Матерная литература второй половины XIX в.
Стихи не для дам. Русская нецензурная поэзия второй половины XIX века. Сапов Н., Ранчин А. [сост., ст., прим.]. М.: Ладомир, 1992. 416 с.
По наличию комментариев, примечаний, других редакций текстов, по информативности статей А. Ранчина и Н. Сапова это издание строго следует принятым нормам подготовки научных изданий. Предлагаемые ниже критические замечания касаются лишь частностей и не умаляют качества проделанной составителями работы в целом.
В примечаниях к книге указаны источники публикаций, к некоторым текстам даны варианты и т. д. Статьи А. Ранчина - "Чертовские срамословцы", "Стихи не для дам" М. Н. Лонгинова" и "Театральная поэма" содержат интересные материалы и не нуждаются в критике.
Авторы редко указывают на сделанные в текстах конъектуры, не объясняют принципов модернизирования текстов, в том числе приведения их к современным нормам орфографии и пунктуации. Нетрудно установить эти принципы практически, сопоставив для примера опубликованный текст оды "Хуй" с текстом его источника из сборника "Смешные и пикантные шутки домашних поэтов России". Составители сделали в тексте определенное количество конъектур. Позволим себе привести ряд примеров. Вместо фрагмента в источнике "Ряд патриархов величавых / На сестрах, дочерях верхом, / Елозящих в пиздах курчавых" публикаторы поставили "Ряд патриархов величавых / На сестрах, дочерях верхом, / Возящих в пиздах кучерявых". Вместо "Рабынь он нескольких ебал..." составители поставили "Рабынь он несколько ебал...". Стих "Сампсон ебать хотел Далилу..." публикаторы заменили на "Сампсон ебать ходил Далилу...". В источнике: во время полового акта, демонстрируя свою сексуальную ловкость и мощь, "...настромив на мощный кляп, / Чрез голову швырял он баб...", а в публикуемом тексте "Чрез головы швырял он баб...", как будто бы он занимался любовью при большом стечении публики. На самом деле это достаточно распространенный в фольклоре образ, в соответствии с которым пенис используется как орудие, инструмент. В источнике фигурирует подруга Руфи Ноеминь, которую публикаторы заменили на "Поемин". В источнике "Красавица Семирамида" "Была же еться охоча...", а в опубликованном Н. Саповым тексте она куда-то "Вышла же еться охоча...". В источнике "Елдак царев утреневал...", а в публикуемом тексте "Елдак царев утерпевал...". "Правду-истину" составители переделали в "правду истинну", т. е. произвольно заменили существительное на прилагательное. Фрагмент "Имея в жреческой кидарь" был заменен на "Имея в жреческий кидарь". Вместо обсценного "Вдруг вестник - враг на женах града" (т. е. вестник сообщает, что враг ворвался в город и насилует жен) - составители поставили эвфемистическое "Вдруг вестник - враг на <стенах> града" (кстати, это единственный случай обозначения в тексте публикации наличия конъектуры). "Дворец свой поджигает" заменено произвольно на "дворец он поджигает". Не уточнив грамматики и синтаксиса текста составители заменили "Но царь был воин, а не баба, / И только враг приспел в дом онь: <то есть "оный" - А. П.-С.> / Без страха кинулся в огонь" на "И только враг приспел в дом, он <то есть уже "Сарданапал", а не "дом" - А. П.-С.> / Без страха кинулся в огонь", для чего пришлось убрать одну букву и переставить знаки препинания. Слово "мудями" почему-то заменено на равноупотребительный вариант "мудами". "Созострис" заменен на "Сезостриса". "Венеру пежит до яец" составители, не зная просторечного глагола "пежить" (`совершать половой акт`), заменили на "Венеру нежит до яец". "Неиссчетные беды" были заменены на "неисчетные беды". "И с богомольцев на обман / Берет наживу и не тужит" заменено на "И с богомольцев за обман...", что также значительно меняет смысл предложения (кто был обманщиком, Карл I или "богомольцы"?). "Легти" заменено на "легши". "Барбарусса" заменен на "Барбароссу". В то же время некоторые необходимые исправления не были сделаны, например в стихах "О том свидетель обелиск, / Где семени из хуя прыск / Досель отчетно изражен" совершенно очевидно пропущена буква "б" в слове "изражен" (конечно, "избражен" - на обелиске). Нет сомнений в том, что данный текст также не приведен к нормам современной пунктуации и орфографии. При этом его пунктуация и орфография не соответствует и оригиналу. Примеры можно было бы умножить.Очевидно, что публикаторы не ставили перед собой задачи строго следования традиционным научным принципам подготовки текстов.
