живот. Парень захрипел. Виктор склонился над ним и нанес ему страшный удар в основание шеи. Парень беззвучно повалился на дорогу.
Виктор схватил его за руки, раскрутил и зашвырнул в кусты:
— Вот и вся история…
Отдышавшись, он поднял широкий солдатский ремень с желтой бляхой и, похлестывая им по влажным веткам, пошел по дороге.
Впереди, за кустами виднелось поле.
Виктор остановился, потер затылок:
— Шишку набили, обормоты…
Потом повернулся и неторопливо побежал через поле, шурша мокрым от росы овсом.
Брюки его быстро намокли, пряжка болтающегося в руке ремня посверкивала в темноте.
Поле пошло под уклон и вскоре Виктор спустился в широкий и длинный овраг. Здесь было совсем темно и сыро. Где то журчал ручей.
Раздвигая переросшую траву, Виктор нашел ручей, зачерпнул рукой темную воду и сполоснул лицо.
Ручей был узкий, полузасохший. От воды пахло прелью.
Виктор перепрыгнул через него, выбрался из оврага и снова пошел по полю, на этот раз ничем не засеянному.
Из под ног его выпорхнула перепелка, попискивая, полетела прочь.
Виктор махнул ей вслед ремнем.
Поле пересекала дорога.
Он огляделся:
— Ну вот. Кажется наша… ага…
Дорога шла через знакомые кусты.
Виктор пошел по ней.
Вскоре поле кончилось и лес встал вокруг. Было черно, сыро и прохладно. Деревья стояли словно декорации — неподвижно.
В черных проемах меж ветвями посверкивали звезды.
Виктор нашел тропинку, перешагнул поваленное дерево.
Где то наверху сорвалась с ветки птица, вяло захлопала тяжелыми крыльями.
Сквозь листву мелькнул свет.
Виктор прошел по тропинке, перепрыгнул лужу, раздвинул орешину: посреди лужайки стояла «волга», в кабине горел свет и Степченко что то со смехом рассказывал шоферу.
Виктор подошел сзади, постучал по крышке:
— Можно к вам?
— Ааааа! Герой вечера! Илья Муромец! — Степченко вылез, обнял Виктора. — Ну, молчу! Один в поле воин! Не ожидал! Нашел дорогу? Все в порядке? Цел? Не поранили?
— Да нет вроде…
— Ты лесом возвращался? Полем? А может через Бобринское?
— Дорогой.
— Ну, молодец! Молодец! А это что — ремень? Что — трофей боевой? Ух… тяжелый, бля… башку проломить ничего не стоит… Видел я, как ты начал, как дуру эту поддел. Как кодла на тебя ломанулась — испугался даже, подбежал поближе, думаю — втопчут козлы Витьку в землю! Да куда мне! Махнул парень через забор! А эти мудаки, — он заглянул в кабину, — за ним! За ним, бля! Ну, молодец!
Степченко потянул его в кабину:
— Давай, полезай сюда.
Виктор влез и сел рядом с ним. Степченко, улыбаясь, разглядывал его:
— Ну, молодец парень, молодец, Первый выезд, а так сработал… Постой, постой, что это…
Он повернул голову Виктора к свету. На левом виске краснела ссадина.
— Ну, это в кустах, наверно…
— И рубашка порвана, вон, смотри… — Степченко потрогал разорванный рукав и присвистнул, посмотрев на спину Виктора. — Ни хуя себе! Во, полоса какая. Чем это они тебя? Колом что ли?
— Да, наверно… но это пустяки…
Шофер тоже посмотрел, перегнувшись через сиденье.
Степченко рассмеялся:
— Ну, ладно, это не в счет. Я то после того, как они за тобой ломанулись, сюда пошел, ничего не видел. Ну, откровенно скажи — скольких угробил? Десять? Двенадцать?
Виктор устало улыбнулся:
— Да я не считал…
— Ха ха ха! — Степченко захохотал, мигнул шоферу. — Я ж говорил, он заводной. Ну, молодец. А некоторые теряются в первый выезд…
— Почему?
— В зале то привыкнут к своим, рожи примелькаются — тренеры да партнеры. Хоть и нападают и замахиваются, так знаешь ведь, что свои, что ни хуя не сделают. А тут другое… Тут — замахнулся — бей! Слыхал пословицу?
