А. А. Илюшин. Бранное слово русской поэзии
"Что думает старуха, когда ей не спится" - так названо одно из стихотворений Некрасова. Лежит, древняя, ночью в избе на печи, ворочается и вспоминает блудные грехи своей молодости. Было ли уже нечто похожее в русской ПОЭЗИИ? Было - лет за сто до этой скромной зарисовки, причем отнюдь не в столь скромной подаче. Барков и "барковиана", кажущийся тяжеловатым александрийский стих XVIII века, чья привычная торжественность, вдруг сопрягалась с ужасающе непристойной лексикой, неудобной для печати, да и вовсе для нее не предназначавшейся:
В дом ебли собрались хуи, пизды, пизденки...
А в этом доме - старуха на полатях, смотрит сверху на СОБРАВШИХСЯ и, как было только что сказано в некрасовском стихотворении, вспоминает блудные грехи своей молодости. Созерцаемые же ею увлеченно предаются групповому разврату. Среди них не только персонифицированные половые органы, но и безусые юнцы, и бабы, и девчонки. В подобных случаях почемуто принято говорить о грубом натурализме, не имеющим ничего oбщего с настоящим искусством. Вот уж нет. Не натуралистично, а, скорее, сюрреалистично:некая фантасмагория, совмещение несовместимости. Так, гоголевский Нос (если к тому же это был действительно Нос, а не кто другой из трех букв, на что имеются намеки) появлялся среди людей и заходил в церковь. Или усеченный красный Язык инока Епифания, паривший в воздухе и вернувшийся к своему владельцу ("на руке моей ворошится живехонек")? Непристойности в духе Баркова - как в приведенном срамном стихе - не то чтобы кошмарны сами по себе, но вполне соотносимы и соизмеримы с бредовыми галлюцинациями, при которых оживают отъятые части тела. Матерная же брань может рассмешить, а может и оскорбить чью-то деликатность. Отказаться от мата, пригладить стих и, возможно, получилось бы чтонибудь порхающее, легковесно-изящное, наподобие пушкинской сказки о царе Никите. Однако Барков и барковщина это вовсе не легкая поэзия. Современники Баркова знали его, в первую очередь, как автора стихотворений "В честь Вакха и Афродиты" весьма острых и оставшихся РУКОПИСНЫМИ не только при жизни, но и после смерти (1768) поэта. Приятель Державина, митрополит Евгений (Болховитинов) в своем Словаре русских светских писателей (М., 1845) пишет об Иване Баркове, ошибочно назвав его отчество "Иванович" вместо правильного "Семенович": "Известнее же всего весьма многие Вакханальные и Эротикоприапейские его стихотворения, а также многие срамные пародии на трагедии Сумарокова и другие, которые все составляют в рукописях несколько томов". И без объяснений понятно, почему эти рукописи не печатались, причем, до сих пор. В последние десятилетия о Баркове писали, цитировали его отдельные, наименее неприличные стихи, но публикаций не было. Словно диссидент, чьи запрещенные сочинения не прочитаешь, но зато знаешь, как их нужно оценивать!
В недавнем словаре русских писателей XVIII века (вып. 1:А - И. Л., 1988) собраны наиболее полные сведения о барковской поэзии. Назван сборник стихов "Девичья игрушка", составленный Барковым и включивший произведения не только его собственные, но и других авторов: к барковиане относят М. Д. Чулкова, В. Г. Рубана, И. П. Елагина, а также анонимных стихотворцев. Упомянуты явные и предположительные иноязычные источники барковианы: поэтические карикатуры Скаррона, скандальные стихи Пирона, кроме французских - образцы новолатинской поэзии. Отмечена живучесть барковской традиции, вовлекшей в свое русло поэтов конца XVIII - первой половины XIX века. Сочинения Баркова и поэтов его круга охарактеризованы, в основном, как "грубо эротические". С этим можно, пожалуй, согласиться, но требуются некоторые уточнения.
Явление барковщины во многом и существенном принадлежит иной сфере, нежели та, что вмещает в себя эротику, секс, порнографию и т.п. Установка тут чаще всего не на разжигание блудодейственной похоти, не на амурные соблазны и томления. Мы попадаем не в альковно-адюльтерный розовый полумрак (есть, впрочем, и такое, но в ничтожно малой дозировке!), а в дымную похабень кабацкой ругани, где на плотское совокупление смотрят без лукавого игривого прищура, но громка регоча и козлоглагольствуя, так что разрушается всякое обаяние интимности. Тут нет места бонвиванам, искушенным в таинствах сладострастия, матерится голь и пьянь. Звучат рифмованные прибаутки такого свойства, что как-то неловко цитировать, даже прибегая к аббревиатурам типа следующих: "X..., п...//С одного гнезда. //Как сойдутся,// Так е...!"
Эротоман ко всему этому, скорее всего, останется равнодушен. Озорник напротив, благодарно-восприимчив. Ибо перед нами не эротика (когда почти ни о чем, кроме гениталий и эрекции - это ведь действительно не эротика), а именно озорство, долго ждавшее своего переименования в хулиганство - тогда этого слова, конечно, не было.
При всем том бесспорна обращенность такой поэзии, как правило, пародийно-издевательская, к высоким явлениям литературы, к серьезным изысканиям передовой мысли и поэтического слова. Больше всех доставалось Ломоносову, чей выспренный одический стиль подвергся особенно остроумному осмеянию, снижению: начать оду в его высокопарном стиле - и вдруг сбиться на грязную сексуальную собачину... Прием обаятельный и безотказно действенный:
Уже зари багряной путь
Открылся дремлющим зеницам.
Зефир прохладной начал дуть
Под юбки бабам и девицам.
Здесь можно спорить только об одном: с какого слова начинается резкий перескок от высокого к низкому?" "Под юбки"? Думается, все же, что раньше - со слова "дуть" (нечто вполне пристойное), а то, что "дуть под юбки", то есть дуть на "секель", туда. В контексте "дуть" есть то, что на современном диалекте означает "трахать", и барковское словоупотребление об этом недвусмысленно свидетельствует. И следующие слова после этого катрена не оставляют сомнений в том, что это так, что здесь самая разнузданная похабщина. Желающие могут в этом убедиться, прочитав прилагаемую оду "Утренней заре".
Или из той же оды: "Корабль в угрюмых как волнах...". Опять встает призрак Ломоносова, воскликнувшего, во-первых: "Корабль как ярых волн среди", и во-вторых: "Песчинка как в морских волнах". Главное же - в пародийном переосвещении корабль оказывается "хуем", а волны - "пиздой". То что так же можно обыграть и колокольный звон, при всем его высоком пафосе: трахаться - значит, звонить в манде, и лучше, если этим занят звонарь, своего рода профессионал. В интересный же мир мы попадаем, перелистывая "Девичью игрушку"! Все, что угодно, отнюдь не только корабль и колокольный звон, может быть сведено к срамному лейтмотиву. "Гомерка" с "Виргилишкой" и те не героев воспевали, а их тайные уды, из-за которых, в частности, и началась Троянская война: ведь таковыми были щедро наделены и Ахиллес, и Бризеида, и Елена Прекрасная.