Читателя может смутить также терминологическая неясность этой работы [i]. Не вполне оправданными кажутся неожиданные "повороты" в ее методологических принципах. Структруралисткий подход здесь сменяется постструктуралистким, аналитический – психоаналитическим и т. д. [ii] Лирические оступления в область интертекстуалистики тоже не всегда выглядят аргументированными [iii].
В целом же все эти отдельные недочеты нисколько не умаляют достоинств этой содержательной и интересной книги в целом, а текстологические оплошности носят окказиональный характер. Если же рассматривать книгу, как очередной массовый "список" псевдобарковианы, то все эти особенности издания начинают восприниматься как ее достоинства.
Продвигаясь через столетия, анонимный интертекст псевдобакрковианы постоянно приноравливался к вкусам времени, уходил все дальше от несуществующиего канонического прототекста "Девичьей игрушки", теряя в пути тексты и их фрагменты, приобретая другие, искажаясь до неузнаваемости и вновь обретая свою идентичность [1]. Грань между автором и реципиентом постепенно стиралась. Читатель сам "переписывал" тексты, добавляя новые и меняя старые. С такой точки зрения совершенно непонятно, что хотят восстановить многочисленные издатели "Баркова" и "Девичьей игрушки". Любое издание становится лишь очредным вариантом этого неуловимого "не-текста". Общеобразовательный уровень и общая квалификация деконструктора этого текста, будь то читатель, переписчик, издатель, исследователь или составитель, не имеет ни малейшего значения [2]. Втиснуть "Девичью игрушку" в ее транстекстуальной эпостаси в рамки какой-либо исследовательской схемы почти что невозможно. Тут уже филология по своему усмотрению и даже без оного сама начинает произвольно моделировать нетрадиционные формы словесности [3].
Издатели псевдобарковианы выступают в роли реставраторов, выбирая более ценные культурные слои, исходя из своих профессиональных интересов [4]. "Область разрушений" не всегда привлекает их внимание. Такой подход напоминает структуралисткий [5].
Определенные типы восприятия текста "Девиьчей игрушки" были заложены уже ее составителем и оговорены в "Приношении Белинде". Первый тип восприятия эксплицировн фразой "…Игрушка может утешать наедине". С такой точки зрения барковина – это развлекательная литература. Второй тип восприятия задан фрагментом "…Случай неприметный подается к ебле". Здесь барковиана – просто порнографическая продукция. Это демонстративное указание на внеэстетическую функцию текста. Возможность сущевствования третего типа восприятия этого текста можно ощутить в словах "…Ежели недостает тебе людскости и в оном настоящего увеселения, то можешь сей игрушкой ты забавляться в уединении". Тут она становиться средством от одиночества, собеседником, двойником. Четвретый тип проступает в высказывании "Но вместе с тем усматриваю я, ты смеешься внутренно…" [iv]. Тут уже перед нами "смеховой", юмористический, сатирический текст [6].