— Слышал.
— Ну вот. Шпана она и есть шпана. МГ — 18. По правде сказать — все они вставлены в 22. Дохляки. Попадаются, конечно, 64 и 7. Те, что армию отслужили. А так в основном — пшено, малолетки. Отцы — из запоя в забой, из забоя в запой, днем на заводе въябывают, вечером буханут и козла забивают, а пацаны — хули им делать? В школе отсидят, днем хуи проваляют, вечером футбол посмотрят, бутыль красного раздавят на семерых — и на танцы. А там дело ясное. Думаешь — танцевать они пришли? Ни хуя! Он, бля, ни рожей ни кожей не вышел, как и родители алкоголики, он и поговорить то с девкой толком не умеет, не то что — танцевать. Зато свинца под ременную бляху он залил, не забыл. На танцы придут кодлой и ждут, кого б отпиздить. Найдут чужака какого или своего понезнакомей да посамостоятельней — отхуярят и по домам: на неделю впечатлений — во! — Степченко провел ребром ладони по горлу. — Будут по сто раз перемалывать — как я его, да как мы его. А то кодла на кодлу полезет. Но это — реже… Значит, Витек. Коротко. По 17 все в порядке, по 9 нормально. Не дотягиваешь по касаниям. Ртуть, ртуть, помни, не скатывайся к 7. И главное, я тебе много раз в зале говорил и здесь повторю — забудь про свой бокс раз и навсегда.
— Да я стараюсь забыть, Семен Палыч, да трудно. Восемь лет ведь…
— Кротов Вася одиннадцать отстучал и ничего. Словно и не занимался, посмотри на него. А ты — чуть что — в стойку горбишься. Кому нужна твоя стойка? Ты не боксер, не каратист, не ниндзя. Ты уебоха. Помни про 9.
Шофер улыбнулся:
— А что, много было их?
— Человек сорок, — Степченко скатывал ремень. — Заводи, Петь, поехали… Вообще, постой ка, надо отлить…
Он вылез из машины.
— Я с вами, — Виктор выбрался следом.
Шофер заворочался и тоже вылез.
Через минуту три струи зашелестели по траве.
От травы пошел пар.
Степченко посмотрел на неподвижные деревья, поежился и, отряхиваясь, проговорил:
— Тихо падают листья с ясеня. Ни хуя себе, сказал я себе.
Шофер тихо добавил:
— Глянешь в небо, а там действительно…
Виктор застегнул брюки, глянул на звезды и прошептал:
— Охуительно, восхитительно.
Обелиск
Рейсовый пассажирский автобус маршрута «Людиново — Брянск» свернул с мокрого от дождя шоссе к автостанции «Можаево» и, после недолгого подруливания, остановился.
Водитель открыл широкую, похожую на люк самолета дверь автобуса и, прикрыв голову сложенной вчетверо областной газетой, потрусил к неказистому одноэтажному зданию автостанции, успев на ходу озорно крикнуть пассажирам:
— Прошу на прогулку! Стоянка пять минут!
Он был молод, полон энергии и еще не устал шутить со своими пассажирами.
Они оценили его шутку и, улыбаясь, смотрели сквозь забрызганные дождем стекла, как он, что то весело бормоча, перепрыгивая через лужи, подбежал к коричневой двери и исчез за ней.
В салоне было прохладно, люди провели в пути всего два часа и еще не устали. Никто из них конечно же не помышлял о прогулке — кто то что то жевал, кто то негромко переговаривался с соседом; двое белобрысых пятилетних близнецов весело возились на широком заднем сиденье.
Вдруг в левом ряду поднялись со своих мест две женщины — одна полная, пожилая, другая лет сорока семи. Это были мать и дочь, едущие из Жиздры в Брянск.
Дочь была высокой, крепко сложенной, молчаливой, с бледным непримечательным лицом.
Мать же являла собой полную противоположность дочери.