Век Просвещения высоко чтил природу. Подражать ей, следовать ей, слушаться се, быть близким к ней считалось благим делом. Идеи руссоизма находили отклики во МНОГИХ сердцах. Осуждалось ханжество, осуждался ложный стыд, мешающий человеку чувствовать себя неотъемлемой частью природы, если хотите - животным. Требовалось снять запрет с чувственных радостей и наслаждений. Да здравствует Природа! Вот и Барков в предисловии к "Девичьей игрушке" ("Приношение Белинде") писал: "Благоприятная природа, снискивающая нам пользу и утешение, наградила женщин пиздою, а мущин хуем наградила; так для чего ж, ежели подьячие говорят открыто о взятках, лихоимцы о ростах, пьяницы о попойках, забияки о драках (без чего обойтись можно), не говорить нам о вещах необходимо нужных - хуе и пизде. Лишность целомудрия ввело в свет сию ненужную вежливость, а лицемерение подтвердило оное, что мешает говорить околично о том, которое асе знают и которое у всех есть". Так пусть же прекрасная Белинда, которой предподносится сия книга, порадуется стихам, откровенно воспевающим сладостную чувственность!"
Таким образом, вроде бы, подведена идейная - в духе времени - база под все непристойности, собранные В книге. Но неужели Барков - борец за идею, убежденный принципиальный поэт-мыслитель? Конечно же нет, он и здесь пародист и сквернослов. Это не идейность, а язвительная пародия на нее, просветительскую, прекраснодушную. Как пародист он и здесь изрядно передергивает. Уж будто и в самом деле он не намерен писать о попойках и драках, а только о чувственных наслаждениях! Ничего подобного: есть ода "Кулашному бойцу", где всего этого в переизбытке.
К тому же торжествующий а книге "секс" вовсе не близок к ее величеству Природе, но чаще всего безобразно противоестественен. Господствует разгул уродливого гротеска, когда, как уже отмечалось, встречаются не мужчина с женщинами, а их самостоятельно действующие гениталии. А половые извращения, инцест, жестокость, насилие? Драгун насилует старуху, подьячий француза, монах монаха, внук до смерти затрахал свою старенькую бабушку, один старец, проникнув в ад, совокупился с Хароном, Цербером, Плутоном, Прозерпиной, фуриями, а до этого на земле перепробовал не только всех женщин, но и скотов, зверей, птиц. Всадник - кобылу, пастух - корову, скотоложество на каждом шагу. Какой уж тут культ природы! Скорее глумление, издевательство над ней.
Не будем, однако, сгущать краски. Как ни странно, подобные ужасы не производят тягостного впечатления, зато отменно развлекают и смешат. Наверное, поэтическое слово и впрямь некое чудо. Законопослушный гражданин и вообще. скажем так, человек сносной порядочности, не может, конечно, без отвращении и содрогания помыслить о ситуации группового изнасилования. Но читаешь басню "Коза и бес" - и радуешься этому чуду, хотя Козе пришлось плохо. Сначала ее изнасиловал Бес, в потом сбежались Все звери и медведь...
В этом стихе замечательно то, что о медведе сказано отдельно от "всех зверей":
особое к нему уважение. Но Козу он стал "еть" вместе со всеми: с волком, зайцем, Зосимой-старцем и монахами, которые, получается, тоже попадают в число "всех зверей". Восхитительно-наивное изложение событий, когда автор или божественно глуп, или притворяется таким. Во всяком случае, в нем чего-то больше от Иванушки-дурачка, чем от маркиза де Сада. Имя французского маркиза не впервые попадает в контекст литературы о Баркове. В 1872г. в СанктПетербурге напечатаны "Сочинения и переводы И. С. Баркова 1767-1764 г." с чьимто анонимным предисловием. В книгу вошли исключительно "приличные", ранние произведения поэта, настоящей "барковщиной" он занялся позже. В предисловии же, где Баркову дастся общая оценка, сказано, в основном, то, что и должен был в таком случае и по такому поводу сказал, добрый старый XIX век. Биографический очерк начинается так: "Едва ли найдется в истории литературы пример такого полного падения, нравственого и литературного, какое представляет И. С. Барков, один из даровитейших современников Ломоносова. Ни Альфред де Мюссе, ни Эдгар Поэ не могут идти в сравнение с ним. Его напечатанные произведения (судя по всему, имеются в виду как раз ненапечатанные - А.И ) нисколько не похожи на произведения подобного рода от Марциала до маркиза де Мазада (де Сада Л.И.). В них нет ни эротических, возбуждающих образов, ни закоренелой цинической безнравственности, занятой системами разврата и теориями сладострастия. В них нет ни художественных, ни философских претензий. Это просто кабацкое сквернослове, сплетенное в стихи: сквернословие для сквернословия. Это хвастовство цинизма своей грязью.
Этим наиболее известен Барков".
Приговор этот не столь уж суров, как может казаться. Сквернослов не развратник - этот тезис в целом убедителен применительно к Баркову и его стихам. Автор биографического очерка не без сочувствия относится к спившемуся поэту, к его внутреннему разладу и неприкаянности, к тому кабацкому ерничеству, которым была отравлена его недолгая жизнь. В конце очерка сообщается следующее: "О смерти Баркова предание говорит, что он окончил жизнь самоубийством, оставив после себя записку: "жил грешно и умер смешно".
Один анекдот об нем, за достоверность которого можно сколько-нибудь ручаться, показывает, что он не чужд был стремления подшутить довольно дерзким образом. Раз ему академия поручила какой-то перевод, и при этом он получил довольно дорогой экземпляр того сочинения, которое следовало перевести. Спустя долгое время и после многих напоминаний Барков все уверял, что книга переводится, и, наконец, когда перевод стали требовать серьезно, он объяснил, что книга действительно переводится из кабака в кабак, что сначала он ее заложил в одном месте, потом перевел в другое, и постоянно озабочивается, чтобы она залеживалась подолгу в одном месте, а переводилась по возможности чаще из одного питейного заведения в другое. Больше мы ничего не знаем о Баркове".
Читая опубликованные произведения раннего Баркова, мы можем жалеть об оставшихся нереализованными возможностях его на поприще серьезной ОФИциальной словесности. Он был человеком образованным и одаренным, способным достойно соперничать с Сумароковым, а уж с Майковым и подавно. Но не уйди он из благоустроенной литературы в Кабак, его имя не стало бы тем великим именем, каким стало: "Барков" это же само по себе звучит как крепкое непечатное слово, которое было рискованно произносить при барышнях: покраснеют от смущения. Это имя знали все.