Таким образом уже начиная с XVIII века эта область словесности осмысляет себя как паралитературное явление, иронически рефлектируя над собой как не-литературой, тем самым олитературивая себя вдвойне. Не случайно центральное место в этой традиции занимает именно обсценная пародия на литературный образец. Кроме опубликованных Ладомиром обсценных пародий ("Горе от ума", "Демон" и некоторые другие), существуют сотни обсценных пародий ("Кто на Руси ебет хорошо", "Бардельный пленник" и многие другие). В одном из списков конца XIX-начала ХХ века есть даже матерный "Гамлет". Все эти тексты не являются пародийными в узком смысле этого слова [7]. Но, тем не менее, вся эта традиция в целом осознавала себя именно как мета-пародия. Но спорадированная высокая литературная традиция сама уже становится составной частью области пародирования. Всякие непристойные выходки в адрес торжественной книжности придают этой традиции статус кривого зеркала, обращенного к небесам. Одновременно "барковиана" может интерпретироваться "не-текстовой" элемент бытового поведения кабацкого буяна или как часть постельной жизни. Тут уже литературный текст оказывается способным надевать маску обыденного сквернословия, не имеющего ровным счетом никакого отношения к литературе. Он заставляет видеть себя просто в качестве непристойной выходки, как жеста, отрешая зрителя от своей "словесной" основы. Но интерпретатору не очень-то хочется верить маске чудовища кощунственной поэзии, низкой пародийной комики, народного скоморошьего шутовства, безудержного пьяного буйства и разврата. Изящество этого литературного эксперимента - в его "неинтерпретируемости".
Как известно, исторически у истоков барковианы стояли традиции русского и французского классицизма, позднеантичной приапеи, русского фольклора, средневековой смеховой латинской культуры, русского скоморошества и многие другие. Но все это не может определить статус псевдобарковианы в современном литературном процессе. А нынешние издания псевдобарковианы мало что говорят о классической барковиане. Зато они сами могут стать интереснейшим источником, по которому можно будет изучать, что соверменный образованный читатель приписывал Баркову, а что нет. Это еще один мифологический портрет Баркова. Но, нужно признаться, что читатель екатерининиской эпохи приписывал Баркову меньшее количество текстов.
Пример такого блуждания т. н. филолога в потемках собственного непонимания демонстрирует последнее издание данной серии. И издатель, и собиратель, и комментатор, и составитель были уверены, что они издают шикарный том фольклора. На самом деле они издали нечто, отдаленно напоминающее псевдобарковиану, какие-то анонимные рукописные тексты, статус которых уже никогда не удасться определить. Кстати, в их руках традиция эта перестала быть анонимной. На издании стоит и имя переписчика, и имя составителя. Указан даже ряд имен "предыдущих" переписчиков. Эта поразительная книга эта называется "Заветные частушки", хотя к частушкам, как факту устного народного творчества все это имеет опосредованное отношение. Это лишь очередной том массовой порнолитературы, вплотную примыкающий к псевдобарковиане.
[1]"Девичья игрушка" постепенно превращалась из текста в жанровый канон, сценарий для автора-переписчика. Она становилась если и не чем-то текстуальным, то, во всяком случае, "преобразовалась" в нечто, напоминающее "предверсию" модели "чего-то". В каком-то смысле это идеальный пример разрушения метатекстуальности и интертекстуальности. Это "нечто" существующее только "между" текстов.
[2]С таким же успехом можно пытаться установить "истиннный-правильный" графический вариант начертания татуировки "не забуду мать родную" или выявить идеальную форму женского визга.
[3]Филологи начинают печатать то, что им кажется, к примеру, "так называемым" фольклором и придавать этому новому объекту смыслы, присущие, по их мнению, фольклору. Получается, будто такая маргиналия что-то "должна" ученому (а не он ей). Объект и субъект начинают меняться местами. То наука считает маргиналию частью себя, своим объектом, то маргинальная словестность прикидывается тем, чем она не является. В этом смысле объектом исследования в какой-то момент становиться сам ученый-филолог, а текст манипулирует им по своему усмотрению, снисходительно заставляя его обсценно выражаться на языке вымышленного непонятно кем "субъекта-не-текста". Акт публикации такого обсценного квази-текста становится актом матерной брани самого ученого, не более того. Филолог начинает блуждать в лабиринтах псевдосмыслов им же нечаянно придуманных объектов. Он изобретает несуществующие "границы", начинает давать новым объектам названия "областей". Так порождаются псевдообъекты языка описания, вроде "масскультуры", "китча", "культурологии" и тому подобных.