Есть среди русских женщин тот хорошо известный тип пожилых сельских матерей, вся жизнь которых прошла в тяжелой борьбе с природой и лихим временем за своих детей. Родившиеся в огромной крестьянской стране в жестокие времена революции и гражданской войны, эти женщины уже в двадцать лет приняли на свои плечи тяжелое бремя крестьянского материнства и навсегда впряглись в ту суровую жизнь, полную лишений и непрестанного тяжелейшего труда, вынести которую способны лишь потомственные крестьянки. Пройдя через лютые времена коллективизации, потеряв родных и близких в сталинской войне с народом, они испили затем горькую чашу военных и послевоенных лет, ни на минуту не остановясь в своей правой борьбе за жизнь, за детей. И теперь, подойдя к краю своей жизни, состарившись в вечном труде, они хранили в своих изуродованных работой руках, в морщинистых, обветренных лицах вечную память о той борьбе.
И все таки не эти руки и морщины поражают в них, а их характеры.
Как сохранили они доброту и отзывчивость, веселость нрава и широту души? Откуда столько энергии и неуемности в этих изломанных, изъезженных веком телах? Что помогло им выстоять и выжить, не зачерствев при этом душой, не оскудев добром человеческим? Многие пассажиры, вероятно, задавались этими вопросами, глядя на пожилую седовласую женщину — мать той самой провинциалки. Эту женщину при всем желании нельзя было назвать старухой — ее молодой, жизнелюбивый характер не позволял этого. Наоборот — молчаливая, апатичная дочь выглядела рядом с ней более старой, более равнодушной к жизни. А Галина Тимофеевна (именно так и звали пожилую женщину) за два часа дороги ни на минуту не сомкнула глаз: она балагурила с соседями, рассказывала дочери последние деревенские новости, угощала близнецов ватрушками, а шоферу приподнесла большое красное яблоко, со словами:
— Кушай, сынок, на здоровьице, да вези нас невторопях.
На что веселый водитель ответил:
— Спасибо, мамаша, довезу как положено!
Уже добрая половина пассажиров знала, что живет Галина Тимофеевна в своей деревне Колчино без малого семьдесят лет, что родила на свет божий девятерых детей, двух из которых потеряла в страшном голодном сорок шестом, когда работали в колхозе за палочки трудодней в замусоленной тетрадке, когда пекли хлеб из картофельной шелухи и толченых липовых листьев. Знали, что едет она к сыну Сергею, Сярежке, как она называла его, что живет Сярежка в Брянске, работает начальником цеха на Брянском машиностроительном, что «семья у него справная, да только ребяты баловцами растут, потому как некому окорот наложить».
Произнося это, она быстрым привычным движением поправляла свой беленький, в мелкую синюю «мушку» платок и улыбалась, давая понять, что едет она к Сярежке вовсе не для наложения окорота на своих внучат.
— Носков то им, поди, на три года вперед навязала, пряник большой спекла, варенья наварила, пущай покушают! — говорила она впереди сидящей соседке с той искренностью и откровенностью, на которую, увы, городские жители не способны.
И, казалось, не будет конца ее оживленным рассказам, воспоминаниям и советам, но вдруг, как только проехали мост и замелькали впереди аккуратные домики Можаева, Галину Тимофеевну словно подменили: улыбка сошла с ее загорелого лица, она замолчала и вся как то мгновенно постарела.
Сперва соседи переглядывались между собой — не обидел ли кто ненароком старушку? Но, поняв, что дело в чем то другом, успокоились — что в чужую душу без спроса лезть…
А Галина Тимофеевна, тем временем, словно в дорогу готовилась: надела старенький плюшевый пиджак, поправила платок и, приняв на колени объемную, видавшую виды сумку, стала быстро искать что то среди свертков. Малоразговорчивая бледнолицая дочь ее с этого момента принялась отговаривать мать не выходить из автобуса:
— Мама, ну зачем и теперь идти? Ведь вы же были недавно, — говорила она ровным, слегка раздраженным голосом, таким же бесцветным, как и она сама. — Теперь дождь, а вы пойдете. Да и стоим пять минут, вас опять автобус не дождется.
— А не дождется — и Бог с ним, — пробормотала старушка, вынимая из сумки два небольших свертка.
— Мама, ну зачем вам это? Что ж каждый раз себе душу травить. Мама, ну давайте останемся.