Разговор об имени не случаен. Ведь похабщина была в нашей словесности задолго до Баркова, но она не была именитой. Былa безымянной. Имеются в виду скомороший фольклор, срамные сказки и прибаутки, непристойные перелицовки былин. Это богатая традиция, тут есть на что опереться. Французы Скаррон и Пирон тоже много значили для Баркова и многое подсказали ему, однако родные национальные корни не менее важны. В "Девичьей игрушке" есть стихотворение "Беседа", в котором старые сводницы обучают молодежь:
Тут девушкам они болтают разны сказки,
Про хуй и про пизды старинные прибаски...
Вот она, передача из ycт в уста, от поколения к поколению, старой фольклорной традиции. В частности, перевертыш богатырского эпоса:
Добрыня богатырь, что зделал из пизды
Скотину прогонять - ворота для езды...
Так, Барков стал первым, кто отдал свое имя, свою писательскую индивидуальность и судьбу этому аправлению в русской словесности То, что было достоянием исключительно фольклора, стало фактом письменной (но, конечно, не печатной) культуры, литературы, поэзии. Барков в этом нашел себя и, пожертвовав немалым, сделал свой выбор, определил тем самым свое место в литературе. На это надо было решиться, для этого шага потребна смелость, дерзость отчаяния. Начинавшаяся писательская карьера поломалась, зато забрезжило бессмертие, в которое, впрочем, трудно было верить пьяненькому рифмачу.
Слава Баркова не померкла ни в XIХ, ни в XX веке. Ему упорно приписывали знаменитую поэму "Лука Мудищев", хотя очевидно, что она возникла не ранее чем в пушкинскую эпоху. Творение это широко известно по многочисленным спискам и в наше время, и не так давно, опубликовано за границей, как и другая ошибочно приписывавшаяся Баркову поэма - "Пров Фомич" Высшей же точкой в развитии барковской традиции стала, повидимому, баллада Пушкина "Тень Баркова". Ей пришлось долго ждать своей публикации. Когда готовилось большое академическое издание Пушкина, составители мечтали напечатать ее хотя бы самым малым тиражом в дополнительном спецтоме, но и это не было позволено. Мне уже приходилось писать о ней и воспроизводить некоторые фрагменты её текста (Русская альтернативная поэтика. М., 1990), вскоре после чего ее издали в Италии, а сейчас пытаются напечатать у нас, борясь с неизбежно встающими в подобных ситуациях препятствиями. Примечательно, что Пушкин не только пересказал известные ныне благодаря ему анекдоты о Баркове, но и воспел его в стихах, использовав при этом стиль, отвечающий теме:
В зеленом ветхом сюртуке,
С спущенными штанами,
С хуиной длинною в руке,
С отвислыми мудами...
Этот призрак Баркова, желанный гость вольной русской поэзии XIX века. Его слово в ней отозвалось. В запретном стихе из "Сашки" Полежаева: "Приап, Приап! плещи Мудями..." легко угадывается реминисценция барковской оды "Приапу". И такого немало.
Начатая Барковым экспансия мата в поэзию продолжена впоследствии не только озорными, хулиганского пошиба стихами, но и лирикой трагического накала и пафоса: политические инвективы, проклинающие тиранию, поэзия протеста и страдания. У истоков этого направления стоит тот же Полежаев, поначалу отдавший дань барковщине и озорству, а затем гневно обматеривший императора, что уже ни в коей мере "озорством" не является. Такого типа трагически-гражданственное, политически-взрывчатое сквернословие существует в поэзии нашего времени; из современных поэтов-концептуалистов в этом отношении наиболее заметен Т. Кибиров. Связь с собственно барковской традицией здесь, конечно, далекая и опосредованная.
Но жива и подлинная барковщина - псевдоэротическая и хулиганская. Она вновь стала безымянной, как бы фольклором, городским и пригородным. В ней лихо господствуют грязные непристойности и мат-перемат, а также несколько забавная наивность сказывается. Причем, некоторые тексты воспринимаются не иначе, как вариации песенок из "Девичьей игрушки" - идентичный стихотворный размер, сходная интонация, совпадающие мотивы. Помню услышанное как-то в Подмосковье причитание (девичье, но исполнял его молодой человек):
Разорву себе пизду напополам
Никакому я механику не дам:
У механика железные муде
Он натер мене мозоли на пизде.
Можно было бы по такому поводу не поминать всуе имя Баркова, но прочитайте из "Девичьей игрушки" песню "Кабы знала я да ведала, млада" и убедитесь, что близость текста XX века к тексту XVIII века в самом деле разительная.
В том, что Барков и барковиана считались неудобными для печати и не были допущены к публикации как дореволюционной, так и советской цензурой, есть свой смысл. Это объясняется не косным нашим ханжеством и дикостью, по крайней мере, не только ими. Так уж сложилась культура, что в ней официальное сосуществовало с неофициальным, доступное с запретным. Запрещавшемуся нанесен значительный ущерб, но и преимущества даны немалые (запретный плод сладок). Узаконить же беззаконное - всегда ли это выгодно для него? Былой интерес к нему может быть потерян или ослаблен.
Но более двухсот лет - чрезмерный срок давности для истории нашей культуры, пусть как угодно провинившейся перед общественной нравственностью. Правнучкам праправнучек Белинды пора преподнести "Девичью игрушку", хоти бы в извлечениях, то есть не соревнуясь в щедрости с Барковым, который свое "Приношение" начал словами: "Цветок в вертограде, всеобщая приятность, несравненная Белинда, тебе, благосклонная красавица, рассудил я принести книгу сию, называемую "Девичья игрушка".
Повидимому, в предлагаемую подборку стихотворений попадут не только принадлежащие перу самого Баркова: " ...препоручив тебе, несравненная Белинда, книгу сию, препоручаю я в благосклонность твою не себя одного, и многих, ибо не один я Автор трудов, в ней находящихся, и не один также собрал оную". Знакомая ситуация, когда мастера приходится показывать вместе с подмастерьями и неотделимо от них: Анакреонт и анакреонтика, Барков и барковиана.
Каковы же принципы отбора? Во-первых, чтобы было предано многообразие жанров: оды, басни, песни, эпиграммы, надписи, элегии и др. Во-вторых, отобрать лучшее. Но что значит "лучшее"? Наверно, то, что остается, когда отсеешь дурное. А дурного в изобилии. Есгь откровенно убогие тексты, обнаруживающе неумелость стихотворца, отсутствие языкового чутья, грамматические нелепости, причем, видно, что это не случайная порча при переписывании (такое можно было бы исправить, восстановить правильный текст), а оплошность сочинителя, который старается забросать вас матерными словами, но и с ними-то как следует обращаться не научился. Далеко не все в "Девичьей игрушке" на уровне классики, имеется и бездарная пачкотня .Чтобы не быть голословным - вот пример, яркий образец той, что не войдет в подборку:
Хуи пиздов лишь разъебают,
Пизды им больше подъебают,
Стараются хуев стомить,
Хуи пиздам не поддаются
Заебины как реки льются
Сим током пизд увеселить.