[4]Испещненные граффитти грифоны на набережной в СПБ могут предстать ученому и как испорченная высокая культура, и как выродившийся фольклор. В действительности это даже не акт использования одного культурного объекта в качестве материала для создания другого. Бренер, живописующий поверх Малевича, может восприниматься как вандал. Такого рода переделка ценностей может быть интерпретирована как факт без-культурья. Но любой подход, членящий нечленимое – наивен. Бренер навеки остенется частью Малевича, а Малевич частью Бренера, сколько бы не трудились реставраторы и полицейские. Граффити – это даже не особенность, не свойство поверхности объекта. Это даже не производное времени.
[5]Постструктуралист заинтересовался бы в первую очередь неуловимой игрой смыслоразрушения, умирающей речью, деформацией объекта, справедливо усматривая в нем наращивание его смыслов. Нужно постараться, чтобы найти здесь некое "взаимопроникновение культур". Нужно поместить барковиану в музей, чтобы уничтожить ее и возвысить. Но сначала нужно решить, что такое барковиана –результат чтения, провокатор чтения или объект изучения.
[6]В то же время нужно помнить, что порнографические темы в барковиане далеко не единственные. Собственно, здесь пять тем: приапическая (секс), военная (сражение, драка), вакхическая (пьянка) и, пожалуй, еще "обжорство" с "дефикацией" (нужник). Не случайно миф о Баркове предлагает именно пять варинтов гибели поэта: в постели с женщиной, с перепою, в драке, от обжорства и в нужнике.
[7]Который вкладывал в него, например, Ю. Н. Тынянов.
[i] Хотелось бы также отметить нестрогое отношения к терминологии в целом, характерного для статей. Если на титульном листе книги объект исследования именуется "нецензурной поэзией", то в текстах статей встречается множество близких по значению терминов: "непристойная поэзия" (с. 7), "порнографические сочинения" (с. 7), "срамное-чернокнижие" (с. 7), "непристойная словесность" (с. 8, 9, 14, 19), "непечатные стихотворения" (с. 8), "непристойные поэмы" (с. 8, 49), "непристойные стихотворения" (с. 8, 11), "непечатная словесность" (с. 9), "сквернословные сочинения" (с. 10, 49), "потаенные стихотворения" (с.10), "шутливые стихотворения непечатного характера" (с. 47), "сквернословные стихотворения" (с. 48), "скабрезное сочинение" (с. 49), "непристойное стихотворство" (с. 53) и т. п. Представляется также не совсем удачным термин Н. Сапова "пердежные стихи" (с. 152). И при этом не может не вызывать удивления факт неиспользования собственно термина "нецензурный", вынесенного составителями в заглавие всей книги. Также не совсем понятно, почему вторую книгу серии составители назвали собранием "эротической поэзия", а третью - "нецензурной", если Н. Сапов сам отмечает в статье "Сборник "Между друзьями" и П. В. Шумахер" "внутреннюю связь ряда стихотворений этих книг" и говорит об их "жанровом, тематическом, стилистическом родстве" (с. 150). Собственно обсценная лексика, которая в первую очередь и делает эту поэзию "нецензурной", также именуется каждый раз по разному, что не может не усложнять восприятие научного текста: "непристойные выражения" (с. 7), "ненормативная лексика" (с. 10), "непристойные слова" (с. 11), "грязнотца" (с. 13), "непристойная рифма" (с. 22), "непристойное слово" (с. 22), "матерная лексика" (с. 22), "запрещенная лексика" (с. 53), "мат" (с. 53). О некорректности такого применения термина "ненормативный" мы уже упоминали. Термины же типа "грязнотца" кажутся несколько расплывчатыми. Также недостаточно определенны формулы вроде: "недопустимые неприличия" (с. 11), "кощунственная ситуация" (с. 11), "эротическое неприличие" (с. 53), "бордельная тема, похабщина" (с. 53) и т. п. В таком терминологически неоднородном контексте становится недостаточно четким смысл всевозможных характеристик объекта, например: "шутовской, комический" (с. 8), "шутливый, юмористический" (с. 8), "соленый" (с. 12), "фривольный" (с. 12, 