— Вот что, девк, ты мине не учи, — твердо произнесла Галина Тимофеевна, взяла в одну руку сумку, другой прижала к плюшевой груди свертки и по узкому проходу пошла к двери.
Дочь, вздохнув, застегнула свой старомодный синий плащ, взяла другую сумку и последовала за матерью.
Они спустились на мокрый асфальт в тот момент, когда водитель автобуса, отметив в неказистом здании путевой лист, перепрыгнул через лужу и подбежал к автобусу.
— Никак на прогулку собрались? — весело окликнул он женщин, но заметив их серьезные лица, спросил: — Случилось что?
— Ничаво, сынок, — ответила Галина Тимофеевна, — там вон наш батя лежит. Мы его навестить пойдем. А коли опоздаем, так не жди нас, поезжай. Тутова близко, мы сами доберемся.
Водитель посмотрел в сторону небольшой липовой рощицы у шоссе. Лицо его стало понимающе серьезным:
— Это там, где звезда?
Старушка кивнула, поудобней перехватывая сумку.
Водитель перевел взгляд с рощицы на свой автобус и спросил:
— Вам пятнадцать минут хватит?
Галина Тимофеевна неуверенно переглянулась с дочерью.
— Хватит, конечно, — ответила дочь.
— Ну и нормально. Вы там побудьте, не спешите. А я вас подожду, раз такое дело. У меня график нормальный, в дороге нагоним.
— Спасибо, сынок, дай тебе Бог здоровья, — склонила голову набок Галина Тимофеевна.
— Пустяки… — он повернулся и вошел в автобус.
Женщины быстро пошли к рощице.
Мелкий дождь моросил, все кругом было мокрым, по шоссе проезжали редкие машины.
Старушка шла первой, ее боты бодро шлепали по придорожным лужам.
— Мама, хоть сумку то дайте! — окликнула ее дочь, но Галина Тимофеевна так и шла до самой рощицы, не оборачиваясь и не отвечая.
Рощица состояла из восьми молодых лип, посаженных вокруг небольшой площадки, огороженной белым бортиком в три кирпича высотой. Площадка была засыпана гравием. Посередине ее, в маленькой клумбе стояла объемная пятиконечная звезда в форме обелиска, чуть поменьше человеческого роста. Она была сварена из стальных листов и покрашена серебрянкой. В центре звезды на никелированном металлическом квадрате было выбито:
Здесь 7 августа 1943 года
пали смертью храбрых
в бою за деревню Можаево
бойцы разведроты
141 пехотного полка
И.Н. ГОВОРУХИН
В.И. НОСОВ
Н.Н. БЫТКО
И.И. КОЛОМИЕЦ
Е.Б. САМСОНОВ
Галина Тимофеевна подошла к клумбе, опустила сумку на гравий, положила на нее свертки, перекрестилась и, склонив голову, произнесла:
— Здравствуй, Колюшка.
Сзади приблизилась дочь и остановилась рядом с матерью. Свою сумку она не опустила на гравий, а держала в руке.
— Вот, вот… — вздохнула старушка, поправив платок и скрестив руки на животе, — так вот и ляжит наш сярдечный.
Она замолчала.
Мельчайший дождь еле слышно сыпал кругом, с лип в лужи капали крупные звучные капли. Трава и цветы в клумбе блестели от воды.