Что касается источников публикуемых текстов, то из них наиболее полный - копия рукописной книги "И. Барков. Девичья игрушка или разныя стихотворения, собранные для чтения от скуки в Ст-Петербурге в 1777 году" из собрания Н. К. Голейзовского. Посмертная дата составления сборника, начальные варианты которого должны восходить к предшествующему десятилетию, когда Барков был жив, увеличивает вероятность включения стихотворений, писавшихся невыявленными авторами 70х гг.. XVIII века. Публикуемые тексты сверились с рукописями других списков (из отдела рукописей и редких книг Научной библитеки им. Н. И. Лобачевского в Казани, из рукописного отдела публичной библитеки мм М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде). Вариант общего названия сборника (по ленинградскому списку) - "Девичья игрушка или собрание сочинений Г-на Баркова". В обоих списках имеются весьма существенные разночтения с нашим основным источником; они, конечно, учитывались, что позволило в ряде случаев откорректировать текст, предпочтя наиболее вероятный в отношении достоверности вариант.
При публикации тексты несколько приближены к современным правилам орфографии и пунктуации, как это обычно и делается, однако в значительной мере сохранен облик старинного письма, не стесненного нормами, когда в пределах одного текста (не говоря уж о сличении разных списков) могли сосуществовать "его" и "ево", "такие" и "такия", и т. п. Как правило, ненормированные (не только, разумеется, для современности, но и для письменной традиции и грамотности позапрошлого столетия) написания сохраняются - в целях воссоздания "исторического колорита" тогда, когда это не сопряжено с ущербом для понимания текста читателем.
АЛЕКСАНДР ИЛЮШИН
БРАННОЕ СПОВО РУССКОЙ ПОЭЗИИ
(продолжение)
--------------------------------------------------------------------------------
Продолжаем разговор, начатый на страницах первого номера нашего журнала. Там речь шла в основном о XVIII веке: Барков и барковиана того времени, "Девичья игрушка". Ныне минуем пограничную черту, отделяющую позапрошлое столетие от прошлого, от "золотого века" русской поэзии. Пушкинская эпоха тоже замечательно богата памятниками непристойного стихотворства, традиция барковщины не иссякает. Ее давно уже покойному основоположнику приписывают вновь создаваемые шедевры в духе нашей бордельной Эраты. Имя его живет посмертной жизнью. Рядом с ним вырастает новое: Пушкин. В этом заслуга не только юного А.С., но и его дядюшки В.Л.. автора шуточной поэмы "Опасный сосед". Не остался в тени забвения и еще один Пушкин - младший брат Александра, Лев: уже в наше время о нем заговорили как о возможном авторе "Луки Мудищева". Весело получается: если уж не Барков нахулиганил, у которого алиби на том свете, то Пушкин, а коли не сам классик, то его братец. В данном же случае было бы правильнее авторство считать просто неустановленным.
Популярность "Луки..." огромна. Мало того, что сравнительно недавно (1982 г.) произведение это - как якобы принадлежащее перу Ивана Баркова - опубликовано в Англии: как это нередко бывало и бывает, за границей охотно печатают то, что по тем или иным причинам не приемлется тут, у нас. Известность не этим измеряется, а тем, что "Лука" и поныне широко распространяется в многочисленных списках (в первую очередь, конечно, в машинописных копиях), и заинтересованным читателям знакомство с этим текстом вполне доступно. Кстати, в наше время поэт Евгений Булкин (лицо вымышленное, псевдоним с двусмысленными инициалами Е.Б.) сочинил "Луку Мытищева XX века", связь которого с тем старым
Лукой очевидна.
Подробно не останавливаясь на характеристике "Луки Мудищева", можно было бы однако же заметить вскользь, что не так уж много общего прославленная поэма имеет с барковщиной XVIII в. Хотя - как посмотреть. Вспомним из "Девичьей игрушки" басню "Коза и бес", опубликованную в первом номере "Комментариев". Оба текста (басни и одной из редакций поэмы) заканчиваются - это последнее слово и там и здесь - "спицами", причем в отчасти сходной ситуации: спицы вонзаются в гениталии. В целом же "Лука" в жанровом, стилистическом и версификационном отношении весьма далек от образцов "Девичьей игрушки".
В сравнении с "Лукой", да и не только с ним, гораздо менее популярна другая вещь - баллада "Тень Баркова", несмотря на то, что она атрибутирована самому А.С.Пушкину, и в этом случае атрибуция убедительна. Баллада это и за границей напечатана только что (в Италии в 1990 г., во Франции в 1991 г.), и у нас, насколько известно, не имела столь широкого хождения в машинописных копиях, хотя специалисты знали ее давно. Когда готовилось большое академическое издание пушкинских произведений, составители мечтали напечатать ее хотя бы самым малым тиражом в дополнительном спецтоме, но и это не было позволено. Официальный и - шире - общественный культ Пушкино своеобразно сосуществовал с запретностью этой баллады и с цензурного характера пропусками в текстах некоторых других его произведений: нечто вроде белых пятен на "солнце нашей поэзии". Сейчас снова возобновились попытки напечатать "Тень Баркова" на родине ее автора, для чего, по-видимому, требуется убедить кого-то в том, что это не противуза конная порнография, а великая классика, и что "каждая строка Пушкина драгоценна". Думая при этом про себя: да хоть бы и не была драгоценной действительно каждая строка - все равно, почему бы ее не опубликовать? Зачем нам столько пробелов в истории литературы, ограничение гласности и свободы слова?
Пушкинисты 30-х гг., в частности особенно много занимавшийся этим М.Цявловский, не сомневались в том, что автор "Тени Баркова" действительно Пушкин. Вернувшийся к этому вопросу А.Чернов ("Синтаксис", N30, Париж, 1991, с. 129-164) усомнился, предположительно назвал другого автора - Воейкова. Главный источник сомнений - дескать, не мог Пушкин написать токую плохую балладу. Но почему же плохую? Текст, правда, сильно испорчен теми, кто его припоминал, записывал и переписывал, но автор в этом, конечно, не виноват. Я полностью согласен с патриархами нашей пушкинистики, которых несообразности текста не побудили к отрицанию пушкинского авторства.
Наверное, эта баллада - высшая точка в развитии барковской традиции. Озорное сквернословие здесь весьма артистично и в то же время простодушно. Можно подумать, что к нему примешивается
некая идейность - антиклерикального толка (вот, мол, какое распутное духовенство), но какая уж тут идейность! Скорее просто шалость.