13, 25), "скабрезный" (с. 18, 71), "непристойный" (с. 18), "непотребный" (с. 22), "похабный" (с. 50) и т. д. С другой стороны, автор явно злоупотребляет новообразованными терминами. Если термин "анти-поведение" (с. 9, 10, 15, 16, 17) точно определяется и используется вполне корректно, то не все формулы, образованные от него или просто близкие по смыслу выглядят достаточно однозначно: "перевернутым образом" (с. 9), "перевернутый", "обратный" (с. 10), "перевернутые нормы поведения" (с. 11), "анти-поведенческая модель" (с. 15, 19), "анти-имя" (с. 16), "анти-православный" (с. 16), "антилитература" (с. 19), "антитексты" (с. 19), "антирифма" (с. 22), "антитекст" (с. 23), "антипоэтическая установка" (с. 26), "скабрезный антиобряд" (с. 50). Такой разнородный терминологический контекст в самом деле делает некоторые фрагменты статьи трудными для однозначной интерпретации: "слово "чернокнижие" имеет в непристойной <выделено мной. - А. П.-С.> словесности дружининского круга смысл, не сводимый к понятиям "шутливость" и "непечатность" (с. 9). Действительно, если автор постоянно употребляет понятия "непечатный" и "непристойный" чуть ли не как синонимические, то его высказывание логически приближается к форме утверждения - "понятие "А" не сводимо к понятию "А". Слишком очевидно, что терминология в научном тексте не является чем-то второстепенным, скорее наоборот, она способна формировать научные идеи. Подобное отношение к терминам может приводить к недоразумениям, к недостаточной ясности изложения и досадным противоречиям. Так, например, если в первой статье автор пишет, что "стихотворения, составившие тетрадь "Для чернокнижных вдохновений", нельзя отнести к порнографическим сочинениям..." (с. 7) и что "..."антипоэтическая" и "переиначивающая" установка и делает сочинения из чернокнижной тетради не порнографией, а несомненной частью литературы" (с. 26), то во второй статье он пишет, что "Чернокнижная словесность, которой занимались Дружинин и его друзья, носила в значительной своей части "порнографический" характер..." (с. 48). Вряд ли А. Ранчин приписывает объекту одновременно противоположные качества, скорее это просто следствие нестрогого отношения к терминологии. При этом нельзя говорить о принципиальном отказе авторов от специальной терминологии. Н. Сапов употребляет сложные терминологические обороты типа "явственная гетерогенность сборника" (с. 150), "тотальный барковский миф" (с. 143), "чистая культурная мифологема" (с. 143) и т. п. А. Ранчин использует сложные формулы вроде "архаическое магическое чернокнижие" (с. 10), "анти-поведенческие обрядовые действа" (с. 10), "непристойное анти-поведение как некий ритуал" (с. 10), "семантически блеклая антирифма" (с. 22), "мировой поэтический антитекст" (с. 23) и т. п.
[ii]В статье "Чертовские срамословцы" А. Ранчин неожиданно переходит на язык психоанализа: "Чернокнижие <...> вроде бы было предназначено удовлетворять "подпольные" инстинкты" (с. 7); "написание непристойных стихотворений для их авторов, возможно, было и средством освобождения от собственных комплексов "сексуальной неполноценности" (с. 8); "в непристойной словесности мог найти выход и "темный" эрос Некрасова и Тургенева..." (с. 8); в "литературных забавах и разговорах" Дружинина, по мнению автора статьи имел место выход "прежде всего не умственных молодых сил, но сил "сексуальных" (с. 13); автор статьи связывает специфику литературного текста с "сексуальными неудачами" (с. 13) и "сексуальными проблемами" Дружинина. Н. Сапов в своей статье тоже говорит об "элегической сублимации в стихах" (с. 149) и о "сублимации физиологических затруднений" (с. 151). При буквальном прочтении статьи у читателя, котороый не поспевает за сменой методологический установок статьи, может сложится ложное представление о писателях как о не вполне сексуально полноценных людях. С другой стороны, автор, не аргументируя, отвергает возможность какой-либо связи между