— Вот и ляжишь, Коленька, и ляжишь, — произнесла старушка и запричитала нараспев, — ляжишь ты, Колюшка, ляжишь ты золотенький. А чего ж и делать то надобно, что ж нам поделать, ничаво не поделать. И вот пришли к табе в гости жена твоя Галина, да доченька твоя Маруся, да вот пришли то и навестить табе и как ты ляжишь. А и как же без табе мы живем, а и все то у нас тижало без табе. А и всю голову то продумали по табе, а и вот горюем до сих пор. А и как же ты, Колюшка, да и ляжишь то без нас один, как ты вот и ляжишь. А и все и помним мы, Колюшка, а и все храним, золотенькай ты наш. А и помним мы все, Колюшка, а и помню я, помню, как учил нас завету, как научил нас и завету то своему. А и помним и как по завету то все делали и как ты нам все делал, как надо, а и все помним. А и помним, как надобно все делал ты по завету и как мы все делали по завету, и как сейчас все и делаем по завету твоему, как ты нам наказывал. А и вот и доченька твоя Маруся и все мы с ней делаем по завету твоему, все делаем как надобно, и вот святой крест кладу табе, а и все мы делаем как ты наказал. И вот доченька твоя Маруся и все табе расскажет, как и делает все по завету твоему, чтоб ты таперича и спал спокойно…
Галина Тимофеевна вытерла дрожащими пальцами слезы и посмотрела на дочь. Та, немного помедлив, опустила сумку на гравий, сцепила руки на животе, склонила быстро покрасневшее лицо и стала говорить неуверенным, запинающимся голосом:
— Я… я каждый месяц делаю отжатие из говн сока. Папаничка, родненький, я каждый месяц беру бидон твой, бидон, который ты заповедал. И во второе число месяца я его обтираю рукавицею твоей. И потом мы, потом каждый раз, когда мамочка моя родная оправляться хочет, я… я ей жопу над тазом обмою и потом сосу из жопы по честному, сосу и в бидон пускаю…
— А и сосет то она, Колюшка, по честному, из жопы то моей сосет по честному и в бидон пускает, как учил ты ее шестилетней! — перебила Галина Тимофеевна, трясясь и плача. — Она мине сосет и сосала, Колюшка, и родненький ты мой, сосала и будет сосать вечно!
— Потом… потом я каждый день, потом, я когда мамочка хочет моя родная оправляться, я сосу у нее из жопы вечно, — продолжала дочь, еще ниже опуская голову и начиная вздрагивать. — Я потом когда бидон наполнится, я его тогда на твою скамейку крышную поставлю, на солнце, чтобы мухи понасели и чтобы червие завелось…
— А и чтобы червие, червие белое то завелося! Чтобы червие завелося, как надобно, как ты наставил, Колюшка! — причитала старушка.
— Потом я дождусь пока червие заведется и обвяжу бидон рубашкою твоей нательной, а потом в углу твоем постоит он и с червием…
— А и с червием, червием белым то постоит, чтоб хорошо все, как ты заповедал, Колюшка!
— Постоит, папаничка, постоит, чтобы червие плодилось хорошо…
— А и чтобы плодилося то червие ладно, чтобы плодилося то, чтоб поупрело все ладно, Колюшка ты мой!
— После, папаничка, мой родненький, постоит бидон семь дней и дух пойдет, — вздрагивала плечами и всхлипывала дочь, глядя себе под ноги. — И тогда мы откроем со родной мамочкой бидон и там все полным, потому как наелись…
— А и наелися то, наелися, червие то наелося говнами моими, Колюшка! А и наелися они и как ты заповедал, все мы исделали как надо!
— Потом родная моя мамочка марлицу мне поручает, я эту марлицу то обвяжу вкруг бидона, а потом переверну его и над другим твоим бидоном поставлю. И так вот делаю отжатие из говн сока у родной мамочки моей…
— А и делает отжатие говн моих, Колюшка, делает все как надобно, родименький ты мой!
— После, родной мой папочка, когда сок говн отойдет к вечеру, я раздеваюся, становлюся на колени перед фотографией твоей и из кружки твоей заповедной пью сок говн мамочки моей родной, а мамочка бьет меня по спине палкою твоей…
— А и бью ее палкою твоей, Колюшка, бью со всей моченьки, а она сок говн моих пьет во имя твое, Колюшка, золотенький ты мой!
— И так я каждый третий день пью сок говн мамочки моей родной, пью во имя твое, родной мой папаничка…
— А и пьет она кажный третий день все как надобно, все пьет по честному, Колюшка ты мой!
— Дорогой папаничка, я пила, пью и буду пить, как ты велел, как ты велел, родной мой…
— А и пила она, Колюшка, пила и будет пить по честному, родненький ты мой! Во имя твое светлое будет пить сок говн моих, я тебе крест святой кладу.
Старушка перекрестилась и поклонилась. Перекрестилась и дочь.
Некоторое время они молча тряслись и всхлипывали, вытирая слезы мокрыми от дождя руками. Потом дочь, опустив голову, забормотала:
— Спасибо тебе, папаничка, за то, что научил меня завету твоему.