Если Барков в свое время пародировал Ломоносова, то у Пушкина другой объект: стихотворение Жуковского "Певец во стане русских воинов" и его же баллада "Громобой", вошедшая в стихотворную повесть "Двенадцать спящих дев". Текст "Тени Баркова" откровенно ориентирован на Тромобоя", имеются дословные совпадения некоторых стихов, идентичны метрико-строфические формы, налицо сходство отдельных мотивов, сюжетных ходов, ситуаций и пр. И вообще Тень Баркова" насыщена интересами литературной жизни: упоминается Шаликов, и еще знаменитая тройка беседистов на букву "Ш" ("Шихматов, Шаховской, Шишков"), как и в пушкинской эпиграмме 1815 г., и вдобавок к этим литературным староверам граф Хвостов. Баллада естественно входит в контекст полемик Арзамаса с Беседой. Выпады и в ту, и в другую стороны. В исполнении Пушкина барковщина очень помнит о том, что она призвана решать определенные литературные задачи, отнюдь не ограничиваясь матершиной ради матершины.
В свою очередь, "Тень Баркова", хотя и не будучи произведением широко известным, все же оставила след в дальнейшей истории поэзии, вплоть до самого последнего времени. Минуя промежуточные звенья, "серебряный век" ("Тень Баркова" и "Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче" в обращенности второго текста к первому - удивительнейший феномен, исследуемый сейчас М.И.Шапиром), интересный материал обнаруживается в сиюминутной концептуалистской поэзии, в "эротических стихах" Д.Пригова:
О ветер сей Ейп Робежал
Что между ног ей пробежал
На тонких эротических ногах
Едва держа в руках свой член огромный
В этих выписках (по кн.: Русская альтернативная поэтика. М„ 1990, с.119) налицо присутствие и соседство Пушкина и Баркова. "На тонких эротических ножках"- вошедшая в обиход "формула" А.Д.Синявского, из его "Прогулок с Пушкиным". "Держа в руках свой член огромный" - ср. с 5-й строфой баллады, где дается портрет Баркова: "С хуиной длинною в руке". "О ветер сей Ейп Робежал" - ср. с 5-м стихом 21-й строфы в балладе: "И ветер хладный пробежал". В пушкинской балладе ветер не эротичен - просто ветер. У Пригова - эротичен - "между ног ей пробежал", т.е. уже не как у Пушкина, а как у самого Баркова в "Оде утренней заре", где прохладный зефир дует "под юбки бабам и девицам". Вот она, связь времен - трех веков...
Характеризуя пушкинское сквернословие, важно заметить, что оно не было принадлежностью лишь "низких", комических жанров. Бранная лексика была включена в текст "Бориса Годунова", но впоследствии изъята по настоянию Николая I. В связи с этим поэт писал П.А.Вяземскому (1931г.): "...одного жаль - в Борисе моем выпущены народные сцены, да матерщина французская и отечественная". Известен также опыт включения мата в высокую, философскую лирику - такова, например, Телега жизни" (1823 г.).
Была у Пушкина малозаметная попытка подключить мат и к русской патриотической идее: стихотворение "Рефутация г-на Беранжера" (1827 г.), идейно созвучное знаменитой "Бородинской годовщине" и другим декларациям сходного пафоса. Логика тут понятная: поговорим-ка с врагами России... по-русски, т.е. матерно. Шапками закидаем, и уже закидали в 12-м году, когда мусье француз показал нам "жопу", удирая от нас в свой Париж:
Хоть это нам не составляет много,
Не из иных мы прочих, так сказать,
Но встарь мы вас наказывали строго,
Ты помнишь ли, скажи, ебена мать?
По разным причинам матерная брань воинственно-русофильского пафоса не закрепилась в нашей поэзии. Идеям, претендующим на позитивность и созидательность, сквернословие едва ли органично, патриотическая же идея относится, конечно, к их числу. Кстати, показательно, что за границей русский мат давно нормирован печатью и другими средствами массовой информации и стал международным достоянием, знаком космополитизма. Русофилам-антикосмополитам это не по душе. Не так давно деревенщик Василий Белов пренебрежительно назвал эмигранта Василия Аксенова "матюкальщиком". Это как же понять: певец русской деревни брезгует матерной бранью (богатством великого, могучего, правдивого и свободного)? В известном смысле, да. Наверное, потому, что мат перестал быть специфически русским явлением, на нем уже клеймо "масонства" и позор всемирности.
Более перспективной оказалась другая линия в развитии ругательного стихотворчества. Грозными страшным сквернословием отозвалась вольнолюбивая лирика политических инвектив, проклинающих тиранию, поэзия протеста, страдания и борьбы, вопль ужаса "при виде всего, что совершается дома". У истоков этого направления стоит поэт Полежаев. Но прежде надо напомнить, что поначалу он приобщился к традициям барковианы, это сказалось в его поэме "Сашка", где есть и грубое "безнравственное" озорство, и призыв к свободе, но непристойная лексика здесь всегда бордельно-кабацкая, озорная и никак не гражданственная: "Приап, Приап! Плещи мудями..." - реминисценция из барковской "Оды Приапу" ("Приап, услыша столько дел, / Плескал мудами с удивленья"). Еще примеры из "Сашки":
И по-козлиному с блядями
Прекрасный сочинился танц!
Летите, грусти и печали,
К ебене матери в пизду!
Давно, давно мы не еболи
В током божественном кругу!
Скачите, бляди, припевая:
Виват наш Саша удалец!..
У нас принято печатать "Сашку" с купюрами, хотя в последнее время от издания к изданию наметилось тенденция к все более откровенной подаче текста. Кстати, не вполне ясны мотивы, по которым еще недавно утаивались те или иные строки. То вдруг запрет накладывается но такой сравнительно целомудренный и ранее уже публиковавшийся стих, как "Мне Танька, а тебе Анюта", то заменяют точками - ладно бы бедную б..., но нет же, и другие слова на вторую букву алфавита, кому-то, видно, показавшиеся непристойными: бандорша, блевотина, бордель. В других же случаях эти слова непечатными не считаются, так что последовательности в отношении к ним нет. Возможно и такое: вчера слово было вообще запрещено и заменялось точками, сегодня следят, чтобы точек было ровно столько же, сколько букв в запретном слове, завтра разрешат воспользоваться аббревиатурой типа б...., послезавтра признают это слово и его равные права с другими, напечатают открыто и полностью, но... и послезавтра какие-то издатели будут, конечно, жить по-вчерашнему, отставая от "прогресса" и не пропуская в печать "блевотину".
В советские времена выходили, в числе прочих, без малого полные собрания полежаевских стихотворений. Всякий раз что-то мешало сделать полное. Долгое время оставались вообще неопубликованными два стихотворения Полежаева - "Калипсо" и "Дженни". По кокой причине? По нескромности и незначительности содержания", - такой давался ответ на этот вопрос (можно подумать, что публикации у нас должны подлежать только "значительные" по содержанию стихи). Сколько-нибудь заметного распространения в списках названные произведения не имели, уникальные списки сохранились в архиве Кони (рукописный отдел Пушкинского дома), и, обнародовав их, мы вправе заверить читателя в том, что отныне от него не утаено ни одно из дошедших до нас полежаевских стихотворений.