литературой и жизнью, когда речь заходит о "противоестественных склонностях" писателей, подразумевая под "противоестественной склонностью" (с. 14, 15) гомосексуальное влечение: "Естественно, в чернокнижных стихотворениях описаны не действительные содомитские игры дружининских приятелей, но некая "идеальная" анти-поведенческая модель. Литературные забавы такого рода не переходили в поступки" (с. 14). Причем для обозначения понятия "гомосексуалист" автор в одном месте использует слово "содомит" (с. 14, 16, 20), в другом - "педераст" (с. 16, 20), а в третьем - "жопоеб" (с. 14).): Вообще определения типа "противоестественная склонность" следовало бы брать в кавычки ввиду их субъективности. В то же время в статье А. Ранчина несколько страниц посвящено реальному "анти-поведению" поэтов и явной связи поведенческих и литературных игр, неоднократно указывается на тесную связь между поведенческими и литературными "фривольностями": "частная жизнь и чернокнижие как ее своеобразная квинтэссенция" (с. 24); "реальное поведение Дружинина и его знакомцев по чернокнижию строилось как своеобразный текст" (с. 24); "в этих строках отражена действительная противоречивость натуры... и двойственность его поведения" (с. 12); говорится о реальном "остроумии Дружинина и его роли в дружеских беседах, пересыпаемых солеными шутками и фривольными анекдотами" (с. 12); о том, что "предметом дружеских бесед были похождения в борделях (рассказываемые с подчеркнутой "грязнотцой"), сексуальные "неудачи" (представляемые предельно откровенно), известные питерские развратницы" (с. 13). Тут уже можно усмотреть элементы постструктуралисткого подхода, элементы деконструктивизма. Позиция автора статьи начинает казаться несколько противоречивой. Хотя, конечно, обсценные сочинения являлись неотъемлемой составной частью поведенческого текста, быта как текста, а быт как текст становился элементом обсценных сочинений; поведенческий текст нуждался в вербальных компонентах и порождал их, вербальные тексты, в свою очередь, формировали поведение: "Дружеские встречи обыкновенно начинались пирушкой и заканчивались поездкой к девицам, у которых устраивались танцы в дезабилье... Часто на этих встречах рассказывались фривольные анекдоты, сочинялись экспромтом, читались и обсуждались чернокнижные сочинения" (с. 25); "кутежи и оргии с "доннами" проецировались участниками на ситуации из литературных произведений..." (с. 25) и т. д. Но читателя смущает не "истиннось/ложность" высказываний автора, а их методолгическая неупорядоченность.
[iii] А. Ранчину мог бы быть предъявлен упрек в увлечении интертекстуальностью. Не исключено, что у многих читателей могут возникнуть сомнения в правомерности выделения автором ряда фрагментов анализируемых им текстов в качестве реминисценций. Так, А. Ранчин предполагает, что строка "Как тихо все в зловонной мгле" из "Ответа Лонгинова Тургеневу" может восходить к строке из "Медного всадника" "Ужасен он в окрестной мгле" (слово "мгла" встречается в русской литературе первой половины XIX века тысячи раз); что строки из "Подражания Данту" Дружинина "Когда ж во ад отыдет подлый грешник, / Пятсот бесов, церковный взяв подсвечник, / В широкий зад преступника воткнут. / И, накалив металл его докрасна, / Беснуясь и ликуя велегласно, / Посвечник тот там трижды повернут." (с. 38) восходит к фрагменту из "Мцыри": "Ко мне он кинулся на грудь, / Но в горло я успел воткнуть / И там два раза повернуть / Мое оружье..."; что в "Парголовских идиллиях" Дружинина: "Казалось, и самые птицы / Бежали картины сея, / Лишь робко младые девицы / Смотрели на кончик хуя" (с. 36) содержится реминисценция из сказки "Царь Никита и сорок его дочерей": "Ты им только покажи - / Сами все слетят наверно." Все эти непростые случаи нуждаются в аргументах, автор же ограничивается простым цитированием.
[iv] И. Барков. Девичья игрушка / В. Н. Сажин [сост., предисл., прим.]. СПб.: Библ. Звезды, 1992. С. 15-16