— А и спасибо табе, Колюшка, а и что научил то ее завету твоему! — подхватила старушка.
— Спасибо тебе, папаничка, за то, что шестилетней кормил меня по третьим дням говнами твоими.
— А и спасибо табе, Колюшка, что и кормил то ее говнами твоими, кормил!
— Спасибо тебе, папаничка, за то, что поил меня шестилетней соком говн твоих.
— А и спасибо, спасибо, Колюшка, то что поил ты ее соком то говн своих, что напоил ее!
— Спасибо тебе, папаничка, за то, что бил меня палкою твоей заветной!
— А и спасибо табе, Колюшка, и то что бил ее палкою, ох и бил то палкою твоей!
— Спасибо тебе, папаничка родной, за то, что научил меня у мамы из жопы сосать по честному.
— А и спасибо то спасибо, Колюшка, что научил ты ее у мине из жопы сосать!
— Спасибо тебе, папаничка родной, за то, что зашил мне навек.
— А и спасибо то табе, Колюшка, что и зашил то ей навек!
Дочь замолчала и, прикрыв лицо ладонями, стояла и плакала.
Галина Тимофеевна вздохнула и быстро забормотала:
— А вот и сейчас, Колюшка, доченька твоя родная и все то скажет и какая она. Все то скажет и расскажет про себя, что она и знает какая она тутова.
Дочь вытерла руками рот и нос и заговорила:
— Я знаю, папаничка, что я свинья ссаная.
— А и знает то она, что она свинья ссаная! — подхватила мать.
— Я знаю, папаничка, что я гадина навозная!
— А и знает она, Колюшка, что она гадина навозная!
— Я знаю, папаничка, что я рванина блядская.
— А и знает она, Колюшка, что она рванина блядская!
— Я знаю, папаничка мой родной, что я мандавоха подлая!
— А и знает то она, знает, что она мандавоха то подлая!
— Я знаю, папаничка, что я потрошина гнойная.
— А и знает она, Колюшка, что она потрошина гнойная!
— Я знаю, папаничка, что я стерва засраная.
— А и знает то она, что она стерва засраная!
— Я знаю, папаничка, родимый мой, что я жопа рваная!
— А и знает то она, знает, что она жопа рваная!
— Я знаю, папаничка, что я проблядуха позорная.
— А и знает она, что она и проблядуха то позорная!
— Я знаю, папаничка мой родненький, что я сволочина хуева!
— А и знает она, Колюшка, что она сволочина хуева!
— Я знаю, папаничка, что я пиздилища гнилая.
— А и знает то она, ох и знает то, что она пиздилища гнилая!
— Я знаю, папаничка, что я прошмандовка неебаная!
— А и знает она, Колюшенька, что она и прошмандовка неебаная!
— Я знаю, папаничка, что я сучара распиздатая.
— А и знает она, знает то, что она сучара распиздатая!
— Я знаю, папаничка, что я хуесоска непросратая.
— А и знает она, Колюшка, что она хуесоска непросратая!
— Я знаю, папаничка, что я поеботина сопливая.
— А и знает она, Колюшка мой, что она и поеботина сопливая!
— Я знаю, папаничка мой, что я пиздопроебка конская.
— А и знает она, знает, что она пиздопроебка конская!
— Я знаю, папаничка, что я проблевотина зеленая!
— А и знает она, что она и проблевотина зеленая!
— Я знаю, папаничка, что я пиздапроушина дурная.
— А и знает она, что она и пиздапроушина дурная!
— Я знаю, папаничка, что я хуедрочка дубовая.
— А и знает она, Колюшка, что она хуедрочка дубовая!
— Я знаю, папаничка, что я залупень свиная!
— А и знает она, знает, что она залупень свиная!
— Я знаю, папаничка, что я колода.
— А и знает она, что она колода!
Дочь замолчала. Лицо ее было бледным и мокрым от слез и дождя. Она стояла неподвижно, опустив голову и сложив руки на животе.
— Оуох… — вздохнула Галина Тимофеевна, взяла два свертка и подошла к звезде.
В этот момент автобус дал гудок.