"Калипсо", впрочем, представляет собой расширенный вариант строфы 29 главы первой "Сашки", лексически более пристойный в сравнении с указанной строфой ("спинка" вместо "жопки"). Так называемая эротика, которую знатоки едва ли назовут изящной, но без привычного в подобных случаях сквернословия: Полунага, полувоздушна,
Красотка юная лежит,
И гнету милому послушна,
Она и млеет и дрожит,
И вьется спинкою атласной,
И извивается кольцом,
И изнывает сладострастно
В томленьи пылком и живом!
Одна нога коснулась полу,
Другая нежно на отлет,
Одна рука спустилась долу,
Другая друга к сердцу жмет.
И вся дрожит и сладко стонет,
В глазах томленье и огонь,
И вот зашлась и в неге тонет,
Вздрогнув в последний роз, как конь.
Глазенки под лоб закатились,
Уста раскрыты, пышет грудь,
И ножки белые спустились,
Чтоб после битвы отдохнуть.
А все рука еще невольно
Поближе к телу друга жмет,
Другая шарит своевольно,
На новый бой его зовет.
На бой веселой наслажденья,
На бой восторга и любви,
На сладкий миг соединенья
И душ, и тела, и крови.
Трудно сказать, почему нематерная эротика эротичнее матерной (задача скорее для психологов или сексологов, чем для филологов), но, кажется, это действительно так. Воспевая чувственность, Полежаев здесь удивительным образом воздержался от бранной лексики. В другом стихотворении - "Дженни" - она все-таки прорвалась в текст, но и тут в весьма умеренной дозировке. Стихотворение построено как диалог между разгорячившимся героем-претендентом и сопротивляющейся его любовным домогательствам красоткой:
- Садись на колени,
Прелестная Дженни!
Скорее ко мне!
Ах! долго ль тебе
Дурачиться милой? -
"Ужели ты силой
То хочешь отнять,
Чего тебе дать
Никак невозможно?
Шути осторожно:
Ведь мать у окна!"
- Плутовка! Она
Провесть меня хочет!
С гостями хлопочет
Старушка твоя;
Нет, нет, ты моя! -
"Ей Богу все видно!
Какой ты бесстыдной!
Ах, ах!.." - Не кричи!
Плутовка молчи!
Какие рученки!
Какие глазенки! -
"Какой негодяй!
Послушай! ай! ай!
- Какие сосочки!
Румяные щечки! -
"Послушай, нахал!
Ты стул изломал!"
- Мой Ангел! - "Ай! больно!
Какой беспокойной!
Ай, больно! Пусти!
Да как это мерзко!
Да что, это дерзко!
Да полно, ах! ах!
Нет силы в руках!
Колеблются ноги.
Могущие боги!
Ах! ах!" - Не кричи:
Плутовка молчи!
Ну к черту косынку!
Расстегивай спинку!
Дурачества кинь
И ножки раздвинь...
Уста хоть ругают,
Но мне потакают
Глазенки твои! -
"Ну-ну, не шали!"
- Отбиться не можно;
И, милая, должно
Как хочешь в сей раз,
В мой счастливый час,
Твою мне пизденку,
Пушок и жопенку
Пожать и помять! "
Что пользы кричать?
Уста хоть ругают,
Но мне потакают
Глазенки твои! -
"Ну! полно ж! пусти!"
Это стихотворение, так же как и предыдущее, так же как и некоторые другие полежаевские эротические опыты в стихах, можно рассматривать как эпизод из любовных похождений того же Сашки, не вошедших в одноименную поэму, но как бы примыкающих к ней (в стихотворении же "Тарки" и стихотворной повести "Новодевичий монастырь или Приключение на Воробьевых горах" имя Сашки даже названо).
Расплата за "Сашку" - солдатская каторга, выпавшая на долю Полежаева. Тогда-то и были им созданы стихи, где матершина стала политически-взрывчатой, вошла в трагическую лирику гнева и отчаяния. Едва ли не в любом озорстве при желании можно придирчиво усмотреть некое посягательство на устои, но тут уже очевидно явное посягательство - серьезное и без всякого озорства. Нельзя сказать, чтобы Полежаев вовсе уж не имел предшественников в этой области. Нелегкомысленная, обличительно-разоблачительная матершина имеется у Вяземского в стихотворении "Сравнение Петербурга с Москвой" (1811г.), выдержанном в "предполежаевском" коротком размере - двустопных мужских ямбах смежной рифмовки (ср. полежаевские "Четыре нации" и особенно Три нации"). Но это лишь подступы к тому, что у Полежаева сказалось со всей силой.
В одном из полежаевских стихотворений (1828г.) описываются Спасские казармы в Москве и подземная тюрьма, где томятся скованные узники - провинившиеся и наказанные солдаты. Среди них есть десяток "решительных врагов" царя:
И каждый день повечеру,
Ложася спать, и поутру
В м<олитве> к Г<осподу> Х<ристу>
<Царя российского> в пизду
Они ссылают наподряд
И все сл<омать> ему хотят
За то, что мастер он лихой
За п<устяки> г<онять> скв<озь> с<трой>.
"Сломать"? В Полежаевской рукописи "сл....." оставалось нерасшифрованным. Обсуждалась возможность в этом контексте глагола "служить". Выходило, что солдаты хотят служить царю, которого ненавидят, а это явная бессмыслица, хотя были попытки и ее оправдать. Уместность и мотивированность предложенного здесь чтения "...сломать ему хотят" может казаться спорной, однако оно небезосновательно, в нем скрыта своеобразная логика непристойностей, обостряющих выпад против царя. Поняв ее, можно свести концы с концами.
Выстраивается следующий ассоциативный ряд: 1. Царь - мастер гонять сквозь строй; 2. Шпицрутен, палка; 3. Палка (в том числе, в выражении "бросить палку") - фаллос, в данном случае царский; 4. Замучили солдата, забили, - "заебли"; 5. Надо сломать мучительницу-палку - царский фаллос, чтобы избавиться от истязаний; 6. Глагол "сломать" обычно требует прямого дополнения, но и может обойтись без него, будучи употреблен в неприличном смысле (так, во фразе "он ей сломал" необязательно уточнять, что сломал "целку"); 7. Непосредственная близость жуткого матерного слова ("в п....") к предполагаемому "сломать".
Сопряжение этих семи логических ходов оправдывает предложенную конъектуру полностью, как если бы вместо слова "все" в данном контексте значилось разумеемое прямое односложное дополнение к глаголу "сломать". Следует к тому же заметить, что кощунственная рифма к "Христу" придает тексту не только антицарский, но и как бы богоборческий характер. Да и вообще: матерная брань в молитве?! Идентичная рифмопара встречается в барковиане, в "Девичьей игрушке" ("Разговор Любожопа с Любопиздом": "...Что ты сегодня еб прекрасную пизду, /Ив том хоть к самому я рад итти X....."), причем том тоже неприличное слово дано открыто, а сакральное имя - начальной буквой и точками. В блудилищах стыдятся не постыдного, а, напротив, священного. Полежаев, видимо, знает об этом.
Высказанная им угроза сломать императору фаллос недостаточна. Солдаты готовы вообще разломать, раздробить, расчленить этого монстра. Это уже в другом полежаевском стихотворении (предположительно того же времени). И опять-таки звучит матерная брань - правда, но этот раз ею осыпают самих солдат, муштруя их. Они же вспоминают, что царь уже обманул их однажды, много всякого хорошего им наобещав, и обращаются к нему с такой речью (конъектура пятой строки в нижеследующих стихах моя - А. И.):
Или думаешь ты
Нами вечно играть
И что "еб твою мать"
Лучше доброй молвы?
Так у<мней мы чем встарь,>
П<равословный> наш <царь,>
Н<иколай> г<осударь.>
Ты бо<лван> наших р<ук;>
Мы склеили тебя
И на тысячу штук
Разобьем, разлюбя!
Таков их праведный гнев. Впрочем, все ли (особенно монархисты) согласятся с тем, что гнев "праведный"? Солдаты посягают на жизнь православного царя, стало быть они враги православия и самодержавия. Полежаевская поэзия сильна духом и пафосом отрицания, потому и органично ей бранное слово с его разрушительной страстью, гораздо менее уместное в охранительно-патриотических декларациях.
Патриотическая лирика - высокая лирика, и матершина ей, как правило, ни к чему. Тот же Полежаев, когда ему доводилось славить отечество (редко, но бывало), становился более вежлив. Некрасов за границей страдал от ностальгии, а вернувшись на родину, написал проникновеннейшие стихи, посвященные ей, русской церкви, русскому народу. Стихи не только прекрасные, но и целомудренно-пристойные. Однако, любя Россию, Некрасов слишком многое и ненавидел в ней. Ему тоже (как и Полежаеву) была дана сила отрицания. Воспев родную сторону в одном стихотворении, он бранится в другом, не для печати, вставляя в письмо приятелю следующие строки:
Наконец из Кенигсберга
Я приблизился к стране,
Где не любят Гуттенберга
И находят вкус в говне,
Выпил русского настою,
Услыхал ебену мать,
И пошли передо мною
Рожи русские писать.
"Не любят Гуттенберга" - значит нет в России свободы печати, есть цензурный гнет. "...находят вкус..." - забавно, что у Козьмы Пруткова ханжа находил вкус в сыре, а тут говно жрут да похваливают. "Выпил русского настою" - наверное, рябиновки на станции. Услыхал, как матерятся. И пошли "рожи русские писать", т.е. мелькать: помчался в дальнейший путь на перекладных (как у Гоголя птица-тройка: "И ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи"). Что же, картина получилась довольно емкая и выразительная, да в чем-то по-своему и любовная, проникновенная. Другое дело, что казенный самодержавно-православный патриотизм такую любовь (любовь-ненависть) к России не разделяет, осуждает и отвергает, а уж про е.... мать вообще извольте помалкивать: не для того трудился Гутенберг, чтобы мы ее печатали.
Еще мудрый XVIII век знал, что присловьем "ебена мать", как указывалось в одноименном рондо из "Девичьей игрушки", можно выразить все что угодно - не имеющее отношения ни к половому соитию, ни к материнству. Отлучение двух-трехэтажной и прочей матерной ругани от сексуальных ситуаций было как бы запрограммировано заранее. Сквернословие стало образом и оценкой чудовищного мироустройства в целом, адекватной эмоциональной реакцией уязвленного человека на вопиющие безобразия жизни. Оно стало также отзвуком того, что поэт слышит окрест себя -вместо "доброй молвы" от начальство (Полежаев) или просто в дороге от любого встречного (Некрасов), и все это у себя на родине, в милой и ненавистной России.
Итак, сколько всего: Гутенберг (печать) и мат (непечатное слово), патриофилия и патриофобия... Доскользив от Баркова до Некрасова (минуя Лермонтова, Григорьева, Лонгинова и других), чувствуешь, что все вышесказанное могло бы служить вступлением к разговору о современности, хотя в стороне оставлен вопрос о том, как матерились позднейшие поэты - в "серебряном веке" и после. К такому разговору мы пока не готовы, тут многое еще не определилось и неясно. В последние годы стало посвободнее с допуском мата в нашу печать, а впрочем и сейчас это проходит не без трудностей, небесконфликтно и небесскандально. В одном случае дело чуть не дошло до суда - после того как рижский информационный бюллетень "Атмода" опубликовал (1989г.) стихи московского поэта Т.Кибирова. Вот вам сразу и Гутенберг, и мат, и о России:
Это все мое, родное,
Это все хуе-мое!
То разгулье удалое,
То колючее жнивье.
То березка, то рябина,
То река, а то ЦК,
То зека, то хер с полтиной,
То сердечная тоска!
Посерьезневший мат, чуждый кокой бы то ни было "клубничке", звучит здесь как горьковатый упрек русской советской действительности. Это традиция, о которой шло речь в связи с тюремными и солдатскими стихами Полежаева, дорожными стихами Некрасова. Не ради развлечения и пикантности, а от сердечной тоски и боли. Сверх того, некоторым нынешним концептуалистам, Кибирову в их числе, а также некоторым поэтам, типологически близким к концептуализму, мат потребен для решения еще одной задачи: воссоздать набор ментальных и вербальных стереотипов, формирующих сознание и речь нашего современника. Тут уж без мата не обойтись. Он нужен так же, как популярные, общеизвестные стихи и песенные строки (см. приведенные кибировские стихи), лозунговые клише, штампы устной речи. Принцип "правды жизни в искусстве", понятый в соответствии с этой установкой, требует особого внимания к бранной лексике в наиболее резких ее проявлениях.
Значительность вставших перед бранным поэтическим словом сверхзадач, иные из которых наметились уже в XIX веке, вытеснили традиционную "барковщину" на периферию непечатной литературы. Традиция с годами мельчала, наиболее как бы подходящими преемниками Баркова становились щедринский Владимир Михайлыч Головлев и ему подобные шалуны, втягивающиеся в массовое любительское стихописание. Пушкинское время прошло, наступало головлевское. Но - что любопытно: нам трудно принимать всерьез непотребства и паскудства анонимной массовой культуры, а ведь и она между тем способна создавать своего рода шедевры, чью популярность можно назвать заслуженной. Один из них - "Пров Фомич" - предположительно относится ко второй половине XIX века.
Любопытно, что само название поэмы и соответственно имя героя варьируется по спискам, вернее отчество: есть вариант "Пров Кузьмич". Самое же имя Пров каламбурно обыгрывается в тексте
"Пров Фомич без проволочки...", "К двери Прова провожая...".
Мнимая атрибуция поэмы Баркову настолько фантастична, что ее даже излишне всерьез опровергать: по всему видно, что "Пров" создан более чем через сто лет после смерти легендарного поэта. Поистине легендарного: ведь и упоминавшийся выше щедринский Головлев, старший современник автора поэмы, "хвастался тем, что был другом Баркова и что последний будто бы даже благословил его на одре смерти". Небылица есть небылица. Наиболее же вероятное время создания, да и действия поэмы - последняя треть XIX века. Угадываемые литературные реминисценции отсылают к памятникам русской поэзии 20-х - 70-х гг. прошлого столетия - никак не ранее. О них - чуть подробнее.
Отзвук грибоедовского "Горя от ума", одного из монологов Фамусова, в главке первой "Прова": "С расстановкой, с толком, с чувством". Из ершовского "Конька-горбунка" - хрестоматийное "Эй, вы, сонные тетери! /Отпирайте брату двери... /... Братья двери отворили, / Караульщика впустили" отозвалось в главке третьей "Прова", в самом ее начале. В этой связи показателен и одинаковый стихотворный размер знаменитой сказки и озорной поэмы. А совпадение в самом деле почти дословное: "Ей вы, сонные тетери, / Открывайте Прову двери. / Прову двери отворили / И туда его впустили". Особенно же интересны реминисценции из стихотворений А.К.Толстого, относящихся к 70-м годам. В балладе "Поток-богатырь" царевна последними словами ругает богатыря и потом говорит, что кабы не ее девичий стыд, она ругалась бы еще хлеще. Точно так же ведет себя Таня по отношению к своему незадачливому любовнику Прову. А сон последнего с мотивом возмутительной бесштанности и ощущением смятенного испуга живо напоминает толстовский "Сон статского советника Попова" (где фамилия героя может осознаваться как значащая, "голопопая").
Пров Фомич, он же Пров Кузьмич, весьма интенсивно переписывался и ходил по рукам. Позже (но когда? неизвестно) вошел в состав обширного сборника непристойной поэзии, который по сей день распространяется не только в машинописных, но и в компьютерного набора копиях. В этом сборнике есть и то, что напоминает о XVIII веке, в частности о Баркове. Например, цикл стихов "Девичьи шалости", название которого перекликается с "Девичьей игрушкой" (и варьируются некоторые ее мотивы). "В блестящий век Екатерины" переносит нас и одна из "Екатериниад"
- поэма о Григории Орлове. Но сами вещи - более позднего происхождения. Наряду с уже упомянутыми из крупных произведений представлены бессмертный "Лука" и менее известный. "Король Бардак пятый" с жанровым обозначением-подзаголовком "хуевая трагедия" и одним из героев по имени Дон Дрочилло.
Как мы помним, Пушкин в Тени Баркова" передразнивал Жуковского, теперь же сам Пушкин и еще Лермонтов - как авторы серьезных и далеких от "барковщины" творений - дают материал для комически-непристойных перелицовок. Снова и который уже раз классика попадает в анекдот, но меняются имена, происходит переактуализация пародируемых объектов, наступает также и такое, что в новых условиях смеются над когда-то очень живыми (но не избежавшими канонизации и монументализации) насмешниками ("Пушкин - в роли монумента?").
Пушкинских мотивов преизбыточно в "Луке" (см. Приложение), они встречаются и в других памятниках озорной поэзии, хотя бы как упоминание его персонажей, подчас даже не самых популярных:
О если б в час давно желанный
Восстал бы ты, мой длинный член.
То я поеб бы донну Анну
И камерфрейлину Кармен.
Или не менее дурашливые перелицовки стихотворений Лермонтова, чья "Казачья колыбельная песня" вообще охотно пародировалась:
Спи, мой хуй толстоголовый,
Баюшки-баю,
Я тебе, семивершковый,
Песенку спою...
К произведениям, составившим сборник, о котором идет речь, мы, может быть, еще вернемся в следующий раз. Это уже не "классика" непристойной поэзии, а средний массовый уровень. Но сказанное не относится к "Луке". Ему - специальное внимание. Итак...
В одном из списков есть четверостишие, отсутствующее в других списках, - в описании родословной Луки:
Из поколенья в поколенье
Передавались те хуи,
Как бы отцов благословенье,
Как бы наследие семьи.
Мудищев, именем Порфирий...
Пятая строка воспроизведена здесь, во-первых, для того, чтобы указать, в каком участке текста находится данное четверостишие, а также чтобы продемонстрировать разночтение с опубликованным текстом. Такого типа мелких разночтений - "Покойный предок их Порфирий", "Один Мудищев был Порфирий" - по спискам имеется множество. Можно пренебречь ими. И уж подавно нет смысла демонстрировать явно ущербные варианты, искажающие и портящие поэму. Но все же стоило бы иметь в виду наличие другой ее редакции, с совершенно иным зачином и концовкой. Пролог в этой редакции выглядит следующим образом:
Пизда - создание природы,
Она же - символ бытия,
Оттуда лезут все народы,
Как будто пчелы из улья.
Этот пролог выглядит как самостоятельная миниатюра, плохо увязанная с содержанием поэмы, названной именем героя-мужчины. А вот какова концовка в той же редакции:
На утро там нашли три трупа:
Старуха, распростершись ниц,
Вдова с пиздой разорванной до пупа,
Лука Мудищев без яиц
И в жопе десять медных спиц.
Третий стих в этом пятистишии отклоняется от принятого стихотворного размера (пятистопный ямб вместо четырехстопного). Использована несвойственная тексту поэмы тройная рифма. И, кстати, это та самая редакция, которая имелась в виду, когда речь шла о сходных мотивах в "Луке" и басне "Коза и бес".
И еще о вероятных источниках поэмы. Родословная Луки по приемам ее оформления живо напоминает пушкинскую "Родословную моего героя", опубликованную в 1836 г. Строка же "Оно и млеет и дрожит" дословно совпадает со строкой из опубликованного нами стихотворения Полежаева "Калипсо" и его же поэмы "Сашка".
Зависимость от пушкинской "Родословной..." заставляет полагать, что "Лука" написан не ранее второй половины 30-х гг. XIX в. Вполне вероятны и позднейшие наслоения. Так, не исключено, что концовка в той редакции, где фигурируют медики-студенты в белых халатах, сочинена позже, в "базаровскую" эпоху, когда они становились героями дня, И вообще позволительно предположить, что неизвестный автор "Луки" - коллективный автор.
Вот и все. Мне остается выполнить один долг - принести извинения тем читателям, особенно женщинам, которых, возможно, неприятно заденут или даже оскорбят непристойности, изобилующие в предлагаемом очерке. Что ж делать, путь познания тернист и не всегда приятен. Но лучше ли оставаться в неведении?..
Август 1991