Галина Тимофеевна обернулась, посмотрела на стоящий у автостанции автобус и, пробормотав «щас, щас», стала быстро разворачивать свертки. В одном из них оказался кусок пожелтевшего сала, величиной с кулак, в другом — какие то коричневые крошки.
Быстро рассыпав крошки по клумбе, Галина Тимофеевна принялась натирать звезду салом, приговаривая:
— И все как было, и все как есть, и все как будет… и все как было, и все как есть, и все как будет… и все как было, и все как есть, и все как будет…
Автобус снова посигналил.
Старушка повернулась к дочери:
— Что ж ты стоишь, кобыла чертова! Бяги, уедет чай!
Неподвижная дочь вздрогнула, подхватила обе сумки и побежала к автобусу.
Обтерев звезду, Галина Тимофеевна положила сало на клумбу, вытерла руки о юбку и, прихрамывая, побежала к автобусу.
Памятник
А тогда Фикс ему вывеску поправил слегка, мы его на стол положили, полотенцами его китайскими связали, а Мишка пошел за утюгом, а Фикс ему говорит — где башли Милкины? А он, падла, весь окровяненый, а молчит, а Фикс ему тогда по дыхалке ебнул и еще раз. А он весь захрипел, как лось, а Мишка утюг принес и включил, и я ему рубаху задрал к подбородку. А Фикс говорит — где, гад, Милкины башли? А он мычит и все. Я тогда утюг ему на живот положил, он нагрелся, а он орать стал. А Фикс — говори, гад, где Милкины и Серегины деньги? А он так орать стал, что Мишка рот ему полотенцем забил, а он прямо бьется на столе, как гад, а я утюг держу, а Фикс стал его по еблу бить, а он обосрался, и говном завоняло, а я утюг снял, а Мишка полотенце вынул, а он говорит — в спальне под паркетом. Мишка с ним остался, а мы с Фиксом в спальню пошли, кровать сдвинули, я фомку загнал, паркет отковыряли и там тайник нашли плоский, а в нем пачками новенькими все эти тридцать шесть кусков. А Мишка кричит — что, нашли? А мы говорим — нашли, нашли. И в мою сумку все сложили. Фикс говорит — ну вот и пиздец. Пошли к Мишке, а Фикс говорит — все путем, Миша, теперь на радостях можно и поссать — стул подвинул, встал и этой падле в рожу окровавленную нассал, а Мишка говорит — я если бы посрать хотел бы — посрал бы на него. А я тоже срать не хотел. А Фикс тогда тот гвоздь золотой достал, пошел у него в кладовке молоток нашел и говорит — вот, гад, помнишь те два перстня, что вы с Говноедом у Сереги с пальцев срезали? А тот молчит. Так вот, говорит, этот гвоздь я из них сделать попросил. И в лоб ему вколотил. А тот еще жив остался и все хрипел, как потс. И говном воняло от него. А Фикс говорит — пошли развлечемся. И молотком стал по вазам его хуярить. А мы с Мишкой в спальню пошли, шкаф стали ломать, но он сначала не поддавался, он был невысокий, красного дерева шкаф с резным верхом, старым помутневшим зеркалом во всю дверь, которую мы при помощи новенькой, пахнувшей маслом фомки сломали, открыли. Запах нафталина оглушил нас. Шкаф оказался до отказа набитым вещами — пальто, дубленками, шубами. Они висели настолько плотно, что вытащить что либо не представлялось возможным. Но что могло остановить нас — молодых, сильных, с горячей кровью, шумно проносящейся по венам? Своей смуглой жилистой рукой лабазника Миша вцепился в плечо кожаного пальто, рванул и выдернул, словно гнилой зуб. Следуя его примеру, я вытянул каракулевую шубу с песцовым воротником, бросил на пол, и она бессильно распростерлась у наших ног. Весело переговариваясь и помогая друг другу, мы вытряхнули содержимое шкафа на пол и вскоре дышащая нафталином куча выросла посредине комнаты, изумительным образом изменив ее аккустику: голоса наши стали звучать мягче, приглушеннее, междометия словно увязали в мешанине меха и кожи, вульгаризмы и нецензурная брань обрели странную вялость.
Так что же, собственно необходимо человеку? Он входит в свой дом, чувствуя страх, одиночество и еще что то непередаваемое, мучительно родное и в то же время — чужеродное, отталкивающее холодным недружелюбием, от чего сердце сжимается и слезы выступают на глазах. Но он движется дальше, он понимает в своей неизвестности, что распахнутая ширь недоверчивого предмета всегда оставит равнодушным его память, слух, речь. Человек никогда не простит предавшему его самолюбию тех взлетов и падений подслеповатой мучительности, способной проложить роковую черту меж двумя казалось бы родственными феноменами — дыханием и безволием. Ужасен будет этот диалог, эта немая дуэль боли, равнодушия и просветленности. Но все случившееся в прошлом так или иначе находит своих заимодавцев, готовых распространить, увековечить вызов торжественному, памятному, второстепенному. И это происходит. Происходит с той бескомпромиссностью, на которую способен только настоящий рыцарь, разрушенная совесть которого не просит отчуждения и безвыходности. Но она не просит и отчаянья. И только услужливая в своей беспечности радость забвения будет понятна, принята, развенчана. Зачем ошибаться и недоумевать, молчать и надеяться? Как избавить простое отношение к прошлому от иллюзорной игры тронутого распадом сердца? Увы, рецепт прост: нужно построить памятник. Он не будет свидетельствовать против нашей неполноценной зависимости от обезображенного естества, но, напротив, даст в полной мере почувствовать глубину и отступничество романтического восприятия серьезности. В этом простом решении нуждается и наша вера и наши кропотливые притязания на благость. Не он нуждается в нас, а мы в нем — точном, растапливающем лед клятвопреступной беспечности, сводящем на нет прошлые заблуждения.
Но кто построит памятник? Я построю его. А как ты его построишь? Очень просто — сделаю слепок со своей фигуры, стоящей в несколько наклоненном виде, обнаженной, конечно. Вот. Потом изготовлю форму и отолью себя из чистого золота. Расчищу себе место на площади, где нибудь в центре Москвы, взрывая здания и увозя обломки. Наконец, замощу площадь мраморным паркетом, а в центре на постаменте из белого нефрита воздвигну свое золотое тело, предварительно подведя газ под всю конструкцию. В один погожий летний день, при стечении народа, под звуки солнечного Моцарта спланирует вниз шелковое покрывало, обнажив золотого человека, слегка оттопырившего свой сияющий на солнце зад, из центра которого выбьется подожженная достойным представителем общественности торжественная газовая струя. ВЕЧНО ГОРЯЩЕМУ БЗДЕХУ — будет выбито на постаменте. Вот. И это будет самый важный монумент. И к нему не зарастет народная тропа. Не зарастет? Ты уверен? Уверен. Хотя, может, нужен другой памятник. Например, два огромных червя, вырубленных из каррарского мрамора. Или, может быть, что то другое. Фонтан невысыхающего гноя. Это тоже будет способствовать многому. Или просто — сало. То есть, не просто сало, а САЛО. А еще лучше вместе — ГНОЙ и САЛО. По моему, это оптимальный вариант. С другой стороны, возможен и более простой вариант. Например, ульи с пчелами. 28 ульев. А в центре — стела. Можно выбить надпись, например, такую: ИСПРАВЛЕНИЕ. Или другую: ВОЗМОЖНОСТЬ. Или просто — СЛАВА СОВЕТСКИМ ГОСПОДАМ. И можно еще точнее, еще адекватнее: РЕВМАТОИДНЫЙ АРТРИТ. Или, возможно так, например: АМЕРИКА. А возможно: ДАЛЬНЕЙШЕЕ РАЗВЕРТЫВАНИЕ МЕРОПРИЯТИЙ. Но можно и проще, можно СПРЕССОВАННОЕ НАСЛЕДСТВО. Это, по моему, неплохо. Неплохо и ДА ЗДРАВСТВУЕТ ТОВАРИЩ ЦИММЕРМАН. А в связи с этим можно предложить и более конкретное — НОГТИ. Или проще — НОГОТЬ. Хотя, по правде, мне больше нравится ОТЖАТИЕ ОСТАНКОВ. Это, безусловно, наиболее точно. Хотя по человечески, по партийному ответственней — МАСТУРБАТИВНЫЕ ДИАГРАММЫ. А
Они